355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Генкин » Санки, козел, паровоз » Текст книги (страница 4)
Санки, козел, паровоз
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 11:19

Текст книги "Санки, козел, паровоз"


Автор книги: Валерий Генкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Мой дорогой, любимый!

В эти дни я особенно беспокоюсь за тебя, и у меня так тоскливо на душе, что я не нахожу себе места. Последнее письмо (открытка) от тебя было от 12 мая. Все твои письма такие холодные и неласковые, что я начинаю думать, будто ты разлюбил меня. Конечно, я понимаю, что обстановка, в которой ты находишься, не располагает к нежности, но все же… Сейчас весна, и поэтому, наверно, особенно грустно. Тепло очень. Вечера чудесные. Мы живем на берегу громадного озера. По вечерам гуляю по берегу, любуюсь лунной дорожкой и вспоминаю. Вспоминаю Хосту, Гурзуф, всю нашу любовь, наши первые встречи и все, все, что мы с тобой пережили. Становится так больно, что слезы наворачиваются. Будет ли у нас еще хорошая жизнь? Ты мне хоть напиши, думаешь ли ты обо мне или только о своих родителях? Или вспоминаешь меня только по привычке? Ох, как бы мне этого не хотелось.

Дорогой мой, ты прости, что я занимаю тебя такими глупостями, тебе, вероятно, не до этого, но силы мои на исходе, и уж очень хочется поделиться своей тоской.

Аттестаты мы получили. Большое спасибо.

Ося, хочу поделиться с тобой вот еще чем. Нашего Виталика бабушки совсем испортили. Он стал до того капризный и непослушный, до того нервный, избалованный, что мне иногда просто противно смотреть на него. Сколько я ни ругаюсь с бабушками, сколько ни скандалю – ничего не помогает. Я тебя очень прошу написать им обеим и попросить, а лучше приказать им воспитывать Виталика иначе. Если они не изменят методов воспитания, то сын у нас будет уникальный. Я, к сожалению, совершенно не могу взять на себя эту обязанность, т. к. дома бываю очень мало. Сейчас я и. о. заместителя начальника цеха, так что дел еще прибавилось. Целый день кручусь как заводная. Прихожу домой поздно, обычно Виталик уже спит. Меня очень беспокоит его воспитание, поэтому я и прошу тебя сделать бабушкам внушение.

Как я мечтаю вернуться скорее в Москву! Когда же это будет? Папа уже там, мы получили от него письмо. Квартира наша занята, он живет у товарища.

Жду с нетерпением твоих писем.

Будь здоров, мой дорогой.

Целую тебя крепко.

Твоя Леля

Привет от Виталика и мамы.

4 июня 1942 г.

Мой дорогой!

Представляешь себе мою радость, когда я вчера получила от тебя сразу два письма! Правда, они были написаны до того, последнего, от 12 мая (на нем стоит № 44, а на вчерашних – 42 и 43). Я от радости даже работать не могла. В эти последние дни я за тебя особенно волновалась.

Виталик продолжает капризничать и хулиганить. Избалован жутко. Но он очень умный и развитой мальчик. Говорит хорошо, много и чисто. Даже иногда больше, чем надо. Про тебя говорит так: «Мой папа на фронте, воевает с немцами». Зубов у него полный рот. Я даже не знаю сколько. Только он очень худенький, совсем не поправляется. Сейчас жарко, он бегает целые дни в одних трусиках. Больше всего он любит мою маму – «бабу Женю». Но мучает ее ужасно, не отпускает от себя ни на шаг, все для него должна делать только она.

Наш сын – единственное утешение в теперешней моей жизни.

Мне так некогда, что я уже месяца два не писала никому, кроме тебя, никак не соберусь. Тебе пишу регулярно, и ты не обижайся на меня.

Ну, мой дорогой, будь здоров.

Целую тебя крепко.

Твоя Леля

19 июня 1942 г.

Дорогой Ося!

Писем от тебя давно нет, я очень беспокоюсь. Последнее было от 12 мая.

От папы из Москвы получили вчера письмо. Квартиру нашу освободили, и он теперь там живет.

Все вещи растащили, оставили только мебель, посуду и книги. У папы украли все, что было: пальто, костюмы, белье, отрезы… Он остался в одном рваном костюме. Хорошо, что квартиру освободили и мебель дела. Я только и мечтаю, когда можно будет вернуться домой.

