Текст книги "Открытый урок. Рог изобилия"
Автор книги: Валерий Алексеев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)
10
Назаров Павел Борисович работал в школе лет пятнадцать назад, да и то только год, пока не открылось место в институте на кафедре методики, но у себя на факультете считался человеком с практическим опытом. Теоретически он был, как говорится, подкован, очень горячился, когда случалось опровергать чье-либо мнение о том, что методика не наука, а сумма личных умений, но сам показательных уроков не давал, от прямых контактов с учениками уклонялся, и учителя-практики, чувствуя за Павлом Борисовичем эту слабинку, относились к нему несколько свысока. Нередко, проводя разбор урока, он замечал, как учителя иронически усмехаются и перешептываются: его претензии к практикантам они считали нелепыми и несущественными придирками, в то время как главные «ляпы» от его внимания, по их мнению, ускользали. Открыто об этом мало кто из учителей говорил, но так или иначе подобное отношение передалось и его подопечным.
Особенно трудным случаем для Назарова оказался Самохин: этот «лобастый» (так про себя называл его Назаров) настолько был выше общего уровня, что не нуждался ни в каких его замечаниях. Самохин шел в своей практике «на ура», студенты валом валили к нему на уроки, и укротить эту стихию всеобщего восторга Назаров уже не мог. Между тем ситуация возникла скандальная: ведущий учитель Вероника Витольдовна открыто порвала с Самохиным всякие отношения, при каждом удобном случае повторяла, ломая руки: «Он мне загубит класс», – а класс выпускной, и директор школы стал проявлять признаки беспокойства. Все ничего бы, на практике и не такие осложнения бывают, но вот «лобастый» начал поговаривать о том, что хорошо бы ему поработать до конца года. На факультете ничего не имели против, но Вероника Витольдовна категорически возражала, и появилось какое-то коллективное письмо родителей с просьбой практику в этом классе прекратить. Письмо было направлено сразу в три инстанции: в роно, в дирекцию школы и, через голову Назарова, в институт. Дошло до того, что директор школы Анатолий Наумович изъявил настойчивое желание присутствовать на уроке Самохина, и чтобы при этом непременно был районный методист. «Лобастому»-то все нипочем: в худшем случае его отзовут с практики, и он вернется на факультет героем, а с Назарова спросят, и спросят по всей строгости: как допустил, почему не пресек? Поди пресеки, когда каждый урок «лобастого» кончается чуть ли не аплодисментами.
В связи с этим открытым уроком Назаров попадал в самое щекотливое положение: студенты не простят ему, если он будет ругать то, что раньше хвалил, а школа и роно не позволят ему хвалить то, что они расположены прекратить. Единственный разумный выход был – уговорить «лобастого» дать нормальный, человеческий урок, без этого базара, без музыки, без дискуссионного клуба. Но Самохин и слышать не хотел о том, чтобы хоть раз дать стандартный урок с оргмоментом, объяснением и опросом. Его, видите ли, ребята уважать перестанут. С чего он взял, что ребята его уважают? Девчонки действительно от него без ума, среди ребят тоже есть энтузиасты, любители побазарить, но вот насчет уважения… уважением здесь и не пахнет. Практикант – он и есть практикант, его оценки – и те не считаются. Впрочем, Самохин и не ставит оценок: такая у него, видите ли, система. А спросят за эту систему с Назарова.
Павел Борисович намекнул, конечно, Самохину, каким должен быть открытый урок. Дал понять и о письме, хотя права не имел это делать. Но «лобастый» и ухом не повел: все образуется, дядя, за нашей спиной родной институт, он нас в обиду не даст. Зазнался парень, на место бы его поставить. Да попробуй поставь. А все эти институтские установки. «Не так, как другие», Самохин за главный критерий преподавания принял. А ты, братец, попробуй-ка сначала так, как другие, а уж потом можешь делать «не так».
11
Школа стояла на краю огромного пустыря. Все благоустроенное находилось со стороны фасада – там был асфальт, тротуары с бетонными кромками, троллейбусная остановка. А через пустырь к школе вела единственна тропинка.
Пустырь предназначался для чего-то монументального, к чему строители не решались приступить вот уже около десяти лет.
Самохину удобнее было подходить к школе как раз со стороны двора, и, пока стояла сухая погода, это ему удавалось. Но после вчерашнего снега вперемешку с дождем тропинка раскисла, и он, чертыхаясь, пошел в обход. Не хватало только опоздать на свой собственный «открытый урок».
Где-то на полпути Самохин обратил внимание на трех девчонок, которые, поеживаясь, стояли у обочины и как будто его поджидали.
Подойдя ближе, он узнал своих учениц: Стрелковскую, Чижикову и Ханаян, которую в классе за восточную внешность и вспыльчивый нрав звали Хабиби. Они его заметили раньше и сейчас, видимо, колебались: идти ли навстречу или остаться на месте. Стрелковская, девушка рослая, что называется, «видная», и по натуре крайне решительная, уговаривала идти навстречу. Чижикова, маленький круглолицый очкарик, оглядывалась на школу и всем своим видом показывала, что готова хоть сию минуту дать деру через пустырь. Хабиби, насупившись, следила за тем, как Стрелковская тянет Чижикову за рукав, и не одобряла, по-видимому, поведение обеих. «Новое дело, – мрачно подумал Самохин, – не букеты ли прячут за спиной?»
Но букетов, к счастью, не оказалось. Поравнявшись с девочками, Самохин сухо ответил на их «здравствуйте» и поинтересовался, отчего они, собственно, не на уроках.
– Мы… – начали одновременно Чижикова и Стре ковская, посмотрели друг на друга с недоумением и снова: вместе сказали: – Мы…
– Идемте, идемте, – сказал Самохин, не останавливаясь. – Времени в обрез. На ходу поговорим.
Девочки, спохватившись, гуськом пошли за ним. Дорожка была узкая, и Самохин вынужден был идти впереди.
– Ну так я вас слушаю, – бросил он через плечо. – Только без хоровой декламации. Говорите по очереди.
– Дело в том, – сказала Стрелковская, сделав попытку пойти с ним рядом, но поскользнулась и снова отступила назад. – Дело в том, что у вас, Евгений Ильич, могут быть сегодня крупные неприятности.
– Вот как, – вяло отозвался Самохин.
– Мы не знаем, какие неприятности, – продолжала Стрелковская, – но пришли вас предупредить, потому что…
Она замялась.
– Потому что? – повторил Самохин.
– Потому что нам нравится, в общем, как вы ведете уроки, – скороговоркой сказала Стрелковская, и, даже не оглядываясь, Самохин понял, что она смутилась.
– Все это очень лестно, – насмешливо проговорил он, – тем более что у меня сложилось несколько иное впечатление. Не далее чем вчера перед началом опроса до моего слуха явственно донеслось, как вы сказали… нет, не сказали, буквально простонали: «О господи, начинается».
– Это к делу не относится, – сердито возразила Стрелковская. – Так принято говорить, чтоб не подумали.
– Чего не подумали?
– Ну, например, что человек специально к уроку готовился. Принято думать, что это стыдно…
– Ну хорошо, оставим, – сказал Самохин, сбавляя шаг: по прерывистому дыханию за спиной он почувствовал, что девочки едва за ним поспевают. – Так какие же неприятности меня ожидают? Никак я в толк не возьму. Темную, что ли, устроить собираетесь?
Чижикова засмеялась. Хабиби по-прежнему пыхтела сзади, не подавая голоса.
– Нет, не темную, – сказала Стрелковская. – Вообще от класса вы ничего плохого не ждите, это мы вам обещаем. Есть, правда, некоторые недовольные, но мы на них управу найдем. Вот Тоня Чижикова у нас староста. И я как комсорг обещаю.
– О, да это, я вижу, делегация на самом высоком уровне, – заметил Самохин. – А я-то с вами на бегу общаюсь. Давайте тогда остановимся, поговорим.
Они сошли с дорожки и стали на мостовой.
– Так, значит, есть все-таки недовольные?
– Ну не то чтобы недовольные… – Чижикова нерешительно посмотрела на Стрелковскую, та согласно кивнула: ничего, говори. – Большинству нравится, как вы объясняете, какие вопросы задаете, хотя в общей массе мы к этому и не привыкли. Но есть у нас группка такая, они себя реалистами называют… так вот эти реалисты хотят, чтобы вас поскорее от нас убрали. Вы извините, что я говорю неприятные вещи…
– Ничего, – задумчиво сказал Самохин, – это все несущественно. Значит, реалисты. Чем же я мешаю этим реалистам?
У них упор на институт, – сказала Стрелковская. – Для них вся эта лирика Блока – мелочи. Им планы нужны, развернутые планы сочинений, – как Софа, в смысле Софья Павловна, в классе «Б» дает. У нее такие планы по всем мыслимым темам есть, начиная с Державина. Пункт – римской цифрой, пункт – арабской, подпункт – арабской цифрой со скобочкой, арабской с черточкой, потом подпункты буквами от «а» до «я». Целыми уроками она им эти планы диктует.
– Ну, такие вещи мы не станем обсуждать, – недовольно сказал Самохин. – У каждого учителя своя манера.
Он хорошо помнил эту Софью Павловну. Молодая учительница, всего четыре года назад окончила институт, внешне современная, даже несколько экстравагантная женщина… подумать трудно, что такой реликт.
– Так вот, реалистам эта манера нравится, – сказала Стрелковская и искоса взглянула на Хабиби, которая по-прежнему была мрачна и надута. – Конечно, тоска зеленая, целый урок писать под диктовку, но все понимают: для пользы дела. Такой план запросто можно переписать вместо сочинения. Только цитаты вставляй. Поэтому реалисты и недовольны, что вы таких планов не даете. Даже Вероника Витольдовна советует нам брать у «бэшников» тетради и дома переписывать.
– А среди вас нет реалистов? – спросил Самохин.
– Нет, – сказала Стрелковская и снова посмотрела на Хабиби.
– Ну и не будем о них говорить, раз они ничего не могут сказать в свою защиту. Одно неясно: почему «реалисты»?
– Они все время повторяют: «Будем реалистами, будем реалистами…» – Чижикова сочла, видимо, что удачно передразнила, и засмеялась. – Из них некоторые на медаль идут, другие за ними тянутся. Вы знаете, что у нас в классе ожидается четыре золотые медали? – с гордостью спросила она.
– Слыхал, – сказал Самохин. – Но бог с ними, с реалистами и с медалистами. Меня интересуют прочие. Не может же класс состоять из одних медалистов.
– Конечно, не может, – согласилась Стрелковская. – Но кое-кому не нравится, что вы тексты читать заставляете, в собрании сочинений рыться. Ну и просто лоботрясы есть. Им лишь бы поменьше с места их поднимали. Они вас не любят: никогда не поймешь, когда и кого вы спрашивать собираетесь. Которые за отметкой гонятся – те тоже вас не понимают: отметок ведь вы не ставите.
Она замолчала.
– Да, – сказал, взглянув на часы, Самохин. – Многовато набралось недовольных.
– Ну что вы! – с жаром возразила Чижикова. – Меньше половины.
– Нормально, – поддакнула наконец и Ханаян.
– Ну раз вы так считаете… – сказал Самохин, – вам виднее. Так что же, мне от реалистов ждать неприятностей?
– Нет, что вы, – ответила Чижикова. – Мы их нейтрализуем.
– Ну, давайте тогда перейдем к делу. А то и на урок можно опоздать.
– Это пусть Ленка говорит, – сказала Стрелковская. – Мы все от нее узнали.
– А чего говорить? – мрачно сказала Ханаян. – Письмо на Евгения Ильича написали, вот и все.
– Ах, письмо, – проговорил Самохин.
– Ну, в общем, родительское собрание было, – нехотя начала Ханаян. – И в строгом секрете. Мне мама только вчера сказала. «Кончилась, – говорит, – у вас практика». Я спрашиваю: «Как кончилась? Евгений Ильич сказал, что всю вторую четверть будет вести». – «Мало ли что сказал. Мы письмо написали куда надо. Двадцать человек подписалось, многие с высшим образованием, есть даже кандидаты наук. Такое письмо без внимания не останется».
– И все? – спросил Самохин. – И вся неприятность?
– Вы их не знаете, наших родителей, – сказала Чижикова. – Они за выпускные экзамены больше нас боятся. Они на все пойдут.
– Ну и что же вы сказали вашей маме? – поинтересовался Самохин.
– Ничего я ей не сказала, – буркнула Ханаян. – Я только спросила, подписала она это письмо или нет.
– Ну и?..
– Лена из дому ушла, – простодушно сказала Чижикова. – Она у нас вспыльчивая.
– Вот это да! – Самохин даже присвистнул. – Вот это подарочек. Вы же у меня… я же вас считал самой пассивной.
– Она просто стесняется, – пояснила Чижикова. – А вообще-то она в классе самая начитанная.
– Ничего я не стесняюсь, – возмутилась Ханаян. – Мне, например, не нравятся все эти «мнения» да «точки зрения». Я определенность люблю. Но когда вот так, за спиной, ненавижу, когда так делают.
– Ну дела, – Самохин покрутил головой. – Куда же вы ушли, любительница определенности?
– Ко мне, – ответила Стрелковская.
– А вы почему не ушли из дому?
– Моя мама не была на собрании.
– А мой отец ничего не стал подписывать, – с гордостью сказала Чижикова. – И говорить мне ничего не хотел.
– Вот это правильно, – одобрил Самохин. – А то хорошенькое дело, когда дети из дому бегут.
– Мы не дети, – обиделась Ханаян.
– Тем более. Вас, наверно, по всему городу ищут.
– Не ищут, – басом сказала Ханаян. – Я уже сегодня утром звонила. Обещала, что вечером приду.
– Ну я тронут, – сказал Самохин. – Все это очень непосредственно. Но давайте так: про письмо забыли.
– То есть как? – удивилась Стрелковская.
– Очень просто: забыли – и все.
– А вы? – спросила Чижикова.
– А я и знать о нем не хочу. Оно ведь не мне адресовано.
– Значит, мы напрасно вас задержали?
– Нет, отчего же. Я рад был поговорить…
12
Назаров очень волновался. Сидя в учительской на расхлябанном «кожаном» диване (подобная мебель за последние пять лет почти полностью исчезла из «присутственных мест», и только школьные завхозы за нее держались), он каждые полминуты смотрел на часы и мыс ленно чертыхался. Ругал он больше себя самого. Ругать Самохина, даже мысленно, было совершенно бесполезно Подумать только: этот пижон не счел нужным явиться за десять минут до звонка в такой решающий, можно сказать, день. Ах, распустился негодяй, распустился. Надо бы с самого начала вожжи натянуть покрепче – чтоб пена изо рта… Нет, пощадил артистическую натуру.
В директорском кабинете, дверь которого выходила в учительскую, шла оживленная беседа. Анатолий Наумович, похохатывая, занимал хозяйским разговором почетную гостью – районного методиста Ночкину. Вероника Витольдовна, также приглашенная в кабинет, голоса не подавала.
Хотя дверь была плотно закрыта, Назаров отчетливо представлял себе, как Вероника Витольдовна сидит в мягком кресле, держа на коленях «дипломатический» чемоданчик с никелированным ободком, и загадочно усмехается. Ее улыбка, казалось Назарову, проступает сквозь обитую черным дерматином дверь, как знамение крупной служебной неприятности.
Он тоже был приглашен к директору, но что-то его остановило: то ли сухость, с которой поприветствовал его Ночкина, то ли взгляд Анатолия Наумовича, беглый и участливый: так смотрят на больного, стараясь не подать виду… Назаров очень волновался, а «лобастого» все не было.
В учительской шла обычная, несколько приторможенная жизнь людей, у которых главные хлопоты еще впереди. Математичка, куря папиросу за папиросой, просматривала стопку тетрадей.
– Подойдите к окошку, Павел Борисович, милый, – сказала вдруг она нараспев, не прерывая, однако, своего занятия.
Все, кто был в учительской, повернулись к окну. Назаров встал, с достоинством прошел через комнату, оперся о подоконник. Далеко внизу, на краю пустыря стоял как ни в чем не бывало «лобастый», держа портфель за спиной, разговаривал с тремя «гимназистками», которые, судя по наброшенным на плечи пальто, только что выскочили из школы.
– Очень трогательно, не правда ли? – насмешливо сказала Софья Павловна. – Свидание под окнами родной школы.
– Молодость, молодость, – вздохнул физкультурник. – Где мои шестнадцать лет?
– Бедный мальчик, – буркнула математичка. И снова принялась за свои тетради.
– Почему же бедный? – спросила Софья Павловна, грациозно присев на валик дивана.
– Будет вечно присутствовать на празднике юности, а женится на какой-нибудь старой мымре вроде меня.
Назаров постучал костяшками пальцев по стеклу, но было слишком высоко, и Самохин не услышал. Следовало как-то оценить увиденное, произнести какие-то слова, но Назарову помешали.
Открылась дверь, и в учительскую заглянула студентка. – Павел Борисович, – робко сказала она, – тут еще трое с первого курса просятся на Самохина.
Назаров медленно повернулся.
– С первого курса? – саркастически произнес он и внезапно обозлился. – А из детского сада еще никто не пришел? Сегодня на уроке Евгения Ильича никого из посторонних не будет. Никого. Вы меня поняли?
Голова студентки исчезла. Но через секунду дверь снова открылась.
– Мы не посторонние, – возмущенно сказала студентка.
– Это уж вы позвольте судить мне, – возразил Назаров и, побагровев, вернулся на свое место.
13
– Стихи Блока, – несколько растягивая слова, говорила Стрелковская, – я разделила бы на черно-белые и цветные. Черно-белых я встретила больше, они напоминают гравюры: «Лошадь влекли под уздцы на чугунный мост. Под копытом чернела вода. Лошадь храпела, и воздух безлунный храп сохранял на мосту навсегда. Песни воды и хрипящие звуки тут же вблизи расплывались в хаос. Их раздирали незримые руки. В черной воде отраженье неслось».
Из стопки лежавших перед нею на учительском столе эстампов она выбрала один, показала его классу и, недоержав (чем вызвала легкий шумок), положила обратно.
– Это как гравюра, но гравюра озвученная и живая. С цветом Блок вообще поступает очень интересно: в его стихах чаще всего одно цветное слово, он или разбрасывает его, как блики, или повторяет подряд, создавая фон. «Меж двумя стенами бора редкий падает снежок. Перед нами светофора зеленеет огонек. Небо – в зареве лиловом, свет лиловый на снегах, словно мы – в пространстве новом, словно – в новых временах». А дальше совсем без цвета: «Одиноко вскрикнет птица, отряхнув крылами ель, и засыплет нам ресницы белоснежная метель…»
Последнее слово она произнесла с вопросительной интонацией и подняла глаза на Самохина.
– Вычитала где-то или сама заметила? – спросил Самохин.
– Сама заметила, – с гордостью ответила она. – Вы сказали – подумать над цветовой гаммой Блока, я подумала и нашла закономерность.
– Ну что, оспорим? – Самохин повернулся к классу.
– Оспорим! – выкрикнул с третьей парты Чернявский – один из реалистов, как теперь понимал Самохин. – Пожалуйста. «Белой ночью месяц красный выплывает в синеве». Где же здесь одно цветное слово? Целых три. Я могу найти и четыре.
– Ну и что? – раскрасневшись, возразила Стрелковская. – Исключение, которое подтверждает правило. Зато: «Свирель запела на мосту, и яблони в цвету. И ангел поднял в высоту звезду зеленую одну, и стало дивно на мосту смотреть в такую глубину, в такую высоту». Можешь хоть сто раз прочесть, там только одно «зеленую». Зато горит.
Самохин очень жалел, что позволил себе выслушать этих трех девочек. Пропало очень важное, без чего, оказывается, было нечеловечески трудно вести урок: пропала цельность восприятия, помогавшая ему ощущать класс как единый организм, не умный и не глупый, не смирный и не дерзкий, не доброжелательный и не враждебный, – нейтральное коллективное сознание, в глубинах которого, как и во всяком сознании, копошились умные, глупые и ленивые мысли. Пропала счастливая способность исключать за надобностью ту или иную «клетку» из сферы своего внимания. Теперь на каждого, кто подскакивал с поднятой рукой, он смотрел не по-прежнему – как на сработавший контакт несложной электронной машины, а как на отдельного человека: кто он, зачем он поднял руку, что ему нужно? «Обратная связь», которую он так ловко наладил, вдруг перестала быть просто «связью». Причина заключалась не в том, что в поле его зрения попали те, что раньше не попадали. Самохин гордился, что в его кибер-схеме класса нет темных пятен: всюду вспыхивают лампочки, отовсюду поступают сигналы. И если какая-то область бездействует, он замыкает ее на другую, активную, заставляет отбиваться от вопросов, поспешных выводов, ложных посылок – вот тут-то и обнаруживается, кто дома сидел над Блоком, вчитывался, а кто только перелистал. На схеме класса, вычерченной в записной книжке, которую Самохин не выпускал из рук, зеленым и красным были проведены линии предполагаемых соединений и столкновений точек зрений. Нередко они не срабатывали – ну что ж, тогда должна была сработать блокировка, которую учитель обязан предусмотреть.
Сегодня срабатывало, как никогда. Сказалось отсутствие помех и посторонних влияний: на задних партах не теснились «гости», сидели только (каждый за отдельной партой) директор школы, Вероника Витольдовна, Назаров и незнакомая Самохину пожилая женщина с круглым благодушным лицом. Люди эти были солидные, они не ерзали, не ахали, не вздыхали. Вероника Витольдовна, например, сидела с опущенными глазами и даже, кажется, не шевелилась. Назаров, напротив, смотрел сквозь круглые очки на Самохина не отрываясь, и лицо его было значительным и строгим. А незнакомая женщина словно поставила целью застенографировать весь урок. Она писала как одержимая, не изменяя благодушного выражения лица, и лишь иногда, когда рука затекала, морщилась. Один Анатолий Наумович не скрывал своих эмоций: он с искренним изумлением смотрел на класс, переводя взгляд с одного отвечавшего на другого.
Между тем на доске появилась крупная репродукция «Неизвестной» Крамского, и к столу, покачиваясь, вышел сутулый лохматый Бадаев, контакт с которым срабатывал чрезвычайно редко.
– Вообще-то стихи о Прекрасной Даме, – заговорил он, откашлявшись, – мне меньше всего нравятся. А если честно, не нравятся совсем. Я эту тему из пижонства взял, название понравилось: «Стихи о Прекрасной Даме». А почитал дома – и расстроился: не то. Надуманное какое-то. Однако видно, что страдал человек. Очень не хватало ему хорошей, честной девушки. А что смеетесь? Я что думаю, то и говорю. Там если ризы отбросить, алтари, богоматерь там всякую, вечных жен и разное прочее, то действительно обидно становится: неправильно он искал свою Прекрасную Даму. Он должен был сначала уяснить себе, кого ему надо: то ли женщину, то ли товарища, а может, просто богиню.
– Вечный идеал он искал! – крикнули с места, и Самохин, скосив глаза в записную книжку, сделал мелкую пометку на схеме.
– Ну прямо, – пробасил Бадаев. – Что он, дурак, идеал искать. Идеал не ищут, идеал в голове держат. Как эталон метра, под колпаком.
Он постучал себе по голове, и класс грохнул.
Раньше к таким репризам Самохин относился хладнокровно: они мешали ему, и он их просто не замечал. «Зачистить контакт», – помечал он у себя в книжке. Но сегодня его больше занимал сам Бадаев: что он представляет из себя, «за» он или «против», а может быть, реалист? Нет, не похоже. Реалисты, которых Самохин засек, держались корректнее, контакты с ними не приходилось «зачищать». Но тогда что стоит за снисходительным видом этого верзилы, за непременным желанием покомиковать, свалять дурачка? Раньше Самохину дела до этого не было: получил ответ, вышелушил зерно, если оно там имелось, и садись, голубчик, садись, ты мне больше не нужен. Но сейчас…
Пауза, однако, несколько затягивалась. Бадаев, покачиваясь, снисходительно смотрел на Самохина, а Самохин молчал.
– Ну хорошо, – сказал наконец Самохин. – А для себя ты вычитал что-нибудь?
Одно нашел. Ничего, понравилось. Про фотографию. «О доблестях, о подвигах, о славе я забывал на горестной земле, когда твое лицо в простой оправе передо мной сияло на столе…»
– Ну-ка подожди, – сказал Самохин. – Неважно гы читаешь, Бадаев. Давайте послушаем, как надо читать.
Он включил магнитофон, быстро перемотал пленку и отошел к окну, возле которого любил стоять во время урока.
14
Ну а теперь послушаем наших экстремистов, – сказал Самохин, выдержав паузу. – Шиманский в прошлый раз грозился ниспровергнуть Блока. Что он скажет сегодня?
– То же самое и скажу, – поднялся худенький белобрысый Шиманский, который на схеме Самохина обозначался точкой пересечения доброго десятка линий – настолько он был активен. Обращение к Шиманскому оказывалось беспроигрышным шагом: вокруг него всегда кипели дискуссии. – То же самое и скажу: мало информации. Красиво, но мало. И как правило, это недоосмысленная информация о случайных, второстепенных состояниях, что вообще-то для поэзии характерно. Возьмем стихотворение «О доблестях, о подвигах, о славе». В чем его суть? На столе у человека стояла фотография любимой девушки, потом девушка ушла к другому, и он, поколебавшись, эту фотографию убрал. Поступок совершенно естественный и очень однозначный. Информации здесь ровно одна бита.
– Можно я скажу? – не выдержала Чижикова. – У меня было задание – предчувствие революции пятого года. Вот я нашла одно стихотворение, пусть Шиманский оценит, сколько в нем бит информации. Можно, Евгений Ильич?
Она выразительно показывала глазами на Шиманского, Самохин отвернулся. Еще не хватало, чтобы ему подавали знаки.
– Давайте, – неохотно разрешил он.
– Слушай, Шиманский, – агрессивно блестя очками, сказала Чижикова. – «Барка жизни встала на большой мели. Громкий крик рабочих слышен издали. Песни и тревога на пустой реке. Входит кто-то сильный в сером армяке. Руль дощатый сдвинул, парус распустил и багор закинул, грудью надавил. Тихо повернулась красная корма, побежали мимо пестрые дома. Вот они далёко, весело плывут. Только нас с собою, верно, не возьмут».
– Ну вообще-то операции по отчаливанию описаны довольно последовательно, – неторопливо начал Шиманский. – Видно, что человек наблюдал. Но никакой другой информации я здесь не вижу.
– Не видишь или ее нет? – звонким голосом спросила Чижикова.
– Не вижу.
– Не видишь, потому что не умеешь смотреть. Здесь каждая фраза имеет двойной или даже тройной смысл. «Барка жизни встала на большой мели» – это о полосе реакции. «Громкий крик рабочих слышен издали» – это о пролетарской революции, которую Блок задолго предвидел. Но пока – «Входит кто-то сильный в сером армяке» – речь идет о русском крестьянине: ведь первая русская революция была буржуазно-демократической по своему характеру. Дальше – почему корма красная? Кого не возьмет с собой восставший народ? Читать надо уметь, Шиманский.
И Чижикова с победоносным видом села. Анатолий Наумович, усмехаясь, покачивал головой. Назаров делал пометки у себя в блокноте, незнакомая женщина, добродушно улыбаясь, писала. Класс оживился. Самохин посмотрел сурово – наступила тишина.
– Евгений Ильич, – Шиманский все еще не желал садиться. – Я, признаться, не собирался выступать, но потом решил, что лучше напрямую. Тут мне записки угрожающие шлют, я и решил внести ясность в свою позицию. Скажите нам, бог с ней, с информацией, скажите нам прямо: вот мы тут магнитофон слушаем, чуть ли не цветовой музыкой занимаемся, а что нам все это дает?
– Шиманский, вы забываетесь, – сухо сказал Анатолий Наумович.
– Извините, Анатолий Наумович, что я стою к вам спиной, – обернулся Шиманский, – но я не могу стоять лицом к вам и к Евгению Ильичу одновременно.
– Послушай, Шиманский, то, что ты делаешь, подло! – крикнула с места Стрелковская и встала. – Да, подло, я презираю тебя за это!
– Наташа, сядь, – хмуро сказал Самохин. – Сейчас не время выяснять отношения. А тебя, Шиманский, я попрошу уточнить свой вопрос.
– Ну я имею в виду, – Шиманский приложил руку к груди, – что нам дает такое вот изучение Блока практически? Нам, десятиклассникам?
– А лучшего момента ты не мог выбрать? – вспыхнула Чижикова. – До сих пор этот вопрос тебя не мучил.
– Он мучил меня и до сих пор, – сдержанно ответил Шиманский. – Впрочем, не только меня: добрые три четверти класса над этим думают. Допустим, Блока мы будем знать. Но что такое один Блок? Есть Тютчев, которого мы не знаем, есть Бальмонт, о котором мы едва слышали, и так далее и тому подобное. И все это заслуживает внимания, и все это можно изучать годами. Так, может, плюнем на остальное и займемся цветовой гаммой Блока, Есенина, Хлебникова? Будем крупными специалистами по цветовой гамме. Я от чего иду – от физики. Допустим, не дав нам понятия о механике, с нами начнут заниматься теорией профессора Козырева: «время – это энергия». А на приемных экзаменах в вуз спросят о той же механике-матушке. И мы со своим Козыревым запоем. Не получится ли так же и тут?
– Физику мы шесть лет учим, – вставил свое слово Бадаев.
– Вот-вот. Не поздно ли нам переучиваться? И с нас ли надо начинать? Если я буду знать, что на экзаменах в вуз с меня спросят цветовую гамму, тогда пожалуйста. Но ведь не спросят же.
– Не спросят, – подтвердил Самохин. Шиманский был ошеломлен столь легкой победой. Он неуверенно оглянулся на Анатолия Наумовича (лицо директора не предвещало ничего хорошего) и сказал:
– Нет… В общем, конечно, понятно… мы учимся, вы тоже учитесь… тут можно найти общий язык… Я признаю, что все это интересно и ново, во многом даже заставляет задуматься, и я не стал говорить об этом лишь потому, что Евгений Ильич не нуждается в наших комплиментах. Мне нужно было только получить ответ – и я его получил. Доверие за доверие.
Класс зашумел, не зная еще, как вести себя. Самохин обвел ряды тяжелым взглядом, и стало тихо.
– Шиманский поспешил предложить мне ничью, – медленно начал Самохин, – ничьей я не принимаю. Я абсолютно уверен, что мы делаем не то, что нужно Шиманскому. Ему нужна информация? Могу подсказать другие источники, более точные и более обстоятельные, чем стихи Блока. Впрочем, эти источники, видимо, Шиманскому известны. Возможно, ему от Блока ничего не нужно. Возможно. Бывают такие случаи абсолютной эмоциональной глухоты. Но я не думаю, что здесь глухота. Здесь не глухота, здесь помехи. Вот, скажем, прелюдия фа-мажор Баха. Многие из вас ее слышали, хотя и не подозревали об этом. Прекрасная вещь. Но дайте послушать ее человеку, который занят тем, что подсчитывает в уме, сколько денег он истратил и сколько у него осталось. Вы знаете, я не уверен, что при первых же звуках прелюдии человек этот прекратит свои подсчеты. Более того, нет гарантии, что он прекратит свое занятие к последнему аккорду. Вполне вероятно, что музыка будет лишь раздражать его, сбивая со счета. Искусство не всесильно, хотя и может многое. Но значит ли приведенный пример, что человек этот для искусства потерян? По-видимому, нет. Как только он прекратит свои подсчеты… Не может же человек считать деньги всю жизнь. Тем более если он неглуп, начитан и, как Шиманский, знает, что не в деньгах счастье. Счастье не в деньгах, зрелость не в аттестате, знания не в дипломе, ученость не в степени. Все это известно каждому из вас, и Шиманский, я думаю, с этим согласен. У меня нет уверенности, что в данный момент кто-то из вас не занят какими-то подсчетами, принижающими, заземляющими, мельчащими такие высокие понятия, как зрелость, ум, опыт, ученость, счастье. Но в одном я уверен: все тридцать человек одновременно не могут быть заняты подобными чисто арифметическими выкладками. Не верю, что это возможно, и не поверю, даже если это окажется так.