355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Былинский » Адаптация » Текст книги (страница 15)
Адаптация
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 01:12

Текст книги "Адаптация"


Автор книги: Валерий Былинский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]

Те, кто пришел

Через два дня отец засобирался на дачу, чтобы собрать урожай помидоров, которые расплодились в этом году и теперь гнили на участке. Он уже две недели не мог съездить за помидорами из-за болезни матери.

– Я только на пару часов, туда и обратно, – говорил мне папа, покашливая и морща щеки. – Ничего, она спит. Побудешь, сынок?

Мать действительно спала, потому что не могла заснуть всю ночь.

Отец тоже рядом с ней долго ворочался, вставал, ходил в туалет, включал свет. Я лежал в это время в своей темной комнате, смотрел на пробегающие по шторам фонарные блики проезжающих машин и представлял, как отец смотрит при включенном свете на мать, опасаясь, что она может умереть. Один раз я слышал, что они стали быстро раздраженно препираться, затем отец выключил свет.

Утром, когда мы пили чай на кухне, отец с успокоенно-тревожной улыбкой ответил мне на вопрос, как мать:

– Сама повернулась на бок, сынок. Лежит, похрапывает. Все-таки немного двигается. Может, все и будет хорошо, да?

– Да, может быть.

– Знаешь, сын. Я догадался, о чем она все время говорила, а мы не понимали!

– О чем?

– Да у нее же просто болела голова! Ты же помнишь, у мамы всегда мигрени были… Я дал ей средство от головной боли, вроде сейчас успокоилась.

И он стал надевать старые джинсы, рубашку с протертым воротником, свитер с катышками – на дачу.

Когда-то давно, лет двадцать назад, в нашей семье открылось, что мать изменяла отцу. Отец случайно нашел в шифоньере несколько писем, где какой-то Жорж писал ей из Запорожья так раскованно вальяжно, что сразу стало ясно, они любовники. Мать в те годы часто ездила в приморские санатории, где лечила мигрень – и теперь по содержанию писем стало понятно, что она туда ездила не одна.

Там же, в пачке писем, нашлась и цветная фотография Жоржа. Полная противоположность моему отцу: грузный, наверняка храпящий по ночам улыбчивый мужчина в кепке и широченном костюме. В моем отце, несмотря на его неприхотливость и простодушие, всегда чувствовались остатки русского аристократизма. Жорж же был смесь домовитого мужика с купцом. В годы экономического хаоса, когда в разваливающейся советской империи начались проблемы с топливом, мать часто деловито говорила отцу, что достанет канистру-другую бензина для нашего тогда еще 407-го «Москвича» у ее знакомого водителя. И доставала.

Впоследствии, хотя отец вроде бы и простил мать, а она, как говорила, полностью порвала с Жоржем, отношения между родителями так и не наладились. С каждым годом совместной жизни они становились все более раздражительными, нервными, все чаще повышали друг на друга голос. Отец замыкался в своем одиночестве на работе, а после выхода на пенсию – на дачном участке в саду. Мать чаще, чем раньше, смотрела телевизор и любила застолья со спиртным больше, чем в молодые годы. Однажды, лет пять назад, когда я приехал погостить из Москвы, мать сидела в кресле, пила в одиночестве вермут и вытирала обильно льющиеся слезы рукой. Отец с простодушной какой-то злостью обронил при мне и брате, что ее Жора умер недавно в Запорожье, откуда он родом, а она только что узнала об этом. Мать исказилась в лице и ушла в спальню – у нее, как обычно в последние годы, стала сильно болеть голова.

Отец уехал.

Я сел в своей бывшей комнате за стол, за которым мы с братом по очереди делали уроки. Достал привезенный с собой ноутбук, стал писать что-то в «Адаптации». Но слова складывались примитивные, детские, будто я снова, как когда-то в школьные годы, сочинял приключенчески-фантастический роман. Попробовал выйти в Интернет с помощью мобильного телефона – по лучилось. Проверил, пришли ли мне письма – их оказалось целых восемь. Понадеялся, что хоть одно письмо будет от живого человека, но все они оказались рекламной рассылкой. На полках шкафа за стеклом стояли книги. Я смотрел на них: они сильно вдохновляли меня в юности. Джек Лондон, Стивенсон, Беляев… Позже Лермонтов, Толстой, Достоевский, Агеев, Кафка, Маркес, Кортасар, Сэлинджер. Эта литература вбивала в меня сваи – но ненадолго. Пришел какой-то исполин и выдернул, вытащил все эти сваи. Топливо, что горело во мне, выгорело. Люди, волнующие меня, пропали. Я не знал, откуда взять новое топливо и чем его зажечь. Все, на чем работал движущийся вокруг меня мир, казалось мне слишком дешевой смесью.

Я вспомнил давний разговор с братом – когда несколько лет назад он оказался по делам своего бизнеса в Москве. Мы перекусили, выпили в каком-то корейском ресторане, и я, дурак, вдруг разоткровенничался. Стал страстно объяснять, почему не могу и не хочу адаптироваться, говорил о своем тоскливом презрении к нарождающемуся среднему классу, у которого отсутствует глубина вкуса и нет той простодушной интеллигентной доброты, что была у поколения наших родителей. Брат слушал молча, откинувшись на стуле, кривя в едва заметной усмешке губы. Потом он заказал еще водки и сказал мне примерно следующее:

– Знаешь, я могу тебя понять, Сашка… Потому что мы, конечно, выросли с тобой на одних книгах. На одних. Но то, что ты сейчас говоришь, это зависть. Зависть, а не желание какой-то там адаптации. Если бы ты, как какой-нибудь христианский оборванец, жил подаянием или просто картошкой и макаронами и не вякал бы тут о своих претензиях на глубокий вкус… я бы зауважал тебя, брат. Но ты хочешь материального благополучия. Гарема хочешь, чтобы людишки тебя понимали и услаждали эстетически. И несмотря на твои духовные страдания, давали бы тебе зарабатывать деньги. Так? Ты прав только в одном – в том, что ты не выдумал такую свою ничтожную боль. Она есть, брат. Таких, как ты – полно. И проблема ваша в одном. Вы хотите быть выше тех, кто вам платит.

– Это не так… – помню, сказал я тихо, – ты же знаешь, что это не зависть… Я не считаю, что родился для того, чтобы идти в пустыню или для макаронов… Я человек, который хочет нормальной жизни сегодня, сейчас, среди современных людей – что же здесь завистливого, брат? Да, я хочу жить достойно, не нуждаться, я не лентяй, черт возьми! Но при этом я не могу сделать себе лоботомию, не могу и не хочу вырезать, черт возьми, то, что я помню, что знаю, что читал, чувствовал, переживал… И, зарабатывая деньги, я ищу единомышленников, с которыми можно говорить о том, что волнует – что же здесь завистливого, что дерьмового!

Я почти кричал, некоторые посетители ресторана на нас оглядывались.

– А ты вырежи, – тихо, как я вначале, сказал мне брат.

– Что?

– Вырежи мозги, сделай лоботомию. Что тут неясного? Если ты попадаешь в джунгли на остров, ты же не будешь там учить обезьян, как им надо правильно жрать ножом и вилкой! Ты будешь жить, как они, если захочешь жить.

– А если я… захочу вернуться на материк?

– А если материка нет? Потоп его поглотил, нету, все?! Что тогда?

– Тогда… – сказал я, – лучше, может… вздернуть себя в этих джунглях…

– Ну так иди вздернись… – без тени улыбки, глядя мне в грудь, сказал брат. Затем он полез в карман за бумажником, вытащил деньги и положил несколько купюр на листок с напечатанным счетом за наш обед. Я видел, что он покрыл всю сумму с учетом чаевых. Я достал свой бумажник, вытащил свою половину счета и положил сверху на его деньги.

Сухо исподлобья взглянув на меня, Борис взял три мои купюры по пятьсот рублей и аккуратно вложил в свой бумажник. Затем закрыл книжку со счетом, отодвинул ее и встал.

Когда мы вышли на улицу и шли по мерзлому асфальту к метро, он сказал:

– Хочешь, одно замечание, последнее?

– Да, конечно.

– Оставайся, Сашка, таким, как есть… Может, это меня выебут на том свете. Так, что я прокляну все, что делал на этом. Забудь обо всем, что я тебе говорил. Может, лучше быть таким, как ты, чем таким, как я. Пошли они все… Пока.

И он протянул мне руку, которую я пожал быстро и нежно.

Брат спустился в метро и уехал.

Кажется, тогда он впервые выругался передо мной матом. Но это было самое чистое, самое безгрешное ругательство из всех, которые я когда-либо слышал.

С тех пор я видел Бориса еще три раза, когда приезжал из Москвы в Днепропетровск. Я знал, что у него в бизнесе случились какие-то серьезные неприятности – кажется, его даже хотели убить. Но брат выкарабкался, только вывозил свою семью на полгода в Израиль. Он даже подумывал туда эмигрировать, надеясь на полуеврейское происхождение своей жены, но потом передумал. С того разговора мы ни разу больше не общались с ним откровенно. Как только речь заходила о серьезных вещах, брат сразу становился как-то неестественно ироничным, иногда даже намеренно строил из себя шута. Это ему, кстати, принадлежит фраза о том, что современный русский становится серьезным только тогда, когда речь заходит о деньгах. И сам он полностью соответствовал своему изречению: когда ему кто-то звонил по делам по мобильному, он отходил в сторону и говорил глухо, серьезно. Потом возвращался и продолжал шутить.

Было около двух часов дня. Проходя мимо спальни, я взглянул, как там мать. Она спала на животе, почти с головой закутавшись в простыню.

Я пожевал что-то на кухне. Потом нашел свой древний серебристый кассетный магнитофон «Шарп», включил его. Он все еще, с шипением, но работал. Достал с полки пыльную кассету «Дип Перпл». Голос Каведэйла напоминал тяжелую морскую волну.

Вновь проходя мимо спальни, я заметил, что мать проснулась – она лежала на боку лицом к выходу из спальни. Я присмотрелся – глаза открыты; не мигая, она смотрит на меня. Я вздрогнул, понимая, что человек не может так долго не моргать. Но взгляд ее был живой. В этот момент мать медленно мигнула. Затем, немного пожевав губами, что-то произнесла.

Я не понял. Кажется, она сообщала мне нечто обыденное, вроде: «Уже два часа, обед разогреть, что ли…»

Потом мама зевнула – энергично и аппетитно, совсем как проснувшийся здоровый человек.

– Ну как ты, мам, – спросил я, входя в спальню, – голова не болит?

Она молчала, кусая изнутри щеку.

– Есть хочешь?

Мать стала что-то буднично говорить, протягивая ко мне руку. И каждый раз отвечала утвердительно почти на все, что я спрашивал. Есть? Да. Жарко? Да. Пить? Да. Я дал ей нужные таблетки и витамины, она самостоятельно запила их водой из чашки. Это были важные таблетки для восстановления памяти, как объяснил мне отец, именно о них говорил ему доктор. Затем я принес ей на тарелке кусочки отварной телятины. Мама брала кусочки мяса левой рукой – правая у нее почти не двигалась, – немного пожевала, потом отпила из чашки сока. Все это молча, в задумчивости. Я отнес посуду на кухню.

Стало тихо. Я сидел в своей комнате, листал Чехова. Начал читать рассказ о студенте, который сошел с ума после свидания в борделе с проститутками.

Услышал какое-то бормотание.

Зашел в спальню. Мать что-то беспокоило. Она ерзала на постели, скребя левой рукой по телу и простыне. Указывала на окно в спальне, что-то поясняя короткими обрывочными фразами.

– Что, мама? – спросил я. – Шторы? Открыть шторы на окнах?

Мне показалось, она кивнула. Шторы на окне в спальне были плотные, солнце бы напекло комнату, если бы их не было. Я раздвинул шторы, как она хотела. Но мать раздраженно замотала головой, зашевелилась сильнее и почти сбросила с себя простыню.

– Душно? Окно открыть?

– Да, жда, открыть, свет, свет включи, света, выгони…

Я не понимал, что она имеет в виду. Включить свет? Зачем, днем? Я включил свет в люстре.

– Да нет же! – сжав челюсти, она сильно крутила головой.

– Голова? Может, у тебя болит голова? – я взял с трельяжа таблетки от головной боли.

– Нет!

В ней словно что-то скрежетало и лезло наружу, напряглись и исказились мышцы лица.

– Нет, не свет, убери… – выдохнула она и опять указала на окно. Я чувствовал, что сам начинаю раздражаться, одновременно ощущая прилив тревоги. Больше всего пугает невозможность понять какое-либо событие, и то, что не можешь на него повлиять.

– Шторы закрыть? – спросил я, ощущая колыхающуюся волну слабости. Тревога, словно скатерть, плыла в густом воздухе.

– Та не д жы ит шт нет, дурак… нет. Оне и, оне и… – трясла головой и скалила зубы мать.

Я открыл окно. На улице в это время дул ветер, не хотелось, чтобы она еще и простудилась. Но что было делать?

Не прекращая ворочаться, мать начала стонать:

– Он, нет, они, не могу, окно, свет, он! Ррр…

Чуть ли уже не рычала. Я понял, что происходит что-то серьезное. Она металась по кровати, с легкостью двигая своим полупарализованным тяжелым телом.

Ватными шагами я вышел в коридор, набрал номер «скорой».

– …недавно из больницы, – говорил я, – уже были инсульт и инфаркт… сейчас стонет, ей явно плохо. Возраст? Семьдесят лет.

Врачи приехали довольно быстро – я вспомнил, что больница, возле которой всегда стояли машины «скорой», находилась в конце нашего дома. Вошли две женщины в белых халатах. Одной лет сорок пять, у нее было укоряющее лицо и на глазах очки с толстыми стеклами – видимо, старший врач. Вторая медсестра – молодая, высокая, с челкой, почти закрывающей глаза. Лицо у молодой было несколько потерянное и отстраненное, какое бывает у людей, обязанных делать неприятную, но обязательную работу и предпочитающих не задевать при этом свои нервы.

Медсестра молчала. Говорила только врач с укоряющим лицом, выясняя, что случилось. Мать ничего объяснить не могла. Интересно, бывает ли когда-либо лицо у врача другим?

– Что у вас болит? – спрашивала врач.

– Болит, болит… – говорила мать, изгибаясь так, словно в спину ей что-то жгло. Я все время поправлял ей простыню, чтобы не оголялось тело.

– Где у вас болит? – спросила врач.

– Иди ты к черту! – рявкнула на нее мать, закрыв глаза и сжав зубы. И отвернула голову: – Пошла от меня…

Мне казалось, она говорит это кому-то в другом мире, не здесь.

– Она что, того? – прибавив к укоряющему лицу гримасу сдержанного недовольства, взглянула на меня врач.

Я вновь повторил то, что говорил в телефонную трубку: был инсульт, потом инфаркт в больнице.

С помощью медсестры врач принялась измерять ей давление, сделала укол. Мать лежала голая, простыня отброшена в сторону. Закрывала и открывала глаза, сжимая зубы. Здоровой рукой мать с отвращением скребла пальцами свою другую руку, грудь, плечо, словно что-то с себя стряхивая.

– Уйдите от меня, уйдите, гады… – сквозь зубы с ненавистью цедила она, – уйдите… не хочу… с ва… не хочу… уйдите…

Врач присоединила проводки к ногам и рукам матери, стала делать кардиограмму. Мать была в своем мире. Она тяжело, с хрипом дышала, пораженная чем-то внутри себя и все время вертела головой.

Врач с укором посмотрела на вылезающий из аппарата лист бумаги, где отпечатался рисунок кардиограммы. Взглянула на медсестру, чуть кивнула ей и сжала губы. Ее лицо будто хмуро укоряло все вокруг.

– Что с ней? – спросил я.

– Переверните ее на бок, может стошнить… – сказала врач. Я выполнил ее просьбу.

Но мать не вырвало. Она лежала на боку и поводила головой, словно у нее в теле что-то больно шевелилось.

Врач сняла с нее проводки, встала. У нее был вид человека, который вздыхает, но этого вздоха не видно.

– Что с ней? – повторил я.

– Вы не видите? – словно самой себе сказала врач. – Все.

– Что?

– Умирает.

Я посмотрел на мать. Внутри нее шли судороги, словно пульсировал медленный разряд электрического тока. Глаза закрыты, челюсти сильно сжаты. Потом она захрипела, и сквозь стиснутые зубы показалась слюна.

– Ничего нельзя сделать? – спросил я.

Врач, как-то исподлобья взглянув на меня, медленно покачала головой. Медсестра со свешенной на глаза челкой смотрела в ковер.

– Обширный инфаркт, – сказала врач. – Вот, уже пописала.

Из матери полилась желтенькая струйка. Цвета тех витаминов, что я ей давал. По ее коже прошла тень, она стала похожа на мраморную. Мать мелко задрожала, открыла глаза и подняла вверх подбородок. Потом опустила голову на грудь и замерла.

– Это… все? – спросил я.

Мы втроем – медсестра тоже подняла глаза – секунды две смотрели друг на друга. Словно встретились три незнакомца и увидели что-то друг в друге, но позже об этом забудут. Врач покачала головой – будто качнулся игрушечный Ванька-встанька. Вероятно, она часто видела смерть. У нее было все то же укоряющее лицо, но при этом с легкой тенью покорности. Так люди, пришедшие арестовывать или отчитывать другого человека и внезапно заставшие его за молитвой, на некоторое время смиряются.

– Теперь можете перевернуть ее на спину, – медленно, словно отмеривая жидкость в стаканчик, сказала врач.

Я перевернул мать на спину. Затем левой ладонью закрыл ей глаза – мне показалось, моя рука сама сделала это – причем глаза закрылись неожиданно легко. Кожа ее головы была теплой. Я накрыл ее простыней до подбородка.

– Сколько ей было лет?

– Семьдесят.

– Семьдесят…

Вероятно, она подумала о своем возрасте.

С закрытыми глазами мать была похожа на серьезно задумавшуюся. Во что превратился, куда уплыл ее мир? Вечная темнота – та, что бывает у камня, – сейчас перед ней? Или она видит что-то другое – яркое, цветное? Мне было все равно, что она видит. Такие мысли возникли потом. А сейчас передо мной была плоская, телесного цвета пустыня. Легкое облако на небе, тихо. Я вновь тронул ее руку: все еще теплая. Ни на градус не остыла. Словно и не умирала. Пять минут после смерти – вот они какие… Почему я решил, что она сразу должна остыть? Человек, который родил меня, вырастил и любил меня – теперь умер. Хотя тело ее было здесь. Я отчетливо понимал, что она неживая. Эта отчетливость хоть и ясная, но все же была подернута дымкой трепещущей, теплой и пустой на вкус пустоты.

– И что теперь? – увидел я со стороны свой голос. – В больницу, на вскрытие?

Зачем я это говорю? Неужели я боюсь, что две живые души в белых одеждах с укоряющим и отстраненным лицами сейчас уйдут из квартиры, ничего мне так и не сказав, и я останусь один?

Или я автоматически говорю эти слова?

– Так как мы были здесь, когда наступила смерть, – отвечала, что-то записывая, врач, – то вскрытие производить не обязательно. Вам нужно прийти в больницу вот с этим… я написала, куда… – она протянула мне листок бумаги. Это было направление на получение заключения о смерти.

Когда-то на реке я ловил рыб на закидушку и видел, как они в траве расстаются с жизнью. В этом не было ни тени трагедии – если не задумываться, конечно. Моя мать стала такой же, как рыба. На моих глазах она выпустила из себя жизнь и умерла. Это совсем не было страшно. Это было скорее нестрашно жутко. Наверное, поры человеческих чувств в эти часы закрываются, чтобы притупить страдание. У всех за чернотой после жизни должны быть какие-то миры, вероятно. Даже у рыб. За то, что они дышали, смотрели, испытывали боль, – должна быть награда. Смерть человека так же обычна, как переставление кувшина со стола на шкаф, а затем в погреб. Рождение больше похоже на чудо. Даже рождение щенка, малька, бабочки. А смерть рожденного существа тускла и обычна. Почему же мы всегда говорим, что все мы смертны, и не говорим о том, что все родились?

Врачи «скорой», собрав свои медицинские инструменты, вышли в коридор. Высокая девушка с длинными каштановыми волосами смотрела в стену перед собой. Она сказала что-то врачу, кажется, назвала ее по имени-отчеству и что-то спросила. Я не расслышал, что.

Я сказал им: «Спасибо. До свидания». Их лица не изменились. Может, эта женщина в толстых очках с укоряющим лицом не уживается с зятем или невесткой, дома бурчит и учит их уму-разуму. А молодая медсестра с челкой танцует на дискотеках до упаду и смеется затем, пьяная и потная, в темноте, обнимаясь со своим ухажером. Почему мне так кажется? Кто-то наделил нас способностями представлять и воображать. Причем эти представления возникают совершенно внезапно.

Они ушли. Не помню, попрощались со мной или нет. Все было в тишине.

Вернувшись в спальню, я наклонился к матери и попробовал губами ее лоб – теплый. И руки еще теплые. Я видел ее смерть, присутствовал при ней. А те, кого она прогоняла, соскребая и сбрасывая, – тоже присутствовали? И видели меня?

Я вспомнил, что сегодня должен приехать брат. Набрал его номер. Ответила какая-то незнакомая женщина, сказала, что Бориса Игоревича нет дома, он в городе по делам. Семья брата держала домработницу, это, видимо, была она.

– Передайте Борису, – сказал я, – что у него умерла мать.

Говоря это, я почувствовал конвульсию плача, которая сразу отхлынула от горла и исчезла.

Порывшись в холодильнике, нашел соленые огурцы, капусту в банке (мать заквашивала), достал из морозильной камеры запотевшую бутылку. Налил, выпил. Выпил еще. Я не пьянел, но чувствовал, что водка поливает меня лучами света. Человека ведь надо, как растение, поливать. Лучше почаще. Алкоголики, например, поливают себя сами. А надо, чтобы хоть кто-то. Жутко поливать себя самому. После водки с огурцами стало теплей.

Я вернулся в свою комнату. Сел за стол, на котором стоял компьютер – все еще подключенный к Интернету. Набрал в поисковой системе слово «умирать».

Прочитал:

«Скептики и оптимисты: никто не хотел умирать.

Оказываются, от даты Апокалипсиса нас отделяют какие-то два с четвертью миллиона лет. Ученые назвали даже точную дату гибели всех представителей Homo sapiens – 31 октября 2 252 006 года. К такому выводу пришли геологи и палеонтологи, изучая ископаемые окаменелости в Испании, чей возраст превышает 22 млн лет. Группа экспертов установила, что средняя продолжительность жизни млекопитающих – 2,5 млн лет, а современный человек свои 250 тыс. лет уже, как говорится, «оттрубил». Люди погибнут, когда Земля в очередной раз удалится на определенное расстояние от Солнца и остынет, что губительным образом скажется на всех живых существах.

Как отмечают специалисты из Утрехтского университета, каждые 2,5 млн лет под воздействием различных астрономических факторов происходит сдвиг земной орбиты. Такой сдвиг не дает возможность Земле приблизиться к Солнцу на необходимое расстояние. В результате Земля как бы отталкивается от Солнца и постепенно остывает, что неминуемо убивает все живые существа.

А вот двое американских ученых – астрофизик Дональд Браунли и палеонтолог Питер Уорд – оказались большими оптимистами и предсказали конец света через 500 млн лет. Браунли и Уорд сравнивают продолжительность жизни с 24 часами в сутках. По их мнению, сейчас на Земле половина пятого утра – или 4,5 млрд лет существования жизни на планете. В 5 утра флора и фауна – все живое – погибнет, в 8 часов испарятся океаны, а в полдень, по истечении 12 млрд лет, Земля будет поглощена Солнцем.

При этом ученые не испытывают особого оптимизма по поводу возможности спасения человека посредством переселения на другую планету: даже если альтернативу Земле удастся найти, добраться туда будет невозможно. Остается разве что отправить на межгалактических космических кораблях образцы ДНК так же, как в море бросают письмо в бутылке. В связи со всем вышеизложенным авторы предлагают человечеству бережнее относиться к своей планете».

В дверь позвонили.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю