355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Есенков » Царь » Текст книги (страница 8)
Царь
  • Текст добавлен: 1 ноября 2018, 13:30

Текст книги "Царь"


Автор книги: Валерий Есенков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Глава пятая
ДУШЕГУБЕЦ

Вдруг литовская сторона преподносит новые доказательства, как далеко зашли заговорщики, готовя измену и покушение на свободу и жизнь своего государя. Правда, польский король и литовский великий князь, похвалявшийся, что со дня на день двинет полки на Москву по стопам своего победоносного предка Ольгерда, должно быть, не получивший условленного сигнала или предупреждённый гонцами о разоблачении заговорщиков, неожиданно распускает своё наёмное войско и несолоно хлебавши возвращается в Гродно, откуда покусился в поход. Всё-таки лживый Ходкевич устремляется к Полоцку и нападает на Улу, одну из удачно и своевременно поставленных крепостей, сторожащих опасные проходы и подступы. Под Улой его ждёт жестокое посрамление. Небольшая деревянная крепостица держится твёрдо, и литовское ополчение своевольных, разухабистых шляхтичей оказывается ещё менее пригодным для серьёзной войны, чем такое же ополчение московских служилых людей. О постыдных неудачах осады на этот раз вынужденный быть правдивым Ходкевич лично доносит своему сюзерену:

«Прибывши под неприятельскую крепость Улу, я стоял под нею недели три, промышляя над нею всеми средствами. Видя, что наши простые ратные люди и десятники их трусят, боятся смерти, я велел им идти на приступ ночью, чтобы они не могли видеть, как товарищей их станут убивать, и не боялись бы, но и это не помогло. Другие ротмистры шли хоть и нескоро, однако кое-как волоклись, но простые ратные люди их все попрятались в лесу, по рвам и по речному берегу; несмотря на призыв, увещания, побои (дошло до того, что я собственные руки окровавил), никак не хотели идти к крепости и, чем больше их гнали, тем больше укрывались и убегали. Также и нанятые мною казаки только что дошли до рва – и бросились бежать. Тогда я отрядил немцев, пушкарей и моих слуг (между ними был и Орёл-москвич, который перебежал ко мне из крепости): они сделали к стене примет и запалили крепость, но наши ратные люди нисколько им не помогли и даже стрельбою не мешали осаждённым гасить огонь. Видя это, я сам сошёл с коня и отправился к тому месту, откуда приказал ратным людям двинуться к примету: хотел я им придать духу, хотел или отслужить службу вашей королевской милости, или голову свою отдать, но, к несчастью моему, ни того, ни другого не случилось. После долгих напоминаний, просьб, угроз, побоев, когда ничто не помогло, велел я татарским обычаем кидать примет, дерево за деревом. Дело пошло бы удачно, но храбрость москвичей и робость наших всему помешали: несколько москвичей выскочили из крепости и, к стыду нашему, зажгли примет, а наши не только не защитили его, но и разу выстрелить не смели, а потом побежали от шанцев. Когда я приехал к пушкам, то не только в передних шанцах, но и во-вторых, и в третьих не нашёл пехоты, кроме нескольких ротмистров, так что принуждён был спешить четыре конные роты и заставить стеречь пушки, ибо на пехоту не было никакой надежды...»

И этот трусливый литовский сброд, разбегающийся при одном виде московской крепости и обороняющих её московских стрельцов, земские воеводы царя и великого князя не в состоянии наголову разбить в течение десяти лет, хуже того, именно от этого трусливого литовского сброда терпят одно за другим позорные поражения да ещё плетут заговоры в пользу этого трусливого литовского сброда, изловчаясь бежать из-под Невеля, сдать без боя то Полоцк, то Стародуб и открыть ему вольный путь в Москву, и всё оттого, что ни под каким видом не желают и неспособны расстаться с тёмными призраками отгремевших бесславно удельных времён и не прощают царю и великому князю того, что определяет их на места не по достоинствам предков, а единственно по наличной способности или очевидной неспособности воевать. Есть от чего прийти в бешенство и возгореться праведным гневом, и приходится удивляться, что Иоанн до сей поры не перебил всех до единого этих нерадивых, откровенно трусливых, к тому же тайно преступных витязей удельных времён. Может быть, и перебил бы давно, да как перебьёшь тех, кто окружён плотным кольцом вооружённых людей, и с кем останется он, если всех перебьёт, других-то не имеется или почти не имеется у него. На долю ему выпадает жить в переходное время. Он, более образованный, более умный, более прозорливый, чем витязи удельных времён, замшелые, бескнижные, глядящие только назад, порывается выйти и вывести Московское царство, за судьбу которого даёт ответ перед Богом, в новое время, а старое время висит у него на ногах, цепляется, не пускает вперёд. Трагическая фигура этот грозный царь Иоанн, принуждённый исполнять своё назначение гонением, кровью, топором палача.

Между тем, когда лживый Ходкевич бессмысленно топчется под наскоро поставленной, но не сдающейся Улой, конюший Фёдоров тоже не дремлет. Кому-то из его преданных слуг удаётся пробраться к митрополиту Филиппу. «Житие святого Филиппа», в стиле этого своеобразного жанра раскрашенное более яркими красками, чем однообразные серые будни, повествует о том, что к нему пожаловали «благоразумнии истинии правитилие и искусние мужие, и от первых велмож, и весь народ», вопреки тому, что именно народ к этой распре между вельможами и царём приплетён понапрасну, и, понятное дело, с «великим рыданием» просит его воспользоваться своим исконным правом йечалования и заступиться за них, бесталанных, поскольку «смерть перед очима имуще и глаголати не могуще», из смирения и скромности опустив, за какие грехи эту «смерть перед очима имуще» и что им нечего глаголати в своё оправдание, поскольку измене и заговору оправдания не находится во все времена. Митрополит Филипп крест целовал на том, что, возложив на себя тяжкое бремя и знаки митрополита, не станет встревать в дела управления, которые от Бога надлежит ведать царю. Твёрдость Филипповой веры не вызывает сомнений. Причина опалы, ввергнувшей конюшего Фёдорова в затишье Коломны, должна быть ему ведома хотя бы в самых общих чертах, как она ведома едва ли не всем князьям и боярам. Стало быть, и по-божески, и даже по-человечески служителю церкви надлежит отступиться от этого грешного, грязного дела или, уж если не терпится ввязаться в него, поддавшись шёпоту родственных чувств, то с увещанием обратиться не к кому иному, как к конюшему Фёдорову, осудив грех измены, грех возмущения против законной власти царя и великого князя, грех возжигания мятежа на Русской земле, призвав к покорности воле судьбы и властей, долг пастыря заключается именно в том, чтобы напоминать согрешившим о Боге. Митрополит Филипп поступает прямо наоборот, но вовсе не потому, что не знает, в чём состоит его пастырский долг. И его, служителя церкви, удельное прошлое цепко держит в плену устарелых понятий и норм поведения. На Русской земле с самого первого дня, как завелось на ней миролюбивое славянское племя, не существует уз прочней и святей, чем узы родства. Непоколебимая верность ближней, дальней и бесконечно далёкой родне вошла в плоть и кровь восточного славянина с языческого поклонения той неистощимой, всепобеждающей силе, которой рождается жизнь, и сколько ни внушает этому самобытному и непокорному племени насильственно принесённое христианство, что Отец один и что Отец этот Бог, на Русской земле помнят родство и до седьмого, и до двадцать седьмого колена, недаром и сам Иоанн всякий раз в споре за власть приплетает вдохновенно изобретённого митрополитом Макарием пращура Августа. На свою беду, митрополит Филипп состоит с конюшим Фёдоровым именно в этом самом неодолимом русском родстве. Один раз, повинуясь этому тёмному, но победному голосу крови, он уже выручил почтенного Ивана Петровича, толкнувшего Колычевых просить царя и великого князя об отмене ненавистной опричнины, грозящей полной утратой удельных дружин, а с ними и утратой всех своих привилегий, а с привилегиями утратой такого любезного, такого сладкого удельного права на своеволие, права на службу тому, кому захочу, а не захочу, так и не стану служить. Не может не выручить и теперь, вопреки здравому смыслу и долгу пастыря осуждать и пресекать малейшее неповиновение законным, поставленным от Бога властям. Он обращается к этой законной, Богом поставленной власти с укоризнами на жестокое обращение с подданными, не желая принять во внимание, что эти подданные не только воевать не хотят с историческими врагами Московского царства и православия, но ещё и затевают мятеж против того, кто принуждает их воевать если не на совесть, то хотя бы за страх. Из его официального «Жития» можно понять, что спервоначалу он обращается к царю и великому князю наедине, произносит целую проповедь, хотя никогда прежде дар проповедника в нём не был замечен, о непременной обязанности всякой власти миловать и прощать, опять-таки забывая, что обязанность власти также наказывать и карать. Понятно, что Иоанн возмущён. Он напоминает первосвятителю его крестное целование, то есть данную им самую ненарушимую клятву в его дела никогда и ни в чём не вступаться. Он излагает ему все обстоятельства преступления, навлёкшего на конюшего гнев и опалу, и даже если предположить, что он не располагает подлинной грамотой, к которой приложили руки все заговорщики, довольно добровольных признаний Владимира Старицкого, который не имеет причин ни с того ни с сего клеветать на конюшего. Филипп не внемлет царю. Митрополит, высшая духовная власть, отказывается разговаривать с государем даже в тот святой час, когда Иоанн присутствует на богослужении в храме, где его окружают не только князья и бояре, но и простой народ, ремесленные и торговые люди Москвы, каких-нибудь два года назад отдавшие ему на жизнь и на смерть князей и бояр как заклятых «волков». Мало того, что своим нарочитым молчанием первосвятитель наносит царю и великому князю публичное оскорбление, он, вольно или невольно, призывает паству к неповиновению, к противодействию законным властям, от которого до открытого бунта лишь один шаг. Соловецкий затворник, не искусившийся в тонкостях и подводных течениях государственных дел, Филипп едва ли осознает, что творит, семя какого греха зароняет в обильно политую кровью Русскую землю. Он видит только своё несомненное право печаловаться перед светской властью за опального подданного, всего-то отправленного на службу в Коломну, и усердствует особенно потому, что этот опальный подданный приходится ему близкой роднёй. В своём ослеплении он не обращается с соразмерной проступку проповедью к самому опальному подданному о благости искреннего смирения, о необходимости добровольно покоряться законным властям, о верности крестному целованию, которое произносится перед Богом, не призывает покаяться в своей несомненной вине и не просит уже после раскаяния вместе с ним о снисхождении или полном прощении, а не делая этого, не предъявив царю и великому князю чистосердечного раскаяния самого опального подданного, он самым возмутительным образом валит с больной головы на здоровую. Зато начитанный, изощрившийся в государственных делах Иоанн отлично понимает возмутительность его осуждения и ещё яснее предвидит те кровавые следствия, которые могут произойти из принародного молчания митрополита, которое ставит московского царя и великого князя на грань отлучения с неизбежным объявлением его супротивным, безбожным и прокажённым, как в своём исполненном яда послании беглый князь уже на весь мир ославил его. В таких обстоятельствах любой из его подданных уже за благо, за служение Богу почтёт поднять на него меч или просто-напросто прирезать его как смердящего пса.

И вновь, чтобы образумить Филиппа, не внимающего доводам разума, он вынужден прибегать к устрашению. Розыск по уголовному делу Казарина Дубровского и его шайки, виновных в воровстве и посулах, поминках и подношениях, которыми был сорван поход, приводит его и к митрополичьему дому, богатейшему торговому центру Московского царства, который обладает неисчерпаемыми запасами хлеба, соли, рыбы, мёда, воска, мехов и всего прочего, что только рождает земля. Эти несметные богатства не прячутся в закромах без движения. Митрополичий дом, как и сотни столь же богатых монастырей, принимает участие в военных поставках и неизбежно, в свою очередь, замешивается в воровство, посулы, поминки и подношения, которыми отнюдь не брезгуют митрополичьи дьяки. Этот процесс взяток и воровства так же закономерен, как течение рек. Пока существуют армии, будут существовать поставки на армии, а пока существуют поставки на армии, будут воровать и подносить, и власти, если она желает быть не облаком власти, а подлинной властью, ничего не остаётся, как время от времени поставщиков на армию отправлять на кол или под топор палача. Как истинный сын церкви, Иоанн склонен закрывать глаза на её прегрешения и поначалу оставляет без наказания ухватистых дьяков митрополичьего дома, уличённых в поминках, мздоимстве и подношениях, как известный библейский герой прикрывает нагое тело отца. Однако он меняет решение, как только митрополит, в нарушение крестного целования и суждения апостола Павла, позволяет себе публично оскорбить и унизить его во время богослужения, чего никогда не позволял себе делать даже великий Макарий, который печаловался и за Семёна Микулинского, и за Алексея Адашева, но считал приличным делать это келейно, в палатах царя и великого князя. По его повелению опричная стража арестовывает митрополичьих дьяков Леонтия Русикова, Никиту Опухтина, Семёна Мануйлова и Фёдора Рясина, который в митрополичьем доме служит меховщиком, то есть сборщиком даней и пошлин. Дьяков допрашивают, приговаривают к смерти за несомненное воровство и подвергают публичному истязанию – открытый совет митрополиту Филиппу заниматься своими делами и недвусмысленный ответ на полученное от него публичное оскорбление: митрополичьих дьяков водят по улицам Москвы и бьют железными батогами до тех пор, пока их грешные души, отделившись от истерзанных тел, не отправляются на покаяние в ожидании высшего суда.