Если бы ты знал, как я по тебе соскучилась! Ты не можешь приехать в отпуск или в командировку на несколько дней? Какое это было бы счастье!

У Виталика опять начались нелады с желудком. Часто болит животик. Но если бы ты слышал, как он прекрасно говорит, как он рассуждает! Просто потеха!

Как взрослый.

Будь здоров, мой дорогой.

Целую тебя.

Твоя Леля

И в той же пачке обнаружилось письмо папиному брату Доле в Москву от лейтенанта Юрия Александровича Павловского.

11.8.42

Уважаемый т. Поляков!

Давно приходят письма на имя Оси от вас, жены и родителей. В нашей части его нет. Я решил ответить за него. Мы с Осей все время служили в одной части, были большими друзьями, вместе переживали хорошее и плохое.

В конце мая наша часть попала в очень тяжелое положение, немногим удалось пробраться сквозь вражеское кольцо. В числе пробившихся Оси не оказалось. Надо полагать, он или погиб, или ему еще не удалось выйти к нашим частям. К сожалению, более вероятно первое, хотя я до сих пор не теряю надежду услышать о том, что он жив. Сообщите о случившемся в подходящей форме его жене и матери.

Если Оси уже нет в живых, то мы сумеем сторицей отплатить немцам и за него, и за других наших товарищей. Расплата – это вопрос времени. Если же придет письмо от Оси, то сообщите, пожалуйста, мне.

Жму руку.

Павловский Юрий

Виталий Затуловский (входит)

Именно здесь, в этой ракушке на колесах, отъединенный от мира, он обыкновенно воскрешал прошлое. Вытаскивал – по крошке, по обломку, по мгновенью из могилы времени, помещал между глазами и ветровым стеклом, развешивал вокруг себя звуки, запахи, картинки – застывшие и подвижные, а те, что подвижные, еще и по-разному – то шустрые, то неторопливые, как бы задумчивые. И еще – о сладость! – он мог распорядиться ими по своей воле, прогнать, пригласить новые, остановить, ускорить. Вот явились красные туфли, греческие, помнишь? А где купили, помнишь? Правильно, в самом конце Комсомольского проспекта, где он утыкается в Лужниковский мост, приехали с Аликом и Майей… Словечки твои тут как тут. Это удивительно, сказала Марья Дмигревна и так удивилась, что с лестницы свалилась. Зря смеешься, я много что могу вспомнить, стоит только сесть в машину и скомандовать: «Ко мне!» Вот ты тоненько так выводишь: «В лунном сиянье снег серебрится…» Еще здесь стыдиться хорошо. Вроде один – а такой стыд накатит. Ведь в тот день я все знал, а сбежал, трусливо удрал, оставил тебя с сиделкой. Знаю, ты ничего не чувствовала, тебя как бы уже и не было – но ведь была же! Ноги остыли, а руки еще теплые. Куприн вот пожелал, чтобы его, умирающего, держала за руку жена. Кто меня держать станет? Одну руку – Лена, если не струсит, как я, другую – за себя и тебя – Ольга, если… поспеет если. Из Лондона своего. А я тебя не держал. Удрал. Сидел на работе, звонка ждал. И вот – облегчение: всё, больше тебе ничего не грозит.

– Народу-то сколько!

Он обалдело кричит, впервые попав в метро, ошарашенный светом, грохотом, толпой. Они едут с вокзала, как выяснилось, не к себе на Псковский, а на Герцена к тете Рахили, в длинную комнату-троллейбус, где ему предстояло жить, пока в их квартире наводили порядок после трехлетнего отсутствия хозяев. Что уж там было не так, он не знал. Не читал еще папиных писем с фронта и маминых ответов, откуда следовало, что жили у них чужие люди, сохранилась там только кое-какая мебель, а так все пришло в великое разорение. Рахиль же оставалась в Москве, у нее ничего не украли, было чисто и тепло. От круглой черной печки к форточке идет железная труба. Мама купает его в оцинкованной ванночке, предварительно оценив – локтем – температуру. А еще он запомнил восхитительный вкус солоноватого картофельного отвара. О, послевоенная еда! На первейшем месте – американская консервированная колбаса в жестяном цилиндре с принайтовленным ключиком. Ключик снабжен разрезом, в разрез вставляется конец полоски, бегущей по окружности у самого торца банки, и ты крутишь ключик, наматывая на него нежную мягонькую ленту, одновременно вдыхая выпущенный на волю мясной дух. Вот торец банки снят, и ты вытряхиваешь колбасный столбик, густо обмазанный белым жиром, на тарелку. Потом острым широким ножом отделяется шайба, кладется на толстый кусок ржаного хлеба и – со сладким-то чаем, ой, не могу больше. На втором месте – американская же тушенка. Банка такая же, но содержимое погрубее. Его лучше разогреть, перемешав с отварной картошкой. Ну, лярд большого впечатления не произвел, бабушка на нем жарила, был яичный порошок, вроде бы из него делали омлеты, а суфле, сладенькое синеватое молочко, пилось с удовольствием. Национальность этого напитка сбежала из памяти. Вот патока, заменявшая варенье, точно была нашей, советской. И еще одна вошедшая в семейную историю его фраза: «Какая вкусная картошка». Это – о впервые увиденном яблоке.

Через пару месяцев Виталика перевезли на Псковский. Он угнездился в этом мире, полном запахов:

духов мамы и – особо тонких, прохладных – очередной жены дедова брата, медицинского полковника дяди Мули, Марии Борисовны Затуловской, урожденной Монфор;

камфоры (фор-фор) – ею пахнет больное ухо, а болели уши постоянно;

котлет (о! котлеты – свежепожаренные, пышные, испускающие сок на картофельное пюре, или же холодные, плотные, стиснутые в тесной миске под крышкой – оттуда их, да на хлеб, да… Что, повторяюсь? Очень хотелось есть, вот вспоминаю, рассказываю тебе – и снова хочу, хотя только-только из-за стола);

мокрой шерсти – снег тает на шарфе;

слез – запах детских слез, запах обиды;

табака – стылый табачный дух в комнате деда;

книг – там же, у деда, – особенный запах, сам по себе, сравнить не с чем, разве с пылью;

Нюты – кисловатый, идущий от Нюты дух, страшно, по словам бабы Жени, чистоплотной, но тянуло от нее чем-то створоженным;

мокрого белья, керосинки, простого мыла…

На даче в его жизнь вплелись другие запахи – но это особая тема, отложим. Он привыкал, осваивался в тесном пространстве, полном вещей: корыта и ванночки по стенам в коридоре; мраморный самоварный столик; монументальный буфет с колоннами и зеркальными гранеными окошками; кровати с блестящими шариками (его – с деревянным барьерчиком); безразмерный книжный шкаф деда, неряшливо набитый медицинскими томами, блокнотами, тетрадями, желтоватыми бумагами; кувшин для кипяченой воды, в желтый цветочек, с треснувшей крышкой; швейная машинка, естественно, «Зингер», черно-золотая тяжелая красавица; круглый стол под шерстяной коричневой скатертью; пластмассовая коробка с пуговицами и пряжками; деревянный грибок для штопки, ножка отвинчивается; собака – в ее ватное нутро втыкали булавки и иголки. Сострадательное сердце понуждало его все это железо из собаки извлекать. А жила собака под откидной крышкой столика красного дерева, не столько даже столика, сколько большой шкатулки на высокой ноге – в ней было несколько отделений, куда складывали квитанции, рецепты, всякие прочие бумажки и мелкие предметы, но интерес представляла только ниша со своей отдельной съемной крышечкой, под которой и обитал бело-желтый пес. Виталик любил ощупывать животное и, обнаружив острый предмет, упорными движениями пальцев продвигал его к поверхности, пока наконец не вытаскивал наружу.

Тиф. Больница. Тетя Рая, вдова одного из многочисленных бабушкиных братьев, принесла глиняную лошадку, она – лошадка, не тетя Рая – скачет по складкам одеяла. Она – тетя Рая, не лошадка – внедряется в его жизнь надолго. Известный в Москве детский врач, профессор, любимая ученица академика Сперанского, чутко следит за хилым, обильно болеющим ребенком. На эту вигилию она заступила, еще когда мама лежала в роддоме, что явствует из Лелиных записок на волю.

Первый запавший в память день рождения. Пять лет? Подарки: сабля в серебряных картонных ножнах; кошка с шариком в передних лапах, на хвост нажмешь – катит перед собой мячик; игра «Поймай рыбку» – удочкой с магнитом вытаскиваешь бумажных рыбок из картонной выгородки; еще игра с непонятным именем «гальма», какое-то ответвление нард. Мама в красном платье, сколотом у шеи гранатовой брошкой-сердечком, с папиросой – первый отчетливый кадр мамы, застрявший в памяти. Прежние ее образы как-то растаяли – Нюту помнил, как же, козел этот, паровоз, санки, потом она ему еще плитку электрическую из картона склеила, и они разогревали на ней крохотные алюминиевые кастрюльки с зелеными щами из нарезанных листьев подорожника. Бабу Женю помнил – котлеты! А маму – только с этой картинки: красные припухлые губы, красное платье, красная брошь – и папироса. Стишков чувствительных тетрадь она к тому времени явно забыла. Еще в альбоме довоенных фотографий – любил листать его с ранних лет – он нашел снимок, где мама стояла в шеренге девушек на уроке физкультуры в фабрично-заводском училище. Пампушка. Или пупсик, как называл ее папа. Коротенькая, с полными ногами и внушительной грудью, обтянутой темной майкой. Глаза невеселые. Такой она была в разгар романа с роковым Ростей. Ну вот, у него – Виталика, не Рости – температура и привычно болит ухо. Распухли желёзки, такие шарики-желваки на шее (Господи, почему тогда вечно распухали желёзки, а сейчас ни у кого не распухают?) Гости – родня и мамины сослуживцы – приторно и нудно сочувствуют, бедный мальчик, ах-ах. Дядя Моисей, бабы-Женин брат, дарит карандаши и ластики (дармовые, он работает бухгалтером в какой-то конторе), его жена Нюра (видано ли – пожилая еврейка с именем Нюра?) причитает вечно рыдающим голосом, гудит полковничьим басом дядя Муля, источает сочувственный аромат его французская супруга. Но вот гости уходят, и он просит: мама, почитай. И она читает. Про русалку, раздобывшую пару ног – уж как она разместила их подле довольно-таки порядочного хвоста? Мама разводит руками. Или привычный набор стихов. Шаловливые ручонки, нет покоя мне от вас, так и жду, что натворите вы каких-нибудь проказ. Мишка, мишка, как не стыдно, вылезай из-под комода… Филин очки роговые поправил, выучил всех выполнению правил. Эй, смотри, смотри, у речки сняли кожу человечки. Становится привычно страшно. Человечки без кожи. Ноги – длинные болталки, вместо крылышек две палки… И конец, совершенно сбивающий с толку: без чешуйки, брат, шалишь! Как это – шалить без чешуйки? Мама опять не знает. Ну ничего не знает!.. Или еще: у сороконожки народились крошки, что за восхищенье, радость без конца! Но дальше возникают б-о-ольшие сложности – калош не напасешься. Всяческие описания природы, несмотря на благозвучие и – как выяснилось позже – принадлежность великим перьям, вызывали скуку, а потому хитро использовались мамой и бабушкой, чтобы Виталика поскорее усыпить. Правда, одну историю про грача, что гулял по весеннему косогору, он полюбил и всегда отчетливо представлял себе эту картину: крупная птица в длинных фиолетовых перьях неспешно шлепает вдоль дороги, собирая своим деткам больших питательных червей. Непонятные слова – штудирует, лаборатория – ему совсем не мешали, он даже маму про них не спрашивал.

А вообще-то книги озадачивали. Взять хотя бы поучительное стихотворение о пользе компромисса: по крутой тропинке горной шел домой барашек черный и на мостике горбатом повстречался с белым братом. И вот, ни один не уступил. Оба утонули. Ты понял, Витальчик, нельзя быть упрямым, они ведь из-за упрямства своего утонули. Но Виталик решительно полагал, что наказание барашков утоплением было слишком уж жестоким. Такое несоразмерное воздаяние за слабости и мелкие недостатки характера его огорчало, как и прочие книжные жестокости. Особенно в сказках. Скирлы-скирлы на липовой ноге, на березовой клюке… Медведя покалечили злые люди. Другого мишку нещадно обирает хитрый мужик, подсовывая ботву от репы да корешки пшеницы. Обидно! Волк отрывает примерзший ко льду хвост. Больно же! Много позже он узнал, что его детские подозрения относительно сказок имели основания. Как выяснилось, милые классические волшебные истории рождались из совершенно омерзительных текстов. Оказалось, например, что злая мачеха, изводившая Золушку, появилась не сразу. Сначала отец Золушки женился на некоей даме, которая дочке пришлась не по вкусу – она предпочитала, чтобы отец взял в жены другую, бывшую Золушкину кормилицу. И надумала девочка, как от мачехи избавиться. Положила она в сундук с тяжелой обитой железом крышкой мамины драгоценности, да и сказала об этом мачехе. Та, до блескунцов охочая, открыла сундук, голову туда сунула, а Золушка крышку – хрясь ей на шею, и все тут. Ну, женился отец на кормилице, а уж та, неблагодарная, стала падчерицу изводить. Далее все по известной сказке Перро, за исключением мелочей: мышей, тыкву и фею Шарль Перро добавил от себя, а кое-какие кровавые мелочи убрал. Ведь в оригинальной версии, чтобы башмачок на лапищи дочек-уродок надеть, мамаша им пальцы поотрубала, а когда Золушка наконец обвенчалась с принцем, король заставил мачеху с дочками плясать в раскаленных железных башмаках, пока те не умерли в страшных мучениях. Торжество справедливости. Узнав эти подробности, Виталик тщетно пытался представить Эраста Гарина в роли короля-изувера.

А в одном из вариантов истории про Спящую красавицу творилось вообще Бог знает что. Лежит это она, волшебницей усыпленная, в пещере, а мимо королевич едет, в русском варианте – Елисей. (Можете себе представить – ветхозаветный Элиша стал героем русской сказки.) Подъехал ближе – батюшки, красавица. Будил ее королевич будил, не разбудил. Прилег он к ней, к спящей – не пропадать же такой девушке, – и через девять месяцев родилась у нее двойня. А она все спит. Тут один ребеночек, что пошустрее, в поисках маминой груди наткнулся на пальчик, стал его сосать, рефлекс, сами понимаете, да и высосал шип ядовитый, которым злая колдунья красавицу усыпила. Ну та и проснулась.

Правда, читать Виталик рано научился сам и полюбил это дело (Витальчик, не читай за едой!), и мама подсовывала ему то, что считала нужным для развития пятилетнего ребенка из интеллигентной семьи. Пушкина, конечно. Но Виталик и у Пушкина нашел претившую его сострадательной душе жестокость. Ну сами посудите, как Балда поступил с попом! Если кто не помнит: серией из трех щелков этот грубый мужчина причинил служителю культа невероятные физические и нравственные страдания и в конце концов оставил в немоте и безумии. Самостоятельно добравшись до басен дедушки Крылова, Виталик был поражен жестокосердием муравья, отказавшего в приюте и пиите продрогшей и оголодавшей стрекозе. Он отчетливо представлял себе эту картину. Кутаясь в прозрачные крылышки, хрупкая большеглазая девушка умоляет хмурого жилистого карлика впустить ее погреться и налить плошку горячей похлебки. А тот – ни в какую. Если подробней, дело было так. Мороз и солнце – для муравья день чудесный, а для стрекозы – нужда и голод. Сидит муравей в своей лубяной избушке, веселым треском трещит затопленная печь, а он уписывает краюху свежего ржаного хлеба с салом… И тут стук в дверь, робкий такой. Муравей, за ушами трещит да печь трещит, не сразу услышал. Потом все же подошел, крюк откинул, отворил дверь, а там – она. Ножки тонкие, синие, сама босая, ресницами хлоп-хлоп – не оставь, говорит, кум милый, накорми и обогрей, а по весне уйду… А кум ей – накося, дармоедов кормить. Дверь на крюк – и к столу, бутерброд доедать. Кулак проклятый, думал Виталик, уже прослышавший об этих социально вредных элементах, мироедах, лишенных милосердия. А кошмарный случай с глупым мышонком! Да не он глупый, это мамаша его идиотка – кошку позвала баюкать сыночка. Ищет, дрянь безмозглая, мышонка, а его не видать. Возмущение перемешивалось с сочувствием, гнев с состраданием – Самуил Яковлевич и Иван Андреевич, может, и хотели как лучше, но… Жестокость стихов и сказок язвила Виталика оторванной лапой зайки, вспоротым брюхом волка, примерзшим ко льду хвостом того же недотепы… Книжный мир открывался с неприглядной стороны, но тяга к чтению не проходила. О детская библиотека-читальня на Псковском, в их же доме – отрада сердца, блаженство нежных лет! Оказавшись наедине с книгой, он тут же впивался в пахучие страницы, как детсадовец в жвачку, принесенную сынком дипломата. Правда, прочитанное Виталик тут же и забывал. От «Васька Трубачева» с товарищами осталась сваренная и съеденная Мазиным ворона, от «Дикой собаки динго» – слово ТАНЯ на загоревшей груди (ах ты, батюшки, вспомнил, как посадил в цветочный горшок ветку тополя в форме буквы «Т», подаренную девушкой по имени ТИНА), от «Повести о настоящем человеке» – «сущий шкилет», а при словах «Снежная королева» ему в первую очередь являлась полуголая лапландка, которая в жарком иглу жарит рыбу (Виталик даже запах этой рыбы чувствовал). Больше наследил Гайдар. Кроме «PBС» с бомбой, брошенной на росистые колокольчики (именно росистые), если пошарить как следует, всплывет меховая горжетка Валентины, голубая чашка, разбитая на сто миллионов лохматых кусков, вопль «Телеграмма!!!» то ли Чука, то ли Гека, летчики-пилоты, бомбы-пулеметы, что-то по форме один позывной общий. Да, и бронзовеющий Тимур: «Я стою, я смотрю. Всем хорошо, все спокойны – значит, и я спокоен тоже!» (Не гайдаровское ли Синегорье всплыло в памяти Аксенова, когда он распределил своего Сашу Зеленина в Круглогорье?) Вдруг вспомнилось название: «Счастливый день суворовца Криничного». А кроме названия – ничего. Или: «На берегу Севана». Там был парнишка по имени Грикол, которого автор наградил чувством юмора. Ударившись лбом о выступ скалы, он восклицал: «Вот глупый камень – не видит, что человек идет!» Начитанный мальчик, одобряли родственники. Какую последнюю книжку ты прочитал? «Отверженные». Какой молодец! Кто там тебе больше всех понравился? Гаврош? Жан Вальжан? Как инспектор Жавер! Почему? Ах жалко, что утопился… И что ты сейчас читаешь? «Повесть о многих превосходных вещах» Алексея Толстого? Замечательно. А еще что? Марк Твен? О! «Янки при дворе короля Артура»? Ах! А если не напрягаться, то из всего этого «Янки» он запомнил стон тысяч рыцарей, убитых в один миг ударом тока. А из «Детства Никиты», той самой «Повести о…» – разве что скворчонок Желтухин застрял в памяти да какая-то возня с барометром. «Гуттаперчевый мальчик» вовсе следа не оставил. С Пушкиным поначалу тоже вышла незадача. Прочтет, скажем, Виталик «Станционного смотрителя», закроет книгу и ну терзать домашних: «Вот тут написано, взял он вольных лошадей и пустился в село Н. Как это – вольных? Он их на воле ловил, что ли?» Других вопросов не возникало.

Это продолжалось довольно долго, лет до десяти, когда он нырнул в «Трех мушкетеров», да там и остался. И принялся выстругивать тонкие шпаги взамен прежних грубых мечей времен Робина Гуда и Гая Гисборна. На этот раз в мозг впечаталось множество деталей:

на каком мосту стоял и чем занимался Планше, когда его увидел Портос и отрекомендовал д’Артаньяну;

какое блюдо подавали Арамису и от чего тот в гневе отказался, получив письмо герцогини де Шеврез (недавно уже немолодому Виталию Иосифовичу довелось впервые отведать яичницу со шпинатом – совсем неплохо, но жирный каплун и жаркое из баранины с чесноком, видимо, все же лучше);

сколько лет было желто-рыжему мерину д’Артаньяна, на котором тот въехал в город Менг, а заодно и в жизнь и мечты Виталика Затуловского…

Ну и так далее. Какое-то время Виталику не давало покоя имя главного героя. В самом деле, неужто матушка звала заигравшегося мальчугана к обеду: «Д’Артаньянчик, а ну к столу похлебка стынет»? Но как ни шерстил Виталик книгу иных имен не обнаружил. Потом, конечно, раскопав кое-что о Шарле Ожье де Бац де Кастельморе, графе д’Артаньяне, успокоился. Что до герцога Букингемского, то впереди, во взрослой жизни, Виталика ждало обескураживающее известие, что Джордж Вильерс, выходец из захудалой, а то и вовсе нищей семьи провинциального дворянчика, своим богатством, титулам и власти обязан сластолюбивому королю Якову. Тот увидел красивого юношу на любительской сцене Кембриджского университета в женской роли – и тут же променял на Джорджа своего предыдущего любовника. А вскоре на милого Стини (так называл Яков свежего возлюбленного, уменьшительная форма от Стефана, святого, лицо которого, согласно Библии, «сияло, словно лик ангела») пролились благодеяния и неисчислимые милости, в том числе и титул герцога Букингемского. Герцог не остался неблагодарным. В одном из сохранившихся писем он писал: «Мне никогда не позабыть сладостных часов, когда ничто не разделяло на ложе господина и ничтожнейшего и преданнейшего его пса». Оплакав скончавшегося короля Якова, Букингем столь же преданно душой и телом, преимущественно последним, служил его сыну и наследнику Карлу Первому. И все это не мешало Джорджу при обоих королях-любовниках испытывать неистовую страсть к Анне Австрийской, о чем и сообщил нам всем Дюма на страницах бессмертного романа.

Это было счастье, чистое счастье… Да еще с продолжениями. В одном из томов «Десяти лет спустя», пахучей обтрепанной книге, не хватало одного листа. Виталик мучительно переживал это прискорбное зияние. Речь шла о грабительском требовании короля – Людовик Четырнадцатый хотел разорить благородного Фуке и пожелал… «Мне нужно…» – сказал он, а дальше – пропуск. Ах, как хотелось узнать, что же ему нужно. Только через много лет Виталик наконец выяснил, что Людовик, по наущению подлого Кольбера, потребовал четыре миллиона ливров. А тогда, в те годы, прочитав в очередной раз «вы молоды, и ваши горестные воспоминания еще успеют смениться отрадными», он откладывал издававший пленительный запах том и позволял на день-другой увлечь себя какой-нибудь книжице из серии «в рамочке», но и от Жюля Верна, и от Майна Рида застревала в мозгу всякая ерунда. Классификация гарпунщика Неда, делившего всех рыб на съедобных и несъедобных, остров Тристан-да-Кунья, переделанный им тут же в Дристан Какунья, и почему-то название главы «Топ опять лает». Паганель-Черкасов, невозмутимый майор Мак-Наббс: «Оно произносится Айртон, а пишется Бен Джойс». Под Дунаевского… Та-ра, та-ра-ра… М-да.

Особо стояли «Водители фрегатов».

И уже тогда стали особенно западать в память концовки книг. Они потом долго играли в «последние слова» с Аликом. Аликов было два: один умный и белокурый, другой добрый и чернявый, для удобства его можно называть Сашей. С годами умный становился умнее и добрее, а добрый – еще добрее, хотя и дураком не стал; что до масти, то умный Алик сильно поседел, а добрый полысел. Так что вся классификация коту под хвост. Так вот, играли они с Аликом Умным. Гуляли вокруг Кремля и:

– «Айвенго», – бросал на ходу Виталик.

–  Рукой презренной он сражен в бою, – Алик устремлял в небо небесной голубизны глаза, – у замка дальнего, в чужом краю, и в грозном имени его для нас урок и назидательный рассказ. —И в свой черед: – «Королева Марго».

–  Генрих вздохнул и скрылся в темноте.«Граф Монте-Кристо»?

–  Разве не сказал вам граф, что вся человеческая мудрость заключена в двух словах: ждать и надеяться!..

Они, и повзрослев, забавлялись. Звонок: Я подумаю об этом завтра. —«Унесенные ветром». Или: «Пиковая дама» – Томский произведен в ротмистры и женится на княжне Полине.

Несколько меньший интерес представляли слова начальные.

–  Он поет по утрам в клозете…

– Олеша, «Зависть». Вот тебе: Мальчик был маленький, а горы были до неба…

– Генрих Манн, «Юность короля Генриха Четвертого». В начале были пряности…

– Цвейг. Что-то про Магеллана. А вот это: В начале июля, в чрезвычайно жаркое время, под вечер, один молодой человек вышел из своей каморки… —Тяжелая пауза. – Слабак: «Преступление и наказание».

– Ах так, тогда: После взятия Сципионом Нумантии в ней нашли несколько матерей, которые держали у себя на груди полуобглоданные трупы собственных детей…

– Неужто Петроний? Кстати, вот последние слова самого Петрония: Друзья, не кажется ли вам, что вместе с нами умирает и…

– …умирает и – что?

– Да ничего, тут он и умер.

С этого момента игра расширялась, теперь они выискивали последние слова знаменитостей. Быстро пробежав по «И ты, Брут?», «Какой великий артист умирает» (по другой версии, утверждал один из игроков, Нерон успел сказать поразившему его мечом рабу: «Вот истинная верность!»), гетевскому «Больше света!», «Простите, мсье, я не нарочно» – Мария-Антуанета палачу, которому наступила на ногу, – они стали копать глубже. Коллекция росла и богатела. После Пушкина ( Il faut que je dérange ma maison) и Тургенева («Прощайте, мои милые, мои белесоватые…»), туда проникла Мата Хари («Я готова, мальчики», а по другим сведениям: «Любовь гораздо страшнее того, что вы сейчас со мной сделаете»), после Гончарова («Я видел Христа, Он меня простил») и Чехова ( Ich sterbe) – Николай Первый (сыну Александру: «Учись умирать!»). Встретив что-нибудь новенькое, они немедленно перезванивались.

Бетховен. Аплодируйте, друзья. Комедии конец.

Кант. Das ist gut.

Уэллс. Со мной все в порядке.

Лермонтов. Не буду я в этого дурака стрелять!

Рабле. Я отправляюсь по следам великого «может быть».

Тютчев. Я исчезаю! Исчезаю!

Ахматова. Все-таки мне очень плохо!

Рамо ( священнику). Перестань петь свои молитвы, ты фальшивишь!

Байрон. Мне пора спать, доброй ночи.

Уайльд. Либо уйдут эти обои, либо уйду я.

Натан Хейл ( схваченный англичанами американский повстанец, с петлей на шее). Мне жаль лишь того, что я не могу умереть дважды за свою страну.

Возбужденный Алик мог позвонить ночью и сообщить о находке: «Хлебушка с маслицем! Сметанки!» – Василий Розанов.

А Виталик, с трудом выбираясь из сна, мрачно делился разочаровывающей новостью:

– Мы никогда не узнаем последних слов Эйнштейна.

– Почему?

– Он сказал их сиделке, которая не понимала по-немецки.

Виталик долго пытался постигнуть смысл пушкинских последних слов: источник утверждал, что поэт говорил о необходимости навести порядок в своем доме, а словарь твердил противоположное. Так и не разобрался.

И уже во взрослой жизни Виталик сообщил Алику в письме: «О смерти Черчилля ты, конечно, слышал. Так вот, последними его словами были: “Как мне все это надоело!”»

А еще лет через пятнадцать Алик – Виталику:

– Последние слова Надежда Яковлевна Мандельштам сказала медсестре: «Да ты не бойся, милая».

Но все это – позже, позже. Зато сейчас друзьям не пришлось бы долго и мучительно копаться в книгах, чтобы пополнить свои запасы «последних слов великих людей», – Интернет, черт бы его побрал, последнее прибежище невежд. Нажал на клавишу – и…

Карлейль. Так вот она какая, смерть!

Ван Гог. Печаль будет длиться вечно.

О'Генри. Чарли, я боюсь идти домой в темноте.

Зощенко. Я опоздал умереть. Умирать надо вовремя.

А больше всего людей – великих и совсем неизвестных – перед смертью произносили одно слово: «Мама».

Так вот, о «Водителях фрегатов».

Дорогому сыночку Виталику от мамы. 10 февраля 1948 г.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю