Текст книги "Даниил Хармс. Жизнь человека на ветру"
Автор книги: Валерий Шубинский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
В ленинградский институт художественной культуры
Заявление
Образовавшаяся театральная группа “Радикс”, экспериментирующая в области внеэмоционального и бессюжетного искусства, ставящая своей целью создание произведения чистого театра в неподчинении его литературе – все моменты, входящие в композицию представления, равноценны – просит дать ей помещение в Белом зале И. Х. К. для лабораторно-репетиционных работ на утреннее время[163]163
Там же. С. 131.
[Закрыть].
Заявление было подписано Георгием Кох-Боотом (псевдоним Кацмана), Цимбалом, Бахтеревым, Хармсом и Введенским. Дата – 12 октября 1926 года. Малевич в тот же день принял эту компанию, благосклонно отнесся и к их замыслам, и к художественно оформленному заявлению, сказав: “Я старый безобразник, вы молодые – посмотрим, что получится”. Помещение для репетиций дали сразу же, а через два дня решение задним числом одобрил совет ГИНХУКа, включавший, кроме Малевича, Николая Пунина и Матюшина. Один раз Казимир Северинович вошел в зал, послушал – ему понравилось. Впрочем, особенно терять институту было нечего: после статьи Г. Серого “Монастырь на госснабжении” (Ленинградская правда. 10 июня) он находился на грани закрытия, а сам Малевич собирался на несколько месяцев за границу. Вскоре он и уехал, а “молодые безобразники” резвились теперь уже по всему мятлевскому дому.
В проекте были заняты все. Заболоцкий предложил свое стихотворение “Офорт” для зачина. Даже Яков Друскин – в первый и последний раз – принял участие в одном из начинаний своих друзей, носившем публичный и открытый характер: он подбирал для спектакля музыкальное сопровождение (из произведений Онеггера и французских додекафонистов). Писали текст Хармс и Введенский вдвоем, но сюжет придумывался всей компанией.
Одна из его линий связана была с рассказом Левина о посещении Ляд.
В первый день он отправился осматривать родные места и, куда бы ни приходил – рынок, вокзальный буфет, парикмахерская, – встречал одного и того же краснобородого человека. В скобяной лавке Боба не выдержал:
– И долго вы намерены меня преследовать?
– Он еще говорит! – взвизгнул рыжебородый. – Я через него в милицию бегаю, чтобы разные шаромыжники честному агенту по налогам на щиколотку не наступали…[164]164
Бахтерев И. Когда мы были молодыми. С. 78.
[Закрыть]
Даниил Хармс и Борис Левин с Эрикой Эдельман, 1929 г.
Сергей Цимбал и Игорь Бахтерев с Эрикой Эдельман, 1929 г.
По предложению Заболоцкого этот “краснобородый” агент Гарфункель (в других источниках Горфункель) был введен в пьесу. Впрочем, на сцене он должен был появляться все время под новой фамилией (что было уже идеей Бахтерева). “В конце концов его убивали, после чего он продолжал появляться, уже покойником”. Кацман, на правах режиссера, предложил построить целую сцену на диалоге большого семейства “рыжих” во главе с бородатым Папашей (которого играл Вигилянский) и такого же обширного семейства “голубых”. Впрочем, сюжет получался странным и запутанным. Открывать действие должно было так: на сцену выносили марлевый узел. Актеры по очереди пинали его, пока оттуда не появлялась “танцовщица-каучук” Зина Бородина. Она исполняла несколько номеров-трюков. В конце второго акта несчастную танцовщицу протыкал шпагой ее возлюбленный. Главной, впрочем, должна была стать другая героиня – с примечательным именем Елизавета. Возможно, какие-то элементы сюжета самого знаменитого драматургического произведения Хармса восходят к этой, так и не поставленной, пьесе…
Здание, где располагался Государственный институт художественной культуры (Исаакиевская пл., д. 9). Фотография А. Дмитренко, май 2008 г.
Гарфункель стал своего рода тотемом спектакля: его фамилию шутки ради вписывали на афиши, на его “звонки” звали друг друга к телефону. Уже после завершения эпопеи со спектаклем, в марте 1927 года, Заболоцкий написал шуточную балладу, в которой этот персонаж играет роковую и мрачную роль в судьбе героев – Хармса, Введенского и Тамары Мейер:
“Ува – сказала дева Там, –
гадать не подобает вам,
у вас и шансы все равны –
вы все Горфункеля сыны”.
Все в ужасе свернулись в струнку.
Тогда приходит сам Горфункель:
“Здорово публика! Здорово,
испьем во здравие Петровы,
Данило, чашку подавай,
ты, Сашка, чашку наливай,
а вы, Тамара Алексанна,
порхайте около и пойте нам “осанна!!!”.
И вмиг начался страшный ад:
друзья испуганы донельзя,
сидят на корточках, кряхтят,
испачкали от страха рельсы,
и сам Горфункель, прыгнув метко,
сидит верхом на некой ветке
и нехотя грызет колено,
рыча и злясь попеременно.
Эскиз оформления спектакля “Моя мама вся в часах”. Рисунок И. Бахтерева.
Даниил Хармс. Шарж Н. Заболоцкого, 1920-е
И как будто дух “честного агента по налогам” внес во всю затею элемент избыточности, гротеска, неразберихи. Хотя иначе, видимо, и быть не могло: много очень талантливых, очень молодых людей, вулкан идей – при полном отсутствии организационного центра. К ноябрю обнаружились две неприятные вещи: не было денег на “матчасть” спектакля, и не было дров в умирающем (он закрылся в декабре) ГИНХУКе. Можно было предложить “Мою маму…” какому-нибудь из городских театров, государственному или кооперативному, коммерческому. Но для этого нужен был по меньшей мере текст пьесы, а текста не было: был набор хаотически скомпонованных отрывков, заумные стихи со схематичными прозаическими переходами. К работе попытались привлечь Вагинова, но тот был занят. Цензор С.А. Воскресенский, правда, требовать на руки текста не стал – согласился ограничиться просмотром спектакля, когда тот будет готов, так что с этой стороны препятствий не было. Власть пока ничем не мешала: мешала собственная юношеская безалаберность, самоуверенность и неспособность для пользы дела обуздать свои творческие порывы. Когда же Хармс и его друзья освоили необходимое искусство самодисциплины – как раз настали новые времена…
Четвертого ноября Кацман и Цимбал просто не пришли на репетицию. Актеры подождали и разошлись. 10 ноября еще двух участников команды – Заболоцкого и Вигилянского – призвали на военную службу. В тот же день Хармс лаконично записывает: “Радикс рухнул”.
Эта неудача не обескуражила Даниила и его товарищей, не стала травмой. Напротив, параллельно с “Радиксом” они начали разворачивать новый, уже чисто литературный, проект, ставший в конечном итоге главным в их жизни. Им было около двадцати лет, кому-то побольше, кому-то поменьше. Они вступали в пору активного, открытого, публичного существования. Никто не мог предвидеть, что она для большинства из них окажется настолько короткой.
Глава третья
Три левых года
1
“Орден заумников” или “Левый фланг”, по существу, рассыпался уже к лету 1926 года. Трудно сказать, что за этим стояло – личная несовместимость или идейные разногласия, но Введенский разошелся с Туфановым, и примирить их Хармсу не удалось. В конце года он, вдохновленный начавшимися как будто воплощаться театральными замыслами, решает возродить “Левый фланг”. Теперь это должна быть организация молодых писателей, параллельная “Радиксу” и связанная с ним, с гораздо более широким кругом членов и более развернутой программой, чем туфановский орден. Два “чинаря” – Хармс и Введенский – должны были составить ядро нового союза – вместе с Заболоцким, разумеется. Приглашен был и юный Бахтерев.
Именно в изложении Бахтерева мы знаем историю воссоздания “Левого фланга”, и, как всегда в его воспоминаниях, правду трудно отделить от художественного вымысла. Будто бы решение о создании группы было принято во время ужина в ресторане Федорова на Малой Садовой. Бахтерев очень выразительно описывает обстановку ресторана, выступавшего там Токаревича – “самого картинного скрипача в городе”, который днем, в неурочные для ресторана часы, играл другую, “серьезную” музыку – Паганини, Вивальди. Когда-то он, уверяли, был всемирно знаменитым музыкантом – русским Вилли Ферреро. В общем, ничего удивительного – нэповский Ленинград, увековеченный в “Столбцах”, переживал свои ярчайшие часы, упиваясь кратковременным и болезненным довольством, ослепляя, после многих лет голода и войн, мелкобуржуазными соблазнами. Человеческие судьбы складывались в этом городе порою очень странно.
Будущий автор “Столбцов” поставил несколько условий своего вхождения в группу. Для него обязательно было сохранение индивидуальной творческой свободы. В то же время он не желал иметь ничего общего с “заумниками”. Бахтерев предложил включить в группу Вагинова. Судя по дневникам Хармса, вопрос был сперва решен отрицательно. Вагинов появился лишь год спустя, когда группа оформилась, дважды сменила название и приобрела официальный статус.
Константин Олимпов, не позднее 1924 г.
Зато Хармс предложил в качестве члена “Левого фланга” Константина Олимпова. Это была почти провокация. Константин Олимпов, собственно Константин Константинович Фофанов (1889–1940), родился в многодетной и несчастной семье популярного лирика предсимволистской поры, которого Игорь Северянин провозгласил своим учителем. Сам Фофанов-сын (который был, кстати, еще и крестником Репина) вошел в свиту “короля поэтов” вместе с молодыми Вадимом Шершеневичем, Рюриком Ивневым, Иваном Игнатьевым. В эпоху “Бродячей собаки” он прославился в основном тем, что появлялся на эстраде с чучелом кошки или с плеткой.
Хармс уверил своих друзей, что Олимпов – не “старик”, что в эгофутуристическом движении тот участвовал четырнадцатилетним подростком. Константин Константинович и не выглядел “стариком” (даже в представлении юных “чинарей”). На фотографиях молодой поры он кажется рослым пухлым детиной, но те, кто видел его в двадцатые, описывают его как худощавого блондина. В сорок лет он казался 25-летним…
Жизнь его была нелепой и эксцентричной, как у многих литературных неудачников того поколения. В свое время он закончил Археологический институт и, по свидетельствам современников, хорошо разбирался в предмете – но предпочел научной карьере судьбу нищего стихотворца. С Северянином и эгофутуристами он вскоре поссорился. Перед революцией выпускал свои стихи за свой счет брошюрками и афишками, подписанными “Великий Мировой Поэт Константин Олимпов. Адрес: Окно Европы, Олимповская ул., 29, кв. 12”. “Великий Мировой Поэт” сам же и был героем своих сочинений:
…Меня поносят и клеймят
Последней руганью собаки
Со мной помойно говорят
Ютят на кухне в чадном мраке
Меня из дома выгнали родные
За то, что не работаю нигде
Помогите эфиры льняные
Прокормиться Вечной Звезде
У меня даже нет полотенца
Чтобы вытереть плотски лицо
Я блаженней любого младенца
Пробираюсь сквозь будней кольцо
Я считаю фунт хлеба за роскошь
Я из чайной беру кипяток
Одолжить семь копеек попросишь
И поджаришь конинный биток
Рыдайте и плачьте кто может
Великий Поэт в нищете
И голод его не тревожит
Он утаился в мечте…[165]165
Олимпов К. Глагол Родителя Мироздания: Негодяям и мерзавцам. Пг., 1916. [Листовка.]
[Закрыть]
Цитируемое стихотворение написано в 1916-м. В те годы претендовать на величие и исключительность было хорошим тоном, формой общепринятой литературной игры. Графоманы принимали эту игру всерьез. Грань между изящной словесностью и бытовой патологией в их текстах стиралась.
Революция, всякая революция, дает “странным” людям самые неожиданные возможности. Сам Олимпов так вспоминал об этих днях:
В 1917 году я обрадовался свободе печати и, опубликовав “Паррезию родителя мироздания”, занялся общественной работой… Когда приехал В.И. Ленин… мне приходилось неоднократно встречаться с ним на улице. Он производил положительное впечатление, и я хотел организовать партию Олимпистов как блок поэзии футуризма с коммунизмом… Приезд Ленина в запломбированном вагоне напоминал мне мое хождение в галстуке с петлицей[166]166
Цит. по: Из истории эгофутуризма: Материалы к литературной биографии Константина Олимпова / Публ. А.Л. Дмитренко // Минувшее: Исторический альманах. Вып. 22. СПб., 1997. С. 212.
[Закрыть].
Осенью олимпист Олимпов оказался во главе трех избирательных комиссий по выборам в Учредительное собрание, весной 1918 года ездил с продотрядом в Саратовскую губернию, а потом служил в Красной Армии. Все это время Константин Константинович еженедельно посылал в Кремль письма с “указаниями”, обычно рифмованные, и полагал, что Ленин эти указания выполняет, что именно благодаря его письмам Красная Армия победила в Гражданской войне, а потом был введен нэп. Несколько лет спустя он неожиданно обрел новых друзей, юных стихотворцев из Шувалова – Владимира и Бориса Смиренских и Николая Познякова. Особенно полюбился Олимпову Смиренский, которому он, на правах Великого Мирового Поэта, даровал титул поэта Великого Европейского. В 1922 году друзья, называвшие себя Академией Эго-Поэзиии Всемирного Олимпизма, издали отдельной листовкой очередной стихотворный текст Олимпова, мало отличавшийся от предыдущих:
Листовка Константина Олимпова “Анафема Родителя Мироздания” (Пг., 1922).
Листовка была разослана по редакциям журналов, а также Ленину, Троцкому, Луначарскому, Зиновьеву и Каменеву с требованием высказаться о стихах: “Ваше молчание сочту за слабость мысли перед моим величием”. Все промолчали, однако, в том числе и баловавшийся литературной критикой Троцкий; только болезненно-мнительный Зиновьев наложил резолюцию: “Выяснить, кто такой Олимпов и не сумасшедший ли он?” Склонность к психическому расстройству Константин Константинович унаследовал и с отцовской, и с материнской стороны. Фофанов-отец, тяжелый алкоголик, временами впадал в настоящее безумие; в такие минуты он испытывал панический страх перед атмосферным давлением. Сын вел себя не менее странно, и тем не менее врачи признали его нормальным, не считая “переразвития некоторых умственных способностей, в частности – памяти”[168]168
Цит. по: Из истории эгофутуризма. С. 233.
[Закрыть]. Его предали суду за печатание листовки в обход цензуры, но выяснилось, что цензурное разрешение было, и только типография по забывчивости не поставила нужный штамп; и в результате “родитель мироздания” был оправдан.
После этого Олимпов практически не печатался. Одно его стихотворение, написанное в 1926 году, сохранилось в архиве Хармса. Стихотворение это называется “Буква Маринетти”. Преданья старины глубокой – вождь итальянских футуристов приезжал в Россию накануне Первой мировой и был восторженно принят в сравнительно консервативных эстетических кругах Москвы и Петербурга, но кисловато – в кругу будетлян. Стихотворение написано в духе старого, довоенного типа, урбанизма:
Мозги черепа – улицы города,
Идеи – трамваи с публикой-грезы,
Мчатся по рельсам извилистых нервов
В тарантасе будней кинемо жизни
Глаз-Небокоп бытия Мирозданья
Ритмом зажег электрической мысли
Триумф!
Зрячее ухо звони в экспансивный набат,
Двигайтесь пеньем магнитные гербы
В колесо ног рысака на асфальте;
Гоп, гоп, гопотом; шлепотным копытом
Аплодируй топотом, хлопайте копыта
Оптом, оптом…[169]169
РНБ. Ф. 1324. Ед. хр. 325.
[Закрыть]
На рукописи этого стихотворения рукою Джемлы-Вигилянского кратко написано: “Это дермо” (так!). Вообще же Олимпов писал очень разные стихи: от банальной лирики в традициях покойного отца до заумных экспериментов. Бывали у него и опыты в забавном роде, чуть-чуть напоминающие Хармса:
Но, разумеется, не стихи Олимпова привлекли Хармса – поэтом тот был, как ясно из вышеприведенных цитат, очень посредственным, чтобы не сказать больше. Но это был человек, превративший свою жизнь в нелепую фантасмагорию, в бесконечный спектакль.
Впрочем, членом “Левого фланга” Олимпов так и не стал, да и личное его знакомство с товарищами Хармса едва ли состоялось. Бахтерев так описывает неудачный свой и своих товарищей визит к Константину Константиновичу:
Дверь открыла молодая общительная гражданка.
– Очень приятно. Только их нету. Константина Константиновича нашего увезли. Больной стал, похоже, чахоточный. Так что в деревне на излечении…
Отпустить нас соседка не захотела.
– Вы уж не передавайте, а непутевый наш Костенька только пишет, разве в наше время так можно? Представляете себе: выйдет вечером на Марсово поле, непобритый, знаете, и встречным билеты предлагает. В жисть не догадаетесь – на луну[171]171
Бахтерев И. Когда мы были молодыми. С. 81.
[Закрыть].
Когда это было? Бахтерев соединяет этот несостоявшийся визит (имевший место – Хармс оставил Олимпову записку, и записка эта, по воле судьбы, дошла до нас[172]172
“Многоуважаемый Константин Константинович, я был у Вас с одним товарищем и очень сожалею, что не застал дома. Буду очень рад, если Вы позвоните по телефону 90–24 и зайдете ко мне. Даниил Иванович Хармс”. На обороте: “К.К. Олимпову” и приписка неизвестной рукой: “вторник, 6 час. веч.” (РГАЛИ. Ф. 1718. Оп. 1. Ед. хр. 64).
[Закрыть]) с печально закончившимся визитом к Клюеву. Но нет никаких свидетельств, что Олимпов заболел чахоткой и уехал в деревню. Напротив, в конце двадцатых годов Родитель Мироздания, порвав с богемной праздностью, пошел работать – и куда: на свалку, разнорабочим, а потом – на кишечный завод при бойне. Этот поступок сравнивали с жизненным выбором другого колоритного полуграфомана предреволюционной поры, Александра Тинякова, ставшего профессиональным нищим. Одновременно, в 1930 году, оба они, Тиняков и Олимпов, и были арестованы. Фофанову-Олимпову инкриминировалось чтение в литературной компании обличительных стихов. И сколько он ни утверждал, что стихи были написаны десять лет назад и обличают ныне разоблаченных Троцкого и Зиновьева, ему дали почти невероятный для того еще довольно вегетарианского времени срок – восемь лет. Неизвестно, сколько отсидел он на самом деле, только смерть застала его уже на воле, в Барнауле, где два года спустя – так уж вышло – умер в эвакуации другой бывший эгофутурист, Вадим Шершеневич.
Таков был один из полюсов предполагаемого “Левого фланга” и всего “левого” литературно-художественного Ленинграда – смешной человек со страшной судьбой, сын двух знаменитых отцов (родного и крестного), обреченный на бесславие. На другом полюсе – мастер, уже при жизни стяжавший громкое имя в России и за ее пределами, а ныне известный любому культурному обывателю во всех странах – Казимир Малевич.
В конце 1926 года Хармс делает в своей книжке запись:
Беседа с К.С. Малевичем
1) Абсолютное согласие К.С. на вступление в нашу организацию.
2) Сколько активных человек дает он I разряда (мы 4 челов.).
3) Сколько II разряда (мы 7 челов.).
4) Дает ли он нам помещение (для [закрытых] малых заседаний комнату предоставили).
5) Связь с ИНХУК’ом
6) Сколько очков под зайцем (мы: граммофон плавает некрасиво).
7) О названии (невозможность “Уновиса”)
<…>
8) Какова верховная власть (Мы предлаг<аем> Малев<ича>, Введенск<ого>, Бахтерева, Хармса).
Что это – запись уже состоявшейся беседы или тезисы накануне предполагаемого разговора? Юному Хармсу явно очень нравилось чувствовать себя организатором, деловым человеком. “Чинарь” любил чины – воображаемые, условные! – и членов будущей организации он уже распределял “по разрядам”. Но выдержать серьезного тона он не мог и тут же переходил к эксцентрике, к асемантическим, “заумным” конструкциям (“граммофон плавает некрасиво”). А может быть, соревнования в абсурдном остроумии были своего рода паролем, способом опознания “своих”? Или обрядом, сопровождавшим переговоры “старого безобразника” с “молодыми”?
Казимир Малевич, 1920-е. Фотография, подаренная К. Малевичем И. Бахтереву.
Да полно – какие там переговоры! Двадцатилетний Даниил Иванович еще ничем особенным себя не проявил, но молодая самоуверенность позволяла ему в очень вольном тоне говорить с европейски знаменитым художником, предлагать ему сотрудничество на равных, ставить условия. Задуманное им объединение не могло быть, в частности, просто продолжением УНОВИСа – союза “Учредителей нового искусства”, основанного Малевичем в свое время в Витебске. Хотя соседство с такими художниками, как Ермолаева и Чашник, было бы на первый взгляд лестным для юных ленинградцев. Но они мечтали о собственных свершениях, а вели себя так, будто эти свершения уже позади. (“Теперь я понял: я явление из ряда вон выходящее”, – запишет Хармс месяц спустя. В юности такое чувство испытывают многие; в редких случаях они оказываются правы.) Вероятно, основатель супрематизма, переживавший не самый простой момент в жизни (надвигавшийся крах ГИНХУКа наложился на мучительный идейный и творческий поворот, связанный с возвращением к фигуративному искусству), слушал юношу с мягкой иронией, неопределенным согласием отвечая на его наивные предложения. Но Хармс явно был ему симпатичен. Малевич ощущал в нем силу, еще не реализовавшую себя, но уже сконцентрировавшуюся. И, очевидно, их беседы касались не только “Левого фланга”. Малевич мог (после возвращения из Варшавы) делиться с Хармсом впечатлениями от встреч с польскими авангардистами. Поиски некоторых из них (об этом мы еще напишем) были очень близки к тому пути, который сам Хармс нащупывал в это время. Но, вероятно, в первую очередь разговор шел об искусстве, о его сущности и целях.
Лист из записной книжки Даниила Хармса со схематическим изображением картин Казимира Малевича, апрель – май 1933 г.
Лист из записной книжки Даниила Хармса с зарисовкой картины Казимира Малевича (?), апрель – май 1933 г.
В марте 1927 года Малевич подарил Хармсу свою книгу “Бог не скинут: Искусство, церковь, фабрика” с многозначительной надписью: “Идите и останавливайте прогресс”. Книга, вышедшая в 1922 году в Витебске, была одним из программных текстов Малевича, но это скорее философский трактат, чем художественный манифест.
Человек разделил свою жизнь на три пути, на духовный (религиозный), научный (фабрику) и искусств. Что означают эти пути? Означают совершенство, по ним движется человек, движет себя как совершенное начало к своей конечной представляемости, т. е. к абсолюту, три пути, по которым движется человек к Богу[173]173
Малевич К. Бог не скинут: Искусство, церковь, фабрика. Витебск, 1922. С. 32.
[Закрыть].
Титульный лист книги Казимира Малевича “Бог не скинут” (Витебск, 1922) с дарственной надписью Даниилу Хармсу: “Д.И. Хармсу. К. Малевич. 16/ф<евраля> 27 г. Идите и останавливайте прогресс. К. Мал.”
Заканчивалась книга такими словами:
Возможны доказательства того, что не существует материи… но науки доказывают существование энергии, составляющей то, что называем телом.
Совершенством вселенного миродвижения или Бога можно считать то, что самим человеком обнаружено доказательство того, что ничего не исчезает в ней, только принимает новый вид. Таким образом, исчезновение видимости не указывает, что все исчезло. Итак, разрушаются видимости, но не существо, а существо, по определению самим же человеком, – Бог, не уничтожимо ничем, раз не уничтожимо существо, не уничтожим Бог. Итак, Бог не скинут[174]174
Малевич К. Бог не скинут: Искусство, церковь, фабрика. С. 40.
[Закрыть].
Мало с кем из людей левого искусства Малевич мог говорить на этом языке – по крайней мере из тех, что работали в 1920-е годы в Советской России. С Хармсом – мог. И само понятие Бога, и отстраненно-метафизический взгляд на мир не были для него чужеродными. Как и Малевич (и в отличие от многих авангардистов), он стремился скорее пробиться к сущности бытия, а не пересоздать бытие заново.
Но что значат слова “Идите и останавливайте прогресс”? Их можно прочитать по-разному.
Можно предположить, что прогресс остановится в момент, когда будет достигнута вершина, абсолют, крайняя точка новизны, совершенства и знания. Или что постепенный прогресс (как полагал Вальтер Беньямин) не сонаправлен, а враждебен социальной и эстетической революции. Сам Хармс, судя по всему, понимал эту фразу так: Малевич почувствовал, что высшая точка авангардного искусства, подразумевающего беспрерывное тотальное обновление форм, пройдена. Чтобы избежать самоимитаций или стремительного пути под гору, искусство нуждается в антитезе, в ответе, который может быть дан лишь изнутри, на собственном языке авангарда. Именно этот ответ “остановит прогресс” – точнее, переведет его в иное качество. Этого ответа, этого “контравангардного” движения Малевич и ждал от Хармса и его друзей.
2
В конце 1926 – начале 1927 года Хармс жил чрезвычайно насыщенной и разнообразной жизнью. Репетиции “Радикса”, переживания, связанные с влюбленностью в Эстер, собственное творчество, заседания и вечера Ленинградского отделения Союза поэтов, на которых он присутствовал, а порою и выступал – один или вместе с друзьями…
Так, 12 ноября 1926 года, через два дня после “крушения” “Радикса”, состоялось совместное выступление Хармса, Бахтерева, Цимбала и Кацмана. Почему-то Введенский в этом чтении не участвовал. По существу, это было первое публичное выступление формирующейся группы. Хармс (как это он делал и позднее) подробно расписал сценарий выступления:
…После нашей читки выйдет Игорь Бахтерев и скажет бессмысленную речь, приводя цитаты из неизвестных поэтов и т. д. Потом выйдет Цимбал и также произнесет речь, но с марксистским уклоном. В этой речи он будет защищать нас, оправдывая наши произведения в глазах различной сволочи. Наконец две неизвестные личности, взявшись за руки, подойдут к столу и заявят: по поводу прочитанного мы не многое сказать сможем, но мы споем. И они что-нибудь споют. Последним выйдет Гага Кацман и расскажет кое-что из жизни святых. Это будет хорошо.
Хармс уже чувствовал необходимость “оправдываться в глазах всякой сволочи”. Вскоре, однако, осторожность начала ему изменять…
Произведения, создававшиеся им в тот период, уже не шли ни в какое сравнение с дерзкими, но наивными и довольно бесформенными опытами 1924 – начала 1926 года, и это было замечено не только им самим. “Комедия города Петербурга”, писавшаяся осенью и зимой, была высоко оценена друзьями (особенно Заболоцким). В конце 1926 года Даниил всерьез задумывается об издании книги (с предположительным названием “Управление вещей”) и даже пишет предисловие к ней – точнее, два коротких предисловия:
ЧИТАТЕЛЮ
Читатель, боюсь, ты не поймешь моих стихов. Ты бы их понял, если бы знакомился с ними постепенно, хотя бы различными журналами. Но у тебя не было такой возможности, и я с болью на сердце издаю свой первый сборник стихов.
РЕЦЕНЗЕНТУ
Во-первых, прежде чем сказать что-либо о формальных недочетах в моих стихах, прочти “Управление вещей” от корки до корки. Во-вторых, прежде чем отнести меня к футуристам прошлого десятилетия, прочти их, а потом меня вторично.
Хармс уже понимал, что его поэтика отличается от стиля любого из “футуристов прошлого десятилетия”, но еще сам не мог сформулировать это отличие. И, разумеется, его планы издания книги носили сугубо теоретический характер. Что же касается публикаций в периодике, дело, казалось бы, сдвинулось с мертвой точки.
В конце года выходит первый коллективный сборник Ленинградского отделения Союза поэтов – “Собрание стихотворений”, в котором впервые напечатано стихотворение Хармса “Случай на железной дороге”:
Как-то бабушка махнула
и сейчас же паровоз
детям подал и сказал:
пейте кашу и сундук.
Утром дети шли назад
сели дети на забор
и сказали: вороной
поработай, я не буду,
Маша тоже не такая
как хотите может быть
мы залижем и песочек
то что небо выразило
вылезайте на вокзал
здравствуй здравствуй Грузия…
Молодого поэта приглашают принять участие и в следующем сборнике Союза, названном “Костер”. Хармс предложил пять вариантов коротенькой (около ста строк) подборки. Все варианты включают стихотворение “Стих Петра Яшкина-коммуниста”. Только оно (с изъятием слова “коммунист”) и было напечатано – самое простое и в то же время самое “хармсовское” из стихотворений этой поры, смутно связанное с воспоминаниями о Гражданской войне:
Мы бежали как сажени
на последнее сраженье
наши пики притупились
мы сидели у костра
реки сохли под ногою
мы кричали: мы нагоним!
плечи дурые высоки
морда белая востра
но дорога не платочек
и винтовку не наточишь
мы пускали наши взоры
вёрсты скорые считать
небо падало завесой
опускалося за лесом
камни прыгали в лопату
месяц солнцу не чета
Рукописная визитная карточка Даниила Хармса, ок. 1927.
Также одним стихотворением был представлен в каждом из сборников Введенский (“Верьте верьте…” в “Собрании стихотворений” и “Но вопли трудных англичан…” – отрывок из поэмы “Минин и Пожарский” – в “Костре”).
Оба сборника были изданиями, опубликоваться в которых было по меньшей мере не стыдно. В “Костре” были напечатаны стихи Кузмина из “Панорамы с выносками”, в том числе два шедевра – “По веселому морю летит пароход…” и “Природа природствующая и природа оприроденная”, несколько стихотворений Вагинова, среди которых “Эллинисты” и “Дрожал проспект, стреляя светом…”, “Красная Бавария” Заболоцкого, новые стихи Клюева и Бенедикта Лившица. Все эти авторы (кроме Заболоцкого) участвовали и в “Собрании стихотворений”. Но и второстепенные поэты (Эрлих, Фроман, Сергей Спасский, Всеволод Рождественский, Николай Браун, Семен Полоцкий, Григорий Шмерельсон, Владимир Ричиотти, сестры Наппельбаум) демонстрировали высокий формальный уровень. Однако все они тяготели или к неоклассицизму, или к гумилевскому балладному стиху, или к очень мягкому (“есенинскому”) варианту имажинизма. Хармс и его товарищи (в том числе Туфанов, одно стихотворение которого было напечатано в “Собрании стихотворений”) выглядели белыми воронами.
Второй в жизни публикации “взрослых” стихов Хармса и Введенского суждено было стать последней. В оставшиеся четырнадцать лет жизни им удавалось публиковаться лишь в качестве детских писателей. В 1927-м это трудно было предположить. “Костер” вышел лишь к концу года, а тем временем литературно-организационная и публичная деятельность молодых поэтов и артистов шла своим чередом. Весною состав группы наметился окончательно. В ней не было, разумеется, ни Малевича, ни Олимпова. Отсеялся Геннадий Матвеев, не вписался в группу Исаак Синельников, с которым Заболоцкий подружился, проходя в команде одногодичников на Петроградской стороне военную службу[175]175
Там же проходил службу Вигилянский.
[Закрыть]. В итоге к весне 1927 года так и не оформившийся еще “Левый фланг” по составу практически совпадал с “Радиксом”. Оба названия существовали параллельно, хотя упор делался теперь не столько на театральную, сколько на литературную деятельность.
Двадцать пятого марта, в ходе работы над декларацией, группа меняет название. Отныне она именуется Академией левых классиков. “Все согласны, – записывает Хармс, – кроме Шурки. Этот скептик проплеванный ни на какое название, кроме чинаря, не гож”. Планы у юношей были грандиозные: “Собрать конференцию и составить манифест… Войти в Дом печати как секция Левых работников искусства… Добиться вечера с танцами для получения суммы 600 руб. на издание своего сборника”.
План сборника, составленный Хармсом несколькими днями раньше, дает представление о круге общения “чинарей” в это время и о том, кого они считали своими союзниками. Мы видим здесь имя Вагинова (его собственные стихи и проза, статья Бориса Бухштаба о нем) – но не видим Левина (в проектах “Левого фланга” в эти месяцы он не поминается ни разу). Есть имена Малевича (статья-корреспонденция о поездке “на запад” и о тамошнем искусстве), Хлебникова (видимо, публикации из не изданного при жизни; кроме того, предполагается статья “самого” Шкловского о Хлебникове), Лидии Гинзбург… Есть Туфанов (с вопросительным знаком) – но не Терентьев и не Олимпов. Статью о “чинарях” (то есть Хармсе и Введенском) предполагалось заказать Липавскому, установочную статью (вероятно, “с марксистским уклоном”) – студенту Высших курсов искусствознания Василию Клюйкову.