Текст книги "Выдумщик"
Автор книги: Валерий Попов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Удивительно, что писатель Аксенов, Василий Павлович, тоже оказался участником тех событий. В тот самый вечер он тоже находился в «Европейской», но в ресторане «Крыша», расположенном на пятом этаже и сделанном точно самим гением модерна Лидвалем. Ресторан этот тоже был знаменит, но считался попроще. Василий Павлович спускался уже вниз, со знаменитой Асей Пекуровской, первой женой Сергея Довлатова, бывшего тогда в армии. Аксенов и Ася спорили о том, остались ли писатели в Питере, или уехали все в Москву.
– Назовите кого-нибудь! – требовал Аксенов.
И тут они увидели распластанного Битова, которого с трудом удерживали на полу четыре служителя правопорядка.
– Вот, пожалуйста, один из самых сильных петербургских писателей! – проходя мимо, небрежно указала Ася, и они пошли на такси.
Так рассказал мне Аксенов много лет спустя. Количество гениев там на один квадратный метр пола было феноменальным.
Надо сказать – осталась некоторая претензия к Битову за тот вечер: ведь это был мой праздник, а он сделал его своим. Широко расставляет локти. Обязательная трагичность русской прозы (приносящая, кстати, неплохие дивиденды), которую так уверенно оседлал Битов, вызывала у меня тайный протест. Все это уже было сто лет! Толстой уже пихал Анну Каренину под поезд, и этот его грех, по-моему, гораздо ужаснее греха Анны. Битов этот мой немой протест чувствовал. «Я начну новую литературу без этого ханжества, ложной многозначительности и напускного трагизма, где ценится жизнь, а не высокопарные идеи!» – я это демонстрировал уже и текстами, и тяжелый взгляд Битова сквозь толстые окуляры давил: «Ты у меня не рыпнешься!» Пока он снисходительно хвалил только мой рассказ «Иван», детский, про красные шаровары-парус, время от времени уносившие мальчика в овраг. Мрачно усмехался, слушая «Случай на молочном заводе» – как шпион сидел в горе творога и, когда милиционеры съели ее, перебежал в гору масла. Свой метод надо создавать. И имя! И это Битов понимал как никто. И постепенно создал себя, безошибочно вычислил. «Надо строить не только буквы, но и людей!» И с годами вторая часть этой фразы была для него все важней: это то, что дает ощутимые результаты, славу и вес. Писателя читают и оценивают только один раз, а дальше уже он должен делать себя другими средствами, более простыми и действенными. Он это понял раньше и глубже всех нас. И ему с его могучим, я бы сказал, зверским характером это прекрасно удавалось. Никто не осмелится вякнуть, слушая его скучный и непонятный рассказ. Сама фамилия Битов неоспорима, как печать. Творчество должно быть тяжелым, непонятным, держать читателей в страхе. А вдруг вырвется: «Я не понял!» – и сразу вылетишь из интеллигенции. И никто, естественно, на это не решался.
Битов создал после сталинской тьмы свою читательскую Россию, потом свою Европу, потом – свою Америку, подчиняя себе всех. Точнее – тех, кто страстно желал числить себя в культурной элите. А таких – тьма. Однажды он сказал мне с мрачной усмешкой: «В отличие от вас, я знаю, как ударить по шару». Видимо, он имел в виду земной шар. Его невероятным замыслам подчинялись элиты многих стран, послушно садились на корабль, выслушивали его рассуждения, не всегда вразумительные, но напрягающие их умственные возможности, потом по его команде запускали какую-нибудь механическую голову Пушкина с гребным винтом в сторону Африки, исторической родины поэта. И чем загадочней и жестче было его задание – тем выше поднимался его авторитет в мире. Какая книга может сейчас сравниться с плывущей головой Пушкина? «Делом надо заниматься, господа!» В последнее время, правда, вокруг забегали какие-то карлики с разными историческими детективами или японскими философиями в зубах – но разве ж это люди? Никто и не пытается вырвать у него скипетр. Так, суетятся. Близко не подходи! Битов может поработать и кулаками. Соперников надо убирать. Известны его свирепые драки в Москве, особенно – в Центральном доме литераторов. Драка с кумиром той поры – Андреем Вознесенским – описана Довлатовым. Безумие Битова было безошибочным. Не на Курском же вокзале ему драться, зря кровь проливать. В ЦДЛ – вовсе другое дело – завтра о тебе заговорит вся Москва. При этом он вряд ли просчитывал все это рационально – вряд ли рационально захочешь получать плюхи, – его вело темное, но безошибочное чутье. В Москве я его уже не наблюдал, созерцал лишь урывками, но понимал, что он поднимается все выше.
Но Питер он отпустил. Перед отъездом он провел «финальный бой на первенство города» со мной, желая, видимо, и покидаемую им провинцию оставить в подчинении. Вышло не совсем так. Битва продолжалась всю ночь – провинция оставаться в подчинении тоже не желала. Назревал этот бой еще в нашем Доме писателей на улице Войнова. Сначала дуэль велась на рюмках, потом на фужерах, потом мы как-то оказались у него дома, в квартире в глубине двора на Невском, между улицами Восстания и Маяковской. Там жил он, с могучей рыжей женой Ингой и малой дочерью Анной. Собираясь, правда, уехать… Они, к счастью, в ту ночь были на даче. Стоял деревянный детский манеж, и везде валялись игрушки. Сначала шла дуэль на стаканах, потом какое-то яростное, слепящее сиянье заполнило все вокруг – и оттуда вдруг реализовался крепкий удар в мою голову. Значительно позже, когда мы трезво и почти научно анализировали этот бой, Андрей мотивировал свою ярость тем, что я трогал игрушки его дочери, но он зато первый тронул мою голову – детским паровозиком, и довольно ощутимо. Явственно помню, как жесткие колесики прокатились по моей голове. Крепкие делали тогда игрушки! В этот момент мне почему-то вспомнилась несправедливо убитая Толстым Анна Каренина. И этот – свой паровозик на меня напустил! И ярость захлестнула меня. В ход пошли другие предметы. Поражение в этом бою было равносильно поражению в жизни, и мы, несмотря на мощные удары по голове, прекрасно это осознавали. Прошел час или полтора, но бой только лишь разгорался. Тяжесть предметов, которыми наносились удары, все росла. При драке присутствовало третье лицо, знаменитый питерский гуляка, фарцовщик и боксер Бенц, бывавший в лихих переделках не раз и не два. И сперва он, даже посмеиваясь, небрежно пытался нас разнять – мол, куда этой интеллигенции еще кулаками махать! Но по резкому нарастанию драки он усек, что дело идет нешуточное и тут на карту поставлена жизнь, – и выбежал в испуге во двор, чтобы, не дай бог, не быть замешанным в убийстве. Потом он рассказывал, как, сидя во дворе, слышал удары и звуки падения тел с грохотом и звоном, а также предсмертные стоны и хрипы. «Куда смотрит общественность, почему не вызывает милицию?» – думал в отчаянии этот далеко не законопослушный гражданин. Потом вдруг звуки битвы стали затихать и затихли. Доносился лишь легкий хрустальный звон посуды, которая не успела еще выпасть из опрокинутых шкафов и разбиться. Потом, как Бенц рассказывал, вышел я, слегка покачиваясь и вытирая кровь на лице. «А, ты здесь, – проговорил я спокойно. – Ну что? Ко мне?» Мы свернули с Невского на улицу Маяковского. Явственно помню, что уже было светло, хотя белые ночи кончились. Драка, стало быть, заняла ночь. Тут я почувствовал, как что-то мешает мне идти. И с удивлением увидел торчащую из-под ремня деревянную рукоятку и вытащил огромный хлебный нож, даже с хлебными крошками. К счастью, я не пустил его в ход – вспомнил, что взял его, уходя, больше в качестве трофея, зайдя на общую коммунальную кухню ополоснуть лицо.
– Выброси! – зашипел Бенц.
И я небрежно бросил его на газон с зеленой ровной травкой, которую вижу как сейчас.
После короткого отдыха мне домой позвонил Битов. Никакого выяснения отношений не было – мы же не идиоты. Достаточно! Разговор был довольно мирный и вполне конкретный:
– Скажи, ты не брал хлебный нож с кухни? Соседи домогаются.
«Молодец! – подумал я. – Все под контролем!»
– А, нож! – спокойно сказал я. – Да, захватил случайно. Вдруг хулиганы встретятся. Как свернешь на Маяковскую – на газоне лежит!
– Боюсь морда в дверь теперь не пролезет! В зеркале не помещается! – мрачно произнес он.
– Ничего – моя же пролезла! – бодро произнес я. Оптимизм – мой девиз.
– Пока! – произнес Андрей хрипло.
– Пока!
Надо отдать нам должное (хотя, может, его нам уже отдали) – никогда потом не вспыхивало у нас желания сделать друг другу зло, отомстив за ту драку. По другому поводу – да. А по этому – никогда! Бой был честный, и где-то даже закономерный, и в чем-то даже необходимый. Став частью наших биографий, с ходом десятилетий вызывает он чувства почти сентиментальные. «Ну что? – говорил Андрей, когда мы изредка оказывались рядом – Паровозик?»
Его не переделаешь. Знаете, что он сказал мне, уходя с моей свадьбы? Решалась моя судьба! А Андрей мрачно сказал: «Спасибо! Какая-то рюмочка, может быть пятая, мне помогла!» Ему помогла! Моя свадьба! Говорят – без драки свадьба ни в счет. Но я, будучи расчетлив, подумал о посуде: большая часть ее была одолжена у соседей. Такой ценой я не согласен доказывать свое превосходство. Да ему и не докажешь! Вот на его площади – можно. Но после нашей изматывающей, надо сказать, драки отношения наши почему-то стали лучше, как-то прояснились.
Потом я встретил Битова в ЦДЛ. Он только что напечатался «там». По мрачной небрежности его повадки было видно: он снова победил! Расчет? Мелкими расчетами он не занимался. Он знал! Да, повадки у него изменилась. Не зря он переехал в Москву. Меня он, однако, демократично признал и даже на время сел рядом… Какая ж тут конкуренция, о чем вы?
– Пойдем, – сказал он в конце. – Я тебе книгу подарю. Только надо выйти – она в багажнике у меня.
«Багажник? – размышлял я, пока мы шли. – Тогда, наверное, и машина есть?»
Мы вышли через черный ход на улицу Воровского. Он подошел к машине – отечественного производства и к тому же заляпанной. Но отметил я это отнюдь не со злорадством, скорее – огорчился. Андрей распахнул багажник, заваленный бытовым хламом – там даже сияли резиновые сапоги. «Значит, есть и дача», – подумал я, но абсолютно без зависти: целенаправленности мне всегда не хватало. Андрей стал злобно ворошить хлам. «Чего ж так злится, если все хорошо?» – удивился я. Но в том-то и разница между удачником и неудачником, что первый злится, даже когда у него все хорошо, и добивается еще большего, а у второго «все хорошо» всегда, хотя на самом деле все плохо.
– Черт! Последнюю, значит, отдал! – произнес он яростно, виня в этом напрасном походе, кажется, меня, и с грохотом захлопнул багажник.
И мы разошлись. И я скажу – я даже обрадовался, ощутив, что ничего из того, что мрачно, но наглядно продемонстрировал Андрей, мне абсолютно не надо. Ей-богу! И слава ему – я имею в виду в данном случае Бога…
Но ощущение «стояния рядом» у нас сохранилось. Когда мне присудили Новую Пушкинскую премию, учрежденную в Москве всемогущим Битовым, наша общая подруга москвичка Катя сказала: «Конкуренты были серьезные, но Андрей стоял за тебя горой!»
Я бесконечно благодарен судьбе за то, что она свела нас с Андреем Битовым. Недавно я осуществил в журнале «Аврора» проект: «Три кита петербургской литературы – Битов, Соснора, Горбовский». В прожитой жизни есть что вспомнить и за что ее (жизнь) поблагодарить.
Громкое, раскатистое, даже слегка рычащее имя – Виктор Соснора – он имел от рождения, но всей своей жизнью доказал, что судьба не раздает необыкновенные имена кому попало. Он явился сразу, без какого-либо периода учебы, свойственного лишь робким, и сразу стал знаменит, и таким остался. Помню, как еще в конце пятидесятых он шел по Невскому, и все шарахались, поскольку траектория его была непредсказуема, но шептали восхищенно: «Соснора, Соснора!» Буйные кудри, разбойничий взгляд. Жизнь замешала его круто: сразу четыре крови, и все горячие, и он сразу сказал о себе так, что врезалось в сознание: «Четвертованный! Или – учетверенный?» Он всегда был против всех – независим не только от власти, но и от всех литературных школ той поры. Соснора – один! И поэтому его сразу заметили. В начале он, отрицая общепринятые словеса, еще пользовался таинственным древнерусским слогом, темами «Слова о полку» – и его сразу заметил и возвысил Дмитрий Лихачев, главный авторитет русской культуры. «Рабочий – а пишет формалистические стихи!» – это сразу пробило всех эстетов, наших и иностранных, и к нему всегда стояла очередь желающих «сняться на его фоне». Хотя и понятие «формализм» он презирал как очередной штамп. Его взяла за руку и ввела в европейское литературное сообщество сама Лиля Брик! Колоритным своим поведением он поражал сразу – а стихи его, что удивительно, действовали и без перевода. И в этом его неповторимость – он работал не со словами, а со звуками и, необыкновенным образом соединяя их, приводил нас к потрясению.
Помню, читал он уже поздний цикл, из огромной книги своих сочинений, и два часа зал слушал, завороженный, хотя там вообще не было слов – во всяком случае, тех, которые мы знали, – только рокот и клекот букв – но в этом было свое содержание, которое пересказывать банальными фразами и словами б/у невозможно. И это и есть собственно поэзия. Соснора – это единственный чистый поэт, лишенный всех примесей, того сахара, которыми поэты послабже взбадривают свои строки, – то есть нет политики, лирики, «актуальности», гражданской смелости, философии и т. д. Это все, как доказал он, – примеси, шлак. Настоящий поэт говорит лишь своими словами, не замаранными никакой «службой» в смежных сферах. Такое он отсек сразу, отпечатав эту заповедь в строках про Евтушенко: «Почему ты вышел в люди, почему не вышел в море?[3]3
Соснора В. «Порт».
[Закрыть]» И всё! Он никогда не вел разговоров об обстоятельствах, трудностях, малых гонорарах и уж тем более о жилищных условиях. Однажды он только мне сказал – уже с трудом, тогда он уже терял дар речи, не проговорил, а просипел: «Я живу далеко, на бульваре Новаторов, и правильно – я же новатор». «Я на каторге словес тихий каторжанин!» – драгоценную свою строчку произносил он с коварной своей улыбкой. «Тихий» – в том смысле, что никогда не выступал на съездах и стадионах, где поэзию фактически не слышат, а ловят лишь «смелые мысли». «Тихий» – это, судя по насмешливой интонации и коварной улыбке, скорее значит – «опасный». А стихи его не тихи, грохочут, как обвал в горах. В конце жизни – он онемел, в смысле, не мог говорить. И оглох. И тем не менее – появлялся везде уверенно, со своей хитрой улыбкой, зная все свое – и не интересуясь прочим. И остался кумиром, идолом молодежи, образцовым поэтом, не подчинившимся никому и ничему, только – буквам, соединяя которые, был непревзойден. А так – я не уверен, что он знал, с чем мы боремся в данный конкретный момент. Строки его – не ко времени, а навсегда. Он умер – но сила его действует и будет действовать долго. Он уже диктует нам. Он запретил на прощании с ним говорить какие-либо речи о нем. Вдруг слова окажутся не того качества, как он привык, – и ему впервые придется такое терпеть. Прощай, Виктор! Такие, как ты, – навеки. Может быть, когда-то забудут имя, но созданный тобой идеал – никогда!
И сейчас, когда я пишу эти строки в Комарово, под окнами бушует «Соснора-фест», шумят ученики Сосноры, уже седые, и молодые, кудрявые, тоже называющие себя его учениками. Стихи его произносят торжественно, как заклинания, и чем стих таинственней, тем сильнее впечатляет. Своим творчеством и обликом он сумел заколдовать все поколения, включая нынешнее, как бы плохо обучаемое. И это не удалось никому, кроме него.
В 1968 году, 30 января, в разгар «чехословацкой свободы», которая чрезвычайно возбуждала и нас, в Доме писателей мы провели литературный вечер-демарш, на котором выступали Бродский, Довлатов, Городницкий, Марамзин, Уфлянд и я. Вел этот вечер Яков Гордин и тоже, естественно, читал. Ничего такого особенного мы не выдумывали, просто читали то, что писали. Бродский, уже вернувшийся из северного своего уединения, читал: «Теперь так мало греков в Ленинграде, что мы сломали Греческую церковь…» О чем? Об охране памятников! Но само его появление на «большой сцене» вызвало бум. Зал был полон прекрасных, элегантных, интеллигентных людей, что, помню, поразило меня: вот какой у нас город! И успех был ошеломительный, каждый себя показал.
Наутро мой телефон дребезжал непрерывно. Все ликовали. Пошла новая, замечательная жизнь, о которой раньше мы только мечтали! Вот телефон снова затренькал, и я радостно произнес:
– Алло!
Пошла долгая пауза. Что-то в моей интонации не устраивало звонившего. Помню тяжелое ощущение от этой глухой паузы после нормальных человеческих голосов.
– Вам звонят из Комитета государственной безопасности! – голос опять же глухой, как из подземелья. Так там, наверное, и застрял по работе. – Нам нужно с вами встретиться.
Были варианты дерзких ответов… Но стоит ли портить настроение из-за одного?
– Конечно, конечно! Разумеется! Непременно. Немедленно! – что еще можно добавить, подумал я.
На том конце провода повисло молчание. Видно, они привыкли к другой реакции на свои звонки и мой ликующий тон озадачил абонента.
– Вы поняли, откуда вам звонят? – проговорил он. – Из Комитета государственной безопасности! – повторил он.
– Да, да! Слушаю вас!
Чуть было не добавил: «Ждал вашего звонка!»
Но так уж совсем его радовать не хотелось.
– Давайте встретимся… сегодня. В шесть часов вечера.
– Ой, а раньше нельзя?
Опять слышу молчаливое изумление. Никто, видимо, еще не был настолько нетерпелив!
– …Ладно! Приходите в четыре! – хмуро сказал он.
Первый успех в борьбе с силами реакции.
– Прямо к вам?
Почему-то не пригласил… Видно, не убрано.
– Мы с вами встретимся на углу… Литейного и Петра Лаврова.
– Как я узнаю вас? – нетерпеливо спросил я. Спешил не столько его увидеть, сколько закончить этот утомительный разговор. Снова долгая пауза… Какой-то комитет тугодумов. Сбил его с рабочего настроения. Вместо оторопи, испуга – какой-то нездоровый энтузиазм.
– Я буду стоять с газетой! – хмуро произнес он. Видимо, я его уже утомил. Не прощаясь, повесил трубку. Похоже – не друг он мне.
Опоздал я всего минуты на четыре – звонки, звонки! – и моего «абонента» узнал сразу – мог бы на газету не тратиться. А говорят – «тайная полиция». Я бы его и без газеты узнал! Хотя и не видал раньше. Несмотря на тщательную конспирацию, они резко отличались от обычных людей. Тяжелым и, я бы сказал – тоскливым взглядом. Мой был приземист, темноволос и сильно небрит. Видно, дома не ночевал, прорабатывая операцию. Мы поздоровались, почему-то не за руку. Далее он предложил пройти с ним «в одно место». Хорошо, что не в два. Трудно было отказать ему в столь скромном желании. Мы пересекли Литейный и вошли в тихую, скромную гостиницу. На втором этаже коридорная молча протянула ему ключ. В маленьком номере сели по разные стороны тумбочки на одеяла. Я достал из портфеля ручку и блокнот. Почему-то это ему не понравилось.
– Вы что-то хотите записывать?
– Всё! – я преданно смотрел ему в глаза.
– Тогда для начала запишите мой рабочий номер! – усмехнулся он и продиктовал мне его (тогда номер еще состоял из одной буквы и нескольких цифр).
Я тщательно записал, очень крупно – на целый лист. А чего мелочиться? Он почему-то хмыкнул. Показалось несерьезным? После этого мой «визави» глухим голосом и как-то без огонька стал монотонно говорить о том, что враг в нашей стране поднимает голову, особенно в связи с Пражской весной и «печально знаменитым» письмом чешских диссидентов «Две тысячи слов». Поэтому, сказал он, долг каждого сознательного гражданина сообщать органам о всех враждебных проявлениях. Он говорил еще долго, я старательно кивал, но мысли мои улетели далеко, к более приятным темам.
– Что вы делаете? – вдруг рявкнул он.
А что я делаю? Я глянул в мой блокнот. Да. Не совсем! Пока я его слушал – увы, слушал лишь относительно, мечтая о другом, рука моя выдала мои мысли – и цифры его телефона были перерисованы в птичек, рыбок, зверьков, а единственная там буква – Ж – превратилась в целый букет. Да – трудно будет разобрать, если вдруг понадобится… Скулы его окаменели! Это конец.
– Я понял, – произнес он, – как вы собираетесь нам помогать! Идите!
Где, интересно, тот мой блокнот? Может, добавили бы пенсию за борьбу с реакцией.
Менялись, однако, и они. Впитывали свободу. Но как-то по-своему. Их грозный дом возвышался совсем рядом со скромным двухэтажным особняком Шереметева, где обедали писатели. Так чего церемониться? – подумали те. Будем жить по-соседски. Тем более, времена смягчаются и позволено теперь многое. Особенно – им. И они повадились ходить к нам обедать, что в более строгие времена им, конечно же, запрещалось. А теперь… Мы уже и не рады были переменам. В богемном доме они чувствовали себя гораздо вольготнее и, я бы даже сказал, разнузданнее, чем в строгих гранитных стенах их дома. Тем более – средства им позволяли. И эти прямые, честные парни, да еще при деньгах, вскоре завоевали расположение наших официанток. Не то, что мы – вечно клянчили в долг. И теперь, приходя в наш Дом, мы все чаще натыкались на запертую дверь. А за стеклом виднелась табличка: «Проводится мероприятие». Какое ж такое «мероприятие» без нас? Это бесило. Особенно, когда были деньги и планы. И вот однажды, наткнувшись на вывеску, я сказал себе: «Сейчас или никогда». То есть если не сейчас, то более никогда не попадем мы к себе в дом. Я рванул тяжелую шереметевскую дверь. Стеклянную. И стекло задребезжало. Сейчас оно еще больше задребезжит! Я размахнулся и ударил по нему кулаком. Не берет? Ну тогда – локтем! Посыпалось, красивыми кусками. Но была еще и вторая такая же дверь. Доберемся. Извиваясь как змей, я пролез между острыми торчащими клинками стекла… Ну, не совсем как змей… змей бы так не изрезался. Незваные гости как раз стояли за вторым стеклом – видимо, ждали какого-то друга, но дождались меня. Один из них, еще когда я робко дергал, сделал неприличный жест пальцем и теперь уже, видимо, об этом жалел, потому что я показывал на него окровавленным пальцем: «Да – ты, ты… станешь моей жертвой! Ты ведь не при исполнении же?» Но не убегать же таким, как он, «рыцарям без страха»? И он, на беду свою, остался. Я разбил и второе стекло – на этот раз кулаком, овладел этим делом, пролез, уже не боясь порезаться, поскольку был уже порезан, и окровавленными руками (овладел этим искусством) схватил своего обидчика за горло и стал душить. «Это наш дом, это не твой дом!» – приговаривал я. Но нецензурных слов не было, и это – главное! Боевые друзья его, надо сказать, ретировались, говоря по-военному. Никто не кинулся другу на помощь. Видимо, они были дезориентированы. Считалось, что кровавые руки у них, но вдруг оказалось, что у меня. Роль главного «душителя несвободы» выпала мне. Они убежали и не вернулись. Вместо них явилась женщина-администратор, которая должна была спасти их честь. Увидев меня, она кинулась в стеклянную будку при входе и стала звонить. «Странно… тоже стеклянная: почему не разбиваю? – такие шли мысли. – Но это же – женщина!» Приехали милиционеры на скромном «газике». Не спеша вылезли. Изумленно (не скажу восхищенно) качали головами. За всю историю Дома писателей это был самый масштабный бой стекла. Потом вошли внутрь. И вежливо пригласили меня выйти. Не хотели, видимо, пачкаться в крови. Я охотно с ними пошел: а то еще подтянется «подкрепление» из большого дома. Мы сели в машину. Они достали аптечку и обеззаразили и забинтовали мои самые кровоточащие места – лоб и руки. Что удивительно – они были на моей стороне: «Хоть один не побоялся!» Потом, правда, отвезли меня в отделение. Но – на улице Чехова! Антона Палыча! Наша берет! Потом меня повели к следователю, как мне сказали. Я вошел – и зажмурился. Комната, залитая солнцем и вся заставленная цветами, особенно подоконник. За столом – красивая рыжеволосая женщина и главное – веселая.
– Должна сказать вам: вы действовали абсолютно правильно, как настоящий мужчина. Вы шли в свое заведение, и оно должно было быть открыто. А эти мальчики из большого дома много себе позволяют. Я напишу специальное уведомление их начальству. А вы – свободны!
– А вы… прекрасны! – воскликнул я.
Сбежал по лестнице – и, помню, написал пальцем на пыльной вывеске «Следственный отдел» слово «Ура!». Так что, когда меня спрашивают теперь, боролся ли я с тоталитаризмом, я уверенно отвечаю: «Да!»
Боролся!.. Но были варианты. Один мой друг, начинающий писатель, устал от бедности и неопределенности и решил поступить на службу. Далеко не надо было ходить: служба тут же! В Доме писателей. Референт по международным связям! Узнав об этом, я обозлился. Почему не я? Так где ты был в нужное время, когда он трудоустраивался? Дома сидел. То-то и оно! А друг – пригодился.
Однажды, придя в Дом писателей (в дверях вместо стекол уже была фанера) в надежде хоть что-то поесть, я увидел моего друга в ресторане за пышно накрытым столом, вместе с каким-то литературным «баем» с нашего солнечного юга. Стол буквально ломился, но дружба народов налаживалась трудно: бай явно скучал. Эх, Серега! Если уж ты и в литературе ничего веселого не можешь придумать – то и бая вряд ли развеселишь! Бросился на помощь!.. ну и на запах еды. Серега – не допустил. Отвел меня в сторону.
– Слушай! Придумай что-нибудь! Я ему говорю – музей, он мне – бабу давай! Я ему – в театр, а он мне – только с бабой пойду! И где я ее возьму? У тебя – нет?
– Эх, Серега, – подумал я, не силах оторвать взгляд от стола. – Не талантлив во всем!
– Ладно, садись! – вздохнул он. – Будешь молодой талантливый писатель!
– Так я такой и есть!
– Так он и приехал – с писателями знакомиться, согласно командировке. Вот пусть и помучается. Ешь, пей – но только кумекай! Мало ему гарема дома – здесь еще захотел.
– Сделаем! – я глотнул слюну.
Появление мое за столом бай встретил довольно мрачно. Мол – еще один «референт»? Да. Но – другой!
– У меня-то никого нет, – выпив и закусив, доложил я. – Ну, разве что кроме тех, которые нужны мне! – Но этого я не сказал. А сказал следующее: – А вот у друга моего Петьки, кинорежиссера, точно есть! Причем – кинозвезды! Мир кино!
Тут бай несколько оживился, но кинорежиссер Петька пришел почему-то один.
– Еле вырвался со съемок! – пояснил он и набросился на еду. Подзаправившись, обнаглел. – А почему ты, собственно, позвал меня? Я человек творческий, меня бабы не интересуют… Ну, хорошо… – задумался, поскольку закуски на столе еще были. – Попробую… администратору позвонить!
Цепочка дармоедов росла. На поникшего бая даже никто не смотрел. Администратор позвал художника, тот почему-то врача, но мужского пола. Цель нашей встречи затерялась в угаре. Было упоительно. Даже мой друг референт расслабился, зная, что я не подведу. Мозг мой работает всегда – вот кого надо было брать референтом! И хотя «референтов» вокруг стола было уже за дюжину – я верил в успех. И названивал снова. И вот! В самом дальнем конце стола, разглядеть который можно было только в бинокль, появилась – Она! Ели-пили не зря. Особенно я. Женщина была довольно надменная и неприятная, но уж какая есть… И нашему дорогому гостю, изнуренному мужским обществом, она глянулась!
Было вызвано семь такси – меньше никак! – и караван тронулся. Не могли же мы бросить гостя в самый важный момент? Войдя (разумеется, в нашем сопровождении) в номер люкс, бай удалился с дамой в спальню – и почти тут же до нас донесся звонкий звук пощечины, и возмущенная гостья, на прощанье обозвав нас, выскочила из номера. Бай так больше и не появился, видимо, прилег отдохнуть. А мы долго еще спорили о прекрасном…
Как мы пережили застой? Наш взлет, случившийся в шестидесятые, как-то иссяк, оставив лишь послевкусие, а в литературу грубо (на наш взгляд) вломились «почвенники», захватившие все. Нас, «исчадье городов» и даже гостиных, ненавидели и печатали редко: «А-а! Живы еще?» Все вдруг как-то… опростилось. Помню, блуждая одиноким и голодным по городу, я забрел в какой-то романтический парк. Скрипели голые деревья, кричали вороны. Одиночество, грусть, безнадежность. Впрочем, как это случается, конец оказался началом. Я рассмотрел старинное монастырское здание за деревьями и пошел туда. В этом грустном здании оказался городской комитет комсомола. После этого я часто брал там «путевку в жизнь», помогая им вести работу с творческой молодежью, то есть – со мной. И уезжал куда-нибудь в Лодейное Поле изучать жизнь, «вгрызаться в почву». Впрочем – вгрызался не глубоко, обычно я ставил штамп в местном райкоме ВЛКСМ и возвращался изучать жизнь в родном городе, тратя командировочные. Однажды, находясь как бы в Выборге, а на самом деле в Питере, я изучал жизнь слишком бурно, и командировочные кончились до срока. Что делать? Тут меня нет – уехал! Но все же пошел в горком.
– Так ты не в Выборге?! – удивился инструктор.
– Да. Я не в Выборге! – грустно сказал я. – Но хотел бы не быть еще и в Киришах.
– Что ты со мной делаешь! – вскричал он. – …Но это – в последний раз!
– Ну разумеется! – сказал я. В молодости я был человек скромный и более чем в двух местах одновременно не бывал.