Однако все Колычевы отличаются неодолимым упрямством. Устрашение не только не охлаждает, но ещё пуще воспламеняет митрополита Филиппа. С той же неистовой энергией, с какой он благоустраивал Соловецкий монастырь как боярскую вотчину, он затевает настоящую войну против царя и великого князя, в ослеплении чувством родства забывая, что воюет с помазанником Божиим, защитником православия, утвердившим православный крест и в Казани, и в Астрахани, и в Полоцке, и в Юрьеве, и в Нарве, и в городах и замках бывшей Ливонии, что такого рода война для главы православной церкви едва ли не равносильна государственному преступлению и богоотступничеству. Своей волей, таясь от царя и великого князя, Филипп созывает освящённый собор, однако не всего православного духовенства, а всего лишь из девяти высших духовных лиц, и объявляет обескураженным епископам, что они прямо-таки обязаны соборно потребовать отмены опричнины, которая именно к ним не имеет ни малейшего отношения, и возвращения к старинному порядку вещей, не желая принять во внимание, по наивности или со злонамеренным умыслом, что именно старинный порядок вещей с его почти безграничными привилегиями, которыми пользуются князья и бояре, смертельно губителен не только для окружённого врагами Московского царства, но и для всего православия. Поначалу обескураженные епископы соглашаются со своим духовным вождём: «Филиппу, согласившемуся со епископы и укрепльвшевси вси межи себя, еже против такового начинания стояти крепце». Старинный порядок им самим по нутру, привилегии удельных времён распространяются и на них, князья и бояре в те расчудесные времена одаривали монастыри деревнями и сёлами, с которых так славно, так неустанно пополнялась казна, тогда как нынче царь и великий князь запретил вложение землями, что в понимании любостяжателей равносильно разбойному грабежу. Впрочем, на том же заседании кое-кто из епископов начинает соображать, что соборное выступление против помазанника Божия весьма чревато и многими земными утратами, поскольку жуткая кончина Фёдора Рясина со товарищи перед глазами у всех, и неизбежным внеземным наказанием. Кое-кто из них, вероятно, Евстафий, духовник царя и великого князя, на которого митрополит Филипп с некоторым опозданием недаром накладывает епитимию молчания до окончания собора, доводит до сведения Иоанна о злоумышленном новом выступлении митрополита, на этот раз совокупно с освящённым собором, что для Иоанна может окончиться отлучением и последующим за ним свержением с престола, после чего, без сомнения, последует смерть. Его положение становится критическим как никогда. Даже в 1553 году, когда вся головка подручных князей и бояр отказалась целовать крест его сыну, желая его преемником видеть Владимира Старицкого, оно ещё не было столь же опасным. Тогда подручные князья и бояре были разрозненны, действовали большей частью стихийно, Владимир Старицкий, их предполагаемый новый царь, оказался слишком ничтожен и слаб, а митрополит Макарий не поддерживал их, не натравливал освящённый собор на него. Напротив, зимой 1567 года, спустя четырнадцать лет, против него выступает митрополит, влиятельнейшая, опаснейшая духовная власть, даже независимо от того, кто в данный момент является её носителем и представителем, а тут как на беду Филипп выказывает не одно только упрямство, но и незаурядную силу характера. В таких обстоятельствах для Иоанна исход столкновения почти предрешён.

По существу дела, митрополит Филипп составляет против царя и великого князя новый заговор, в который втягивает руководителей церкви, обладающей, кроме духовной власти, громадными материальными средствами, более чем достаточными и для подкупа воевод, и для содержания мятежного войска. К такому заговору с лёгким сердцем в любую минуту могут примкнуть подручные князья и бояре, поскольку выступление духовных властей против царя и великого князя само собой снимает с них крестное целование и развязывает руки для любого насилия, а какие безобразия они натворили в безвластной Москве лет тридцать назад, Иоанн крепко хранит в памяти с самого детства.

Он действует быстро, но так, чтобы по возможности избежать насилия со своей стороны. Видимо, тому же приговорённому на молчание духовнику он поручает побеседовать с каждым епископом и либо каждого припугнуть, либо каждому что-нибудь сытное пообещать: Иоанн знает отлично, как падки епископы на посулы и подношения, а за льготную грамоту станут служить за здравие и за упокой хоть сто лет. Так или иначе, а на епископов наконец нисходит спасительное раздумье. Кое-кто из них «своего начинания отпадоша». На сторону Евстафия, будто бы погруженного волей Филиппа в молчание, переходит новгородский архиепископ Пимен, за ним суздальский епископ Пафнутий. Прочие тоже понемногу обретают себя. «Житие», которое изо всех сил превозносит Филиппа за его восстание против защитника православия Иоанна и тем осуждает и без того малочисленный, неполноценный освящённый собор за предательство, передаёт, что они «страха ради и глаголати не смеяху и никто не смеящу противу что рещи, что царя о том умолити и кто его возмущает, тем бы запретити...». За тридцать лет привыкнув к беспрекословному повиновению братии Соловецкого монастыря, которая в поте лица трудилась на всех этих каналах и подземных сооружениях для приготовления кваса куда больше дней и часов, чем проводила в молитвах, Филипп едва ли ожидает неповиновения со стороны подвластных епископов, потому и «Житие», позднее составленное на Соловках, с таким осуждением относится к ним. В согласном неповиновении большинства Филипп не слышит вещего указания свыше и отказывается смириться, несмотря ни на что, истинный Колычев, имеются основания предполагать, что он вступает в тайные переговоры с кое-кем из тех, кто верховодит в земской Боярской думе, в надежде привлечь на свою сторону, то есть на сторону конюшего Фёдорова, сосланного на службу в Коломну, и думных бояр и тем устыдить непокорных епископов. Думные бояре хоть сейчас готовы витийствовать против опричнины ради спасения своих привилегий, да все они уже замазаны участием в заговоре конюшего Фёдорова, да и прежде не раз и не два не были чисты в своих помышлениях и делах, и потому рады-радёшеньки, что грозный царь Иоанн одного Ивана Петровича упрятал в Коломну в назидание им, многогрешным, тогда как их-то самих избавил от наказания, до времени скорее всего, да всё оставил на воле, так из чего же государя и Бога гневить и уж точно накликивать на свою любимую шею топор палача? Тоже погрузившись в благодетельное раздумье, верховоды земской Боярской думы отказывают митрополиту Филиппу в поддержке. Филипп в последний раз призывает епископов и пытается поднять их на царя и великого князя. Епископы отвечают стыдливым молчанием. Тогда Филипп вопрошает их грозно:

– На сё ли взираете, еже молчит царский синьклит? Они бо суть обязалися куплями житейскими.

Если Иоанн в самом деле отменит опричнину, как открыто требует митрополит, а вместе с ним, пусть негласно, хотят того же все подручные князья и бояре, стеснённые в своём своеволии земщиной, ему придётся распустить опричное войско и по-прежнему полагаться только на удельные, расхлябанные, неуправляемые, потерявшие боеспособность полки, поистине без царя в голове, что означает неизбежное и полное поражение в завязавшейся войне на два фронта: на западе на глазах у него объединяющейся Польши с Литвой и на юге против татар и готовой оказать им военную помощь могущественной Оттоманской империи, чего Иоанн просто-напросто не в состоянии представить себе. Столкнувшись с безрассудным упрямством Филиппа, которому молчание епископов не указ, он видит лишь один разумный, бескровный, но смирительный выход и для спасения лично себя и семьи, и для спасения Московского царства, и для спасения со всех сторон окружённого православия: перемену митрополита. Законного права на такое действие он не имеет. По установленному обычаю царь и великий князь лишь предлагает своего кандидата, а принимает или отвергает его освящённый собор, и лишь освящённый собор может поставленного им митрополита низвести с кафедры за какое-нибудь уж очень тяжкое прегрешение. То, что десяток епископов отказался поддержать Филиппа в его выступлении против царя и великого князя, ещё не служит гарантией, что освящённый собор в полном составе согласится его устранить. Против Филиппа необходимо выдвинуть такие грозные, такие неопровержимые обвинения, чтобы его несоответствие сану сделалось очевидным для всех. Иоанн молча, безоговорочно отступает, как всегда отступает, когда наталкивается на преграды неодолимые. Он удаляется в Александрову слободу, тихий приют его размышлений, и возвращается в Москву числа двадцатого марта в сопровождении сотни телохранителей, в последнее время с ним неразлучной. Отныне они одеты в чёрные кафтаны и чёрные шапки, знак воинствующих защитников православия, в непривычную форму, видимо, новую для москвичей, только что введённую для них Иоанном и поразившую воображение современников, на что, по всей вероятности, он и рассчитывал. Во всяком случае «Житие святого Филиппа», повествуя о вступлении Иоанна в Москву в те весенние дни 1568 года, не жалеет устрашающих красок, не вникнув в явный смысл иноческого облачения воинов:

«Видеша бо внезапу царствующий град весь облежащь и слышати страшно, явися той царь со всем своим воинством вооружён, наго оружие нося, едино лице и нрав имея...»

Двадцать второго марта, увиди на богослужении в Успенском соборе царя и его воинов в облачении иноков, вместо привычных раззолоченных царских одежд, собольих шапок и разноцветных кафтанов, Филипп не выдерживает взятого на себя обета молчания в присутствии государя, которым публично осуждает его, и во время службы обращается к нему с прямым обличением:

– Царь благой, кому поревновал ты, приняв на себя такой вид и изменив своё благолепие? Убойся суда Божия: на других закон ты налагаешь, а сам нарушаешь его.

Формально митрополит более чем прав. В те времена внешней, обрядовой стороне придаётся первостепенное, порой решающее значение, нередко в ущерб тому делу, ради которого затеян обряд. Царь и великий князь неожиданно нарушает бережно хранимые ритуалы, расписанные веками до последней застёжки, однако нетерпеливый Филипп, не находя нужным келейно расспросить Иоанна, что означает этот новый обряд, одёргивает царя и великого князя прямо во время богослужения, хотя мог бы и должен был повременить, как мог бы и должен был принять во внимание, что подчёркнуто скромный, почти монашеский, чёрный кафтан скорее означает смирение перед Богом, чем высокомерие или гордыню. Иоанн сознательно нарушает старинный обряд, сознательно подчёркивает своим чёрным кафтаном и чёрными кафтанами телохранителей, что он и его новое войско служат не греху и пороку, но Богу. Филипп не понимает намёка и, видимо, неспособен понять. Должно быть, махнув на него рукой, Иоанн удаляется, с угрозой предупредив:

– Филипп! Не прекословь державе нашей, да не постигнет тебя мой гнев.

Два дня спустя, двадцать четвёртого марта, во время богослужения по чину святого Захарии в том же Успенском соборе, Иоанн приближается к митрополичьему месту и молча, смиренно, как подобает послушному прихожанину, ожидает благословения. Митрополиту достойно так же смиренно, с чувством христианского всепрощения и братской любви благословить принародно склонившего главу царя и великого князя во имя утверждения всеобщего мира в державе, ведь творится моление именно о всепрощении и благости мира, но, по-видимому, Филипп окончательно теряет чувство реальности. Однажды вступившись за своего родственника, сосланного на службу в Коломну, однажды пойдя у него на поводу и ополчившись против опричнины, которая не причинила ни Ивану Петровичу, ни самому Филиппу никакого вреда, он уже неспособен представить роковые последствия противостояния церкви и власти и отказывает царю и великому князю в благословении, чем, вольно или невольно, ставит вне закона защитника православия, победителя Казани и Полоцка, Нарвы и Юрьева, возжигает на него огонь мятежа. Он делает вид, что упорно взирает на образ Спасителя, точно в молитвенном экстазе отрешился от грешного мира и забыл свои обязанности в общении с Богом. Иоанн продолжает молча, смиренно стоять перед ним. Кто-то из приближённых митрополита или царя осторожно напоминает ему:

   – Владыко, государь перед тобой, благослови его.

Только теперь впавший в порок высокомерного обличения митрополит обращает внимание на склонённую главу Иоанна и вместо слов примирения и добра обрушивается на него дерзновенно и гневно, окончательно позабыв, что он в Божьем храме, где нет места ни дерзости, ни гневу:

   – В сём виде, в сём одеянии странном не узнаю царя православного!

Его ли дело впадать в гнев во время богослужения из-за новой одежды, может быть, по его убеждению, и недостойной царя? Его ли обязанность дерзить православному государю при всём православном народе, которому его прямой долг внушать при любых обстоятельствах, в любых, парадных или непарадных одеждах, что перед ним в любых одеждах не кто иной, как помазанник Божий? Ему ли яриться, когда он не поддержан освящённым собором, который только и может осудить государя, да и то осудить за явный, непростительный грех? По всему видать, что уже ничего не понимает впавший в неистовство пастырь. Он лишь в беспорядке, одно за другим предъявляет смиренно ожидающему благословения государю безрассудные обвинения, впрочем, лишь приблизительно переданные многие годы спустя в его парадном, сильно приукрашенном «Житии»:

   – Не узнаю его и в делах государственных! Кому поревновал ты, приняв сей образ и изменив благолепие? Государь, убойся суда Божия: на других ты закон налагаешь, а сам нарушаешь его. У татар и язычников есть правда, на одной Руси её нет. Во всём мире можно встречать милосердие, а на Руси нет сострадания даже к невинным и правым. Мы здесь приносим бескровную жертву за спасение мира, а за алтарём без вины проливается кровь христиан. Ты сам просишь у Бога прощения в грехах своих, прощай же и других, погрешающих пред тобой.

Это конюший-то Фёдоров, уличённый в заговоре, в покушении на свободу и жизнь государя, невинный и правый? Это за алтарём без вины проливается кровь, когда виновный Иван Петрович жив-живёхонек посиживает в Коломне, в собственной вотчине, окружённый вооружёнными слугами, готовыми пролить кровь за него, не разбирая ни правых, ни виноватых? Это Казарин Дубровский, выжига, вор, подкупным попустительством только что проваливший поход на врага, должен быть прощён и оставлен без примерного наказания, на радость прочему дьячеству, таким же выжигам и ворам, о чём ведает, кроме Филиппа, весь белый свет? Это у татар и язычников больше правды, чем в Русской земле, которая именно под водительством этого смиренно ожидающего благословения царя и великого князя напрягает все наличные силы, чтобы наконец отбиться от них и принести им свет православия, пусть даже так, как это свершают насилием архиепископы Гурий и Герман? Честное слово, ум за разум зашёл у Филиппа!

Иоанн вновь слышит несколько изменённые, тем не менее всё те же лживые речи беглого князя, первым в своём послании обвинившего его будто бы в отступлении от православия, единственно на том основании, что посмел поднять руку на неправых, виновных в измене, однако он всё ещё сдерживает себя, напротив, он безоговорочно и твёрдо верен православию, он истинно благочестив для того, чтобы не учинить скандал в Божьем храме, он всего лишь предостерегает потерявшего голову митрополита:

   – Филипп, ужели ты думаешь изменить нашу волю? Лучше бы тебе быть единомышленным с нами.

Но нет, Филипп явным образом теряет голову от неуместного, для пастыря недостойного гнева и впадает в очевидное противоречие с самим собой. Только восставал он во спасение невинных страдальцев, припеваючи живущих в Коломне, однако в ответ на призыв к единомыслию в делах государственных, так отличных по здравому убеждению Иоанна от дел попечителя церкви, он высказывает прямо противоположную мысль:

   – Тогда суетна была бы моя вера. Я не о тех скорблю, которые невинно предаются смерти, как мученики. Я о тебе скорблю, пекусь о твоём же спасении. Если душа живая будет молчать, камни этого храма возопиют и осудят тебя.

Иоанн, похоже, наконец поднимает до той минуты потупленные глаза и отвечает угрозой в ответ на угрозу:

   – Молчи, тебе говорю! Молчи и благослови нас!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю