Текст книги "Три юных пажа"
Автор книги: Валерий Алексеев
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Annotation
Повесть опубликована в ж. «Мы», 1991 г. № 5.
Валерий Алексеев
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
Валерий Алексеев
ТРИ ЮНЫХ ПАЖА
Повесть
1
Субботним вечером в середине апреля молодой бородач Борис Лутовкин стоял у окна своей двухкомнатной квартиры на первом этаже серокирпичного дома и ждал прихода людей. Широким лбом прислонившись к стеклу, Лутовкин разглядывал бледное небо, белые стены панельных пятиэтажек, свалявшиеся в серый войлок газоны, за которыми простиралась прямая циклопически широкая улица. Словом «местожительство» исчерпывалось всё своеобразие этого поспешно застроенного пустыря, но Лутовкин не мог так, естественно, думать: здесь он вырос, и всё это выросло вместе с ним. Голые ветки рябин и боярышника буквально стучались в его окно. Яблони бывшего деревенского сада, уцелевшие между домами, стояли как каменные. Вдали собирался дождь.
Юная жена Лутовкина Надежда уехала на субботу-воскресенье к матери, отношения с которой у Лутовкина пока еще не сложились: он никак не мог назвать ее мамой, более того – даже мамой Надежды эта женщина ему не казалась, и он втайне дивился их немыслимому родству. И в предвидении долгого вечера Лутовкин позвонил своему школьному товарищу Олегу Никифорову, чтобы тот приезжал к нему с девушкой, а та пускай прихватит с собою какую-нибудь подругу: потанцевать, повеселиться, то-сё. Желательно без чумы двадцатого века.
Такого рода предложения Олегу были не в новинку. Олег ютился у родителей и проявлял немало изобретательности, организуя свою личную жизнь. Лутовкину повезло больше: его старики построили себе однокомнатную кооперативную, оставив государственную молодым. Но это произошло совсем недавно, полгода назад. По сути дела, впервые в жизни Лутовкин оказался хозяином совершенно свободной квартиры – и распорядился этим так, как считал возможным.
«Распорядился, как считал возможным» – слова не совсем точные: собственно, и считать-то ничего не пришлось. Едва Надежда уехала, ноги сами привели Лутовкина к телефону, палец сам набрал нужный номер, и Олег моментально откликнулся, как будто только того и ждал: «Модель два – четыре? И бутылка партейной? Всегда готов!»
Лутовкин находился в радостном, почти что праздничном состоянии. Угрызений совести не испытывал, поскольку был слишком поглощен новизною возникающих обстоятельств. Какой-то внутренний диалог в нем, разумеется, шел, но сводился к отрывочным репликам: «Да бросьте вы… с меня не убудет… вся молодость искалечена… инвалид детства». Впрочем, и диалогом-то это нельзя было назвать, потому что внутренний оппонент помалкивал.
Приготовления в данном случае были, конечно же, неуместны. Лутовкин ограничился тем, что убрал все бросающиеся в глаза фотографии, сучки, корешки и прочие дары природы, которые они с Надеждой собирали осенью в Подмосковье. Подсознательно он стремился стереть все индивидуальные черты своего быта, создать впечатление ничейного пространства, наподобие явочной квартиры резидента иностранной разведки или кооперативного дома свиданий, – но отчета себе в этом не отдавал. Спроси он себя – сам удивился бы, зачем выносит красивую вазу на кухню, а веничек багульника ставит в бутылку из-под кефира. Багульник, кстати, указывал на известную тонкость его душевного склада: цветы здесь были бы не к месту, а без цветов – нехорошо.
При этом Лутовкин меланхолично напевал:
– Если б я, к примеру, птенчиком по небу летал, я бы тогда бы сильно трепетал. Но уж не для леса и уж, конечно, не для речки, всё для вас, Борис Андреевич, для своей скотинки, для своей овечки. Ляй-ля-ляй-ляй…
Лутовкин был вполне устоявшимся человеком. Работал старшим техником в лаборатории оптической связи и имел дело с квантовыми генераторами, о которых вправе был говорить «эти чертовы лазари». Обращению с ответственной техникой его научили в армии, затем в вечернем институте к навыку прибавилось еще и понимание сути. Институт дорожил Лутовкиным и обещал ему преподавательскую ставку, которую Лутовкин ценил не слишком высоко (нашли чем заманивать, десять долларов в месяц), однако в открытую не отвергал. Работала там на кафедре лаборанткой Надежда, молоденькая, круглолицая, потрепанные «старпрепы» изображали вокруг нее пляс мотыльков. При встречах с Лутовкиным на ясном личике Надежды появлялась тень то ли пренебрежения, то ли досады. Так молодые хозяйки смотрят на суповой набор, из которого ничего не сварить. «А жить как-то надо», – глядя на нее, думал Лутовкин. Для брака в наше спидоносное время такого резона вполне достаточно. В один прекрасный день Лутовкин с юмором объяснился, и его предложение было принято всерьез. Вот так полгода назад Лутовкин стал семейным человеком.
Покончив с уборкой, Лутовкин сменил рубаху: надел нарядную, ярко-желтую, приятно обтягивающую его небогатые мышцы.
Теперь надо было выпить для тонуса: так делают многие перед приходом людей. Лутовкину же это было особенно необходимо. Пьют по-разному: устало, лихо, истово, деловито. Лутовкин пил с юмором. Подвыпив, он становился добродушным, деятельным, веселым и тотчас же начинал озираться в поисках средств, чтоб начудить. Чудить Лутовкин любил, и все его чудачества под хмельком удавались. Вот почему в любом застолье Лутовкин был нужным человеком. Другие, захмелев, ярились, задирали друг друга либо, что еще хуже, начинали качать правоту. Которые еще плакали, которые хвастались физической мощью. Один только Лутовкин никому ничего не доказывал, он был неистощим на выдумки – от доброты своей, от искреннего желания насмешить. Стремления же напиться у него не было, он и не напивался.
Лутовкин достал из серванта початую бутылку коньяка, налил рюмку, отведал, почмокал толстыми губами.
– Глупый пингвин, – сказал он вслух, – глупый пингвин робко прячет тело жирное в утесах. Глупый пингвин? Ну, допустим. Прячет тело? Это ново, это даже детективно. Чьё же тело прячет пингвин глупый жирное в утесах? Ах, своё. Тогда понятно: нет состава преступленья. Никого он не зарезал, никого он не ограбил, ну а если прячет тело – то не ваше это дело.
Закончив монолог и тем самым подведя черту под внутренним спором, Лутовкин лихо опрокинул рюмку. Затем встал, сказал «бырр», передернул плечами и, подойдя к окну, прислонился лбом к холодному стеклу. В таком положении мы его и застали.
Однако долго пребывать в неподвижности Лутовкин не мог. Оставив на стекле мутноватый отпечаток, он с живостью метнулся к комоду, достал из ящика ножницы, подошел к зеркалу и с высокомерным видом принялся подстригать бороду. Высокомерие шло не от свойства натуры (в принципе Лутовкин был очень прост), а от выставленного вперед подбородка.
Но тут рука его замерла с ножницами на весу: послышался звонок, не телефонный, а дверной, музыкальный. Лутовкин сам его поставил, сделавшись ответственным квартиросъемщиком, и отрегулировал по вкусу: звонок издавал гудение зуммера, а затем раздавалось «тилинь-дилинь». Чтобы добиться непрерывного чистого звона, нужно было нажать кнопку определенным образом, но об этом знали лишь сам Лутовкин и, конечно, Надежда.
Встревожившись, Лутовкин взглянул на часы: для гостей было еще рановато. Олег, правда, жил неподалеку, но он еще должен был достать выпивку, а девушкам вообще предстояло ехать через весь город. Как бы то ни было, сиплый звонок повторился. И, переставив коньяк на пол, за кресло, Лутовкин пошел открывать.
2
Вернулся он в сопровождении низкорослого человечка. Скорее, впрочем, не в сопровождении, наоборот: гость шел впереди, а хозяин, угрюмо ссутулившись, плелся сзади.
Гость бросил на диван задубенелый от старости плащ, решительно выдвинул стул и сел с таким счастливым вздохом, как будто после долгих странствий вернулся к себе домой. Ботинки он снял при входе, брюки почти до колен были забрызганы грязью, а выцветший темный тканевый плащ свидетельствовал одновременно о бережливости и о пренебрежении к одежде вообще.
– Весна-то какая! – сказал он, повернув к Лутовкину лицо, которое можно было бы даже назвать симпатичным, если бы его не портили совершенно старообразные, круглые в черной оправе, очки. – Теплынь невероятная, голова кругом идет.
Лутовкин не ответил. Он постоял у дверей, потом скрестил на груди руки, потом сунул руки в карманы, потом сел на диван.
Случилось непредвиденное: явился Сева Корнеев, еще один школьный товарищ, давно и нежно любимый здесь человек, которого Лутовкин рад был принять в любое время дня и ночи, но, естественно, не сегодня. Сегодня и остренький носик Севы, и маленькая лысинка в чернявых его волосах, и ноги в черных носках – всё вызывало у Лутовкина раздражение. Пожалуй, особенно ноги: попробуй останови человека в прихожей, когда он тут же, у порога, начинает разуваться.
– Что с тобой, старичок? – ласково спросил Сева.
– А что такое? – с усилием, как бы издалека, отозвался Лутовкин.
– Говори громче! – весело крикнул Сева. – Ты же знаешь, в апреле я совершенно глохну.
Скрипнув зубами, Лутовкин ничего не ответил. Прогнать Севу он не мог. Сева принадлежал к тем простодушным людям, которые совершенно не понимают игры обстоятельств, не любят ее и боятся. Сказать ему правду про обстоятельства было все равно что пнуть ногой.
– А Надя где? – спросил Сева.
Лутовкин вяло объяснил.
– Понятно.
Они дружили давно и знали друг о друге практически все, Лутовкин, Корнеев, Никифоров. В школьные годы это была супертайная организация «ЛУКОН», у которой имелась даже своя резиновая печать, на ней был вырезан трехглавый дракон. Тогда Лутовкин мечтал о солидной научной работе с телохранителями, двойниками, персональным шофером и засекреченной дачей. Олегу от жизни нужны были деньги, много денег. И женщины, тоже много. А Севе Корнееву требовалась одна лишь вселенская слава, причем он соглашался и на посмертную. Жизнь выправила эти наметки с присущим ей стихийным юмором. Время засекреченных дач отошло, деньги потеряли заключенный в них смысл, слава стала чем-то постыдным… к тому же, по убеждению Лутовкина, Сева искал славы где-то не там: победовавши учителем и корректором, он работал в литературном музее, а сколько славы это приносит – догадаться нетрудно. Правда, в свободное время Сева писал книгу. Именно поэтому его сегодняшний приход застал Лутовкина врасплох: по субботам-воскресеньям Сева обычно работал в читальном зале. Нет, не работал, а работал: этот глагол в применении к своей книге Сева произносил с особой застенчивой твердостью.
– Остекленелый ты, – сказал Сева. – Неприятности?
Сквозь очки на Лутовкина смотрели его светло-карие девичьи глаза.
– Так, настроения нет, – ответил Лутовкин и отвернулся.
– Что-то не нравится мне у тебя, – сказал Сева. – Розги на столе, рефлексией попахивает…
– Рефлексией? – переспросил Лутовкин и покосился на угол, где стояла бутылка. Она была вся на виду. – А, рефлексией…
В мыслях прокляв всё на свете, он деланно зевнул.
– Не притворяйся, – сказал Сева, глядя ему в лицо. – Один, и рубаху надел такую трагическую… Уж не стреляться ли надумал?
– Еще чего, – буркнул Лутовкин. – Городишь ерунду.
– Не ерунду, – возразил Сева.
И принялся оглядывать оголенные стены. Очки его с любопытством блестели. Лутовкин забеспокоился: отсутствие даров природы бросалось в глаза. Сам мысля исключительно левым (рассудочным) полушарием, Лутовкин высоко ценил способность правого (интуитивного) делать выводы на основании неполной информации. А Сева был человеком интуитивного склада. При всем своем простодушии порою он высказывал мудрые догадки, которые потом подтверждались. И если он говорил о ком-нибудь «дрянь человек», рано или поздно этот человек проявлял себя дрянью. Сейчас Лутовкин видел, правое полушарие работало вовсю: Сева как бы принюхивался к разгадке. Надо было что-то предпринимать.
– Стреляться я не привык, – сказал он, пытаясь сбить Севу со следа. – Это для тех, кто себя больше жизни любит. А я наоборот: жизнь люблю, а себя не ставлю ни в грош.
– Это у тебя что-то новенькое, – продолжая осматривать комнату, без всякого интереса сказал Сева.
– Дурак я, Сева, ты понимаешь, дурак, – заторопился Лутовкин. – Не в том, конечно, смысле, что глупый, а в том, что всё понимаю. Наукой точно установлено, что всё понятно только дуракам. Я всё понимаю и за себя, и за тебя, а вот ты ни хрена не понимаешь. Оттого ты и умный такой.
Блестящую эту тираду Сева тоже пропустил мимо ушей. Школьники, по-видимому, не раз заговаривали ему зубы, и Сева привык смотреть в корень.
– С Надеждой разругался, – сказал он уверенно.
Это было выше человеческих сил. Не выдержав, Лутовкин вскочил, заложил руки за спину, отошел к окну и, встав спиною к Севе, принялся покачиваться на мысках.
– Ладно, старик, – проговорил Сева, – не дергайся. Я тебя не покину.
Чувствуя, как по спине ходят мурашки ненависти, Лутовкин услышал звон стекла, бульканье жидкости.
– Извини, я тут распоряжусь, – говорил, наливая коньяк, Сева. – Тебе многовато.
Пауза.
– Ну, за женщину твою, – сказал Сева. – Ты знаешь, как я к ней отношусь.
Лутовкин знал. Полгода назад, решая для себя вопрос о женитьбе, он спрашивал у Севы совета, и мнение Севы оказалось положительным. Сперва он, правда, отбивался от роли эксперта, но Лутовкин так горячо и убедительно просил, что Сева уступил. Он долго и придирчиво выяснял, нет ли у Лутовкина каких-либо тайных (служебных там или финансовых) мотивов: в таком случае, говорил Сева, я просто умываю руки. Но Лутовкин божился, что всё чисто: Надежда ему нравилась и к тому же, по слухам, умела готовить, а Лутовкин высоко ценил домашнее питание. Единственное, что его сдерживало, – опасение, что его избранница окажется… как бы это помягче… не слишком порядочным человеком. Самая мысль об этой возможности Лутовкина жестоко терзала. Старикам Надежда понравилась, но старики жили устарелыми категориями, их представление о том, на что способны молодые девицы, было, по мнению Лутовкина, недостаточно развитым. На отца, к примеру, произвело впечатление, что Надежда предстала перед ним ненакрашенной, а маму растрогало то, что у Надежды не было осенних сапог. Родители попрекали Лутовкина, что он слишком тянет с женитьбой. «Поматросишь и бросишь?» – язвительно спрашивал отец. А мама заклинала: «Не обижай сироту!» Лутовкин же медлил оттого, что сомневался. Чтоб молодая жена да не гуляла от мужа – это представлялось ему маловероятным. К тому же в интимных делах Надежда оказалась очень стеснительной, это можно было по-всякому толковать. Олег, испытанный друг, был плохим экспертом по части женской нравственности, он сам ходил весь опутанный связями, приносившими меньше радостей, чем хлопот. Оставался лишь Сева, носитель книжной премудрости, знаток человеческих дум.
Надежда привела Севу в восторг, и Лутовкин получил такие бурные заверения, что чуть было не пошел на попятную. «Женись, – твердил Сева, – женись немедленно, и нечего тут думать. Такое бывает раз в жизни. Это твой шанс!» Сам Сева был холост и не обнаруживал намерения жениться: он считал себя безобразнее саламандры и полагал, что лирическая сторона жизни для него навеки закрыта. Надежду, вполне ординарную девушку, он увидел совершенной красавицей и, устроив семейное счастье друга, вроде бы и сам этого счастья вкусил. Молодые нуждались в общих знакомых, которых им предстояло еще завести, и приходящий друг семьи их обоих устраивал: Лутовкин со стороны Севы мог не опасаться никаких поползновений, а Надежда в присутствии Севы безвредно расцветала и становилась взрослой и кокетливой, ей это шло.
– Ты обо мне подумай, – говорил между тем Сева, – кто ж меня будет блинчиками кормить?
Дело было, разумеется, не в блинчиках. Надежда давно уже вычислила и не без гордости сообщила мужу: «А Севка твой млеет по мне, вот так». Лутовкин не возражал: в определенном смысле это даже льстило его самолюбию. Теперь с приходом Севы в доме Лутовкиных становилось еще уютнее: он приносил с собою ауру бескорыстной заинтересованности, и «кинга», как выяснилось, хорошо расписывать на троих. Сева, как правило, уходил домой проигравшим – оттого, что сражался в одиночку против двоих да при этом еще делал маленькие поблажки Надежде, – но, как дитя, огорчался, проигрывая (вряд ли притворялся огорченным, этого он не умел).
Олега Надежда невзлюбила с первого взгляда: «Противный, и глаза у него белесые». Да и Олег постоянно над ней насмехался – вести себя с замужними женщинами по-другому он не умел.
Между тем выпитый Севой коньяк начал оказывать действие, которое принято называть благотворным.
– Нет, я заранее знаю, что неправ именно ты, – внушал Сева. – Именно ты виноват, поганый ублюдок, и чем скорее ты это признаешь, тем будет легче тебе самому. Я бы на твоем месте сейчас позвонил и покаялся: Надя, я – поганый ублюдок. Уверяю, ей это польстит…
Сева вещал вдохновенно. Самое скверное было то, что Сева считал себя вправе все это говорить: будто Лутовкин задолжал ему тысячу рублей и теперь обязан молча выслушивать великодушные рекомендации, как эти деньги лучше вернуть.
– Ладно, кончай, – не оборачиваясь, буркнул Лутовкин. – Развел агитацию. Надоело.
Сева озадаченно умолк, как будто наткнулся на стеклянную стенку.
– Может, мне вообще лучше уйти? – спросил он после паузы.
Лутовкин покраснел, повернулся.
– У тебя в доме, – напыжившись, сказал он, – у тебя в доме я таких вопросов не задаю. Но сама по себе мысль очень дельная.
Тут снова зашипел музыкальный звонок, и сердце у Лутовкина екнуло.
– Кто бы это мог быть? – оживленно промолвил он. – Интересно.
3
Хозяин пошел открывать, а Сева подошел к книжным стеллажам, скользнул беглым взглядом по верхним парадным корешкам и, присев на корточки, стал рассматривать нижние, туго набитые старыми брошюрами полки.
Когда Лутовкин устроил эти дурацкие смотрины, Сева рассудил: ну что ж, если человек не приучен к свободному волеизъявлению, возьмем ответственность на себя. С этого ложного шага всё и началось. Встреча состоялась в шашлычной «Ягодка».
Надежда за весь вечер не проронила ни слова и, насколько Сева мог судить по бледному пятну ее лица, даже не улыбалась. Сева знал, что в очках у него слишком испытующий взгляд, и потому сидел без очков. Фигурой, росточком и манерами Надежда походила на прилежную восьмиклассницу – из тех, что прячутся от учительских глаз не у окна, не у двери, а непременно в среднем ряду. Олег, от души наслаждавшийся «госприёмкой», подавал Севе многозначительные сигналы, призывая его приступить к исполнению. Наконец Сева решился, надел очки, взглянул Надежде в лицо – и сердце его всхлипнуло от сострадания. Детское личико Надежды было затуманено тоскливым недоумением. Похоже, она догадывалась, что ситуация для нее унизительна, но не могла уяснить почему. Видимо, общность переживания и вызвала искру: Сева тоже тяготился своей ролью и испытывал перед этим полуребенком смутное чувство вины. Перехватив его участливый взгляд, Надежда благодарно улыбнулась. «Свершилось, – сказал Олег, – есть контакт».
В тот вечер Сева дал себе слово: раз уж ввязался в эту историю, он обязан сделать всё, от него зависящее, чтобы Наде было хорошо. Впрочем, зависело от него очень немногое: был свидетелем в ЗАГСе, помогал молодым двигать мебель, приносил книги и воевал с фирменными календарями, которые Надежда развешала по стенам. Вина и жалость – это было в основе, а остальное доделала фантазия. Любопытный сдвиг произошел у Севы в сознании: все чаще ему казалось, что и семья эта, и бедный ее уют, да и сама Надежда – творение его рук…
Если бы Сева узнал, что, по мнению Надежды, он «тащится и млеет», творческая радость его была бы сильно замутнена. К счастью, он совершенно ни о чем не догадывался и продолжал себя чувствовать в этом доме как дома.
4
– А, Себастьян, и ты здесь! – весело вскричал Олег.
Такая у него была манера: он не любил называть людей просто по именам, ему это казалось скучным. Бориса Лутовкина он звал то Билли, то Боборыкиным, то каким-то Барбудой, а Сева (Всеволод) превращался у него в Савосю, Володю, Сильвио и Иоганна Себастьяна Баха.
Встреча друзей была бурной и радостной.
– Что-то ты не мужаешь, – сказал Олег, похлопывая Севу по спине. – Пора, друг, пора. Хочешь, я тебя в клуб дзюдо запишу? Это тебе не иго-го. Ездить, правда, придется ко мне в Южный порт, но зато эффект потрясающий. Две недели поломают – и станешь другим человеком.
– А зачем мне другим? – улыбаясь, отвечал Сева. Он вынужден был придерживать очки: от каждого Олегова хлопка они соскакивали у него с носа. – Мне и так хорошо.
– До поры, Савося, до времени, – назидательно сказал Олег. – Защищенным надо быть, эпоха такая. Могут побить.
Он прошел в передний угол, развернул кресло, сел лицом к Севе, долго, прищурясь, дружелюбно на него смотрел. Крупный, светловолосый, самый стандартный из них троих, Олег был в синем пиджаке с металлическими пуговицами, в светлых брюках и казался похожим то ли на летчика-любителя, то ли на молодого миллиардера.
– Что это ты, братец, закисший такой? – спросил он наконец.
– Да вот, – сказал Сева, – хозяин на улицу гонит.
– Кто? Бургиба? Не бери в голову. Когда захотим, тогда и уйдем. Ну, а вообще – как у тебя? Далеко еще до синих слонов?
Это была школьная Севина присказка: если каждое утро выливать в унитаз ведро синей воды, то и рыбки в реке станут синими, и трава на берегу посинеет, но до синих слонов еще ох как далеко. Как-то запала Олегу в душу эта нехитрая мудрость, и он часто, по поводу и без повода, ее вспоминал.
– Да приближаемся потихоньку, – с застенчивой улыбкой отвечал Сева. – Восьмая глава.
– Уже восьмая! А как называется?
– «Детская месть Печорина».
– Вона. Ишь ты. Детская месть. Значит, что у нас получается?
И Олег, загибая пальцы, перечислил названия семи предыдущих глав никому не известной книги, из которых Лутовкин запомнил только одно: «Песни карлика». Олег вообще многое помнил касательно своих друзей и не упускал случая козырнуть памятью. Насколько можно было судить, в Севиной книге речь шла о Лермонтове (хотя сам Сева упорно это отрицал: «Нет, о жизни вообще»). Лутовкин уважал словесность, полагая ее равноправною формой познания, но, когда речь заходила об этой книге, он не трудился скрывать раздражение: ему и жалко было Севу, понапрасну гробившего время жизни, и претила вся эта несуразная болтовня.
Поэтому, потоптавшись для виду в гостиной, Лутовкин удалился в прихожую к телефону. Время шло, назревали обстоятельства, и надо было выпутываться из положения.
Был один только способ удалить Севу: звонок мамаши Корнеевой. Сева боготворил свою мать. Эта рыхлая женщина вот уже много лет страдала таинственным заболеванием, природы которого никто не мог определить. А проявлялось это заболевание так: целыми днями она лежала в постели, читала, курила, ночами мучилась от бессонницы, а по утрам жаловалась на головную боль. Все заботы по дому, включая стирку, уборку, стряпню и доставание продуктов, брал на себя смиренный и работящий супруг, майор тыловой службы, а после его смерти домоводческую эстафету принял старший брат Севы, унаследовавший натуру отца. Он работал водителем автобуса, не пил, не курил, не знался с женщинами, всё до копейки приносил в дом и увлеченно обслуживал маму и Севу. Сева трудился над своей монографией, а мать лежала, читала и поглядывала на всех поверх книги желтыми глазами, казавшимися яркими на ее бледном лице. Она живо интересовалась делами сыновей и их приятелей, охотно вступала в беседу. Лутовкин побаивался этой женщины: ее увядший рот с поразительной легкостью произносил желчные фразы, а глаза всегда смотрели беспокойно, зорко и пристально. Сева не уставал повторять, что он ей всем, всем обязан, но в чем это выражалось конкретно, Лутовкин не спрашивал: семейные легенды лучше не разбирать. Олег ненавидел мадам Корнееву всеми переливами своей флотской души: однажды эта женщина назвала его рептилией. Прямо в глаза и сказала, не помнится уже, по какому поводу, а может быть, и без повода, случались с нею такие внезапные озарения, смотрит на человека – и вдруг получай ни за что оплеуху: «А ты, дорогой мой, рептилия». Обременять такую женщину просьбами, да еще деликатного свойства, было, конечно, бессмысленно, но со старшим Корнеевым Лутовкин надеялся столковаться. Он несколько раз набирал номер – как на беду, мадам Корнеева пребывала в бродячем состоянии и подходила к телефону сама. Услыхав ее тихий, придушенный голос, Лутовкин тут же бросал трубку. На третий или четвертый раз она спокойно сказала:
– Ну, погоди, кошка драная, я тебя отловлю.
Взглянув на часы, Лутовкин впал в уныние и возвратился в гостиную в самом гнусном расположении духа.
Олег как ни в чем не бывало, развалясь в кресле, благодушно беседовал с Севой, делился с ним своими жизненными задумками. Сева слушал очень внимательно, даже напряженно, как будто разговор шел на малознакомом языке, и на лице его было смешанное выражение недоверия и почтительности. Планы Олега сводились, как обычно, к тому, чтобы малыми усилиями заработать побольше денег и зажить наконец без проблем, только подсчеты он вел не в рублях, а в финских марках. Купить вскладчину теплоход и водить его по Сайменскому каналу – вот такую идею Олег лелеял, и обещала эта задумка баснословные барыши. Впрочем, у Олега в мыслях всегда были не сотни и не тысячи даже, страшно сказать: если бы его планы сбывались хотя бы в десятой части, он давно уже и в самом деле стал бы миллиардером. Только не могли они сбыться ни на сотую долю процента – слишком много и охотно Олег о них говорил, бесконечные разговоры эти разъедали любой, даже самый надежный замысел, словно ржавчина, создавая успокоительное ощущение, что дело уже идет.
Нет, кое-что Олегу ухватить удавалось, но больше, как он сам признавал, «на дуру», по мелочам. Вдобавок Олег недостаточно твердо держал собственную мысль, и сегодняшний рассказ его то и дело соскакивал на какую-то не относящуюся к делу трансформаторную будку, которую ему обещали уступить почти даром, за десять тысяч даже не марок, а просто рублей. По всей вероятности, Олег уже взял на себя какие-то обязательства перед владельцами будки, и воспоминание об этом его неприятно волновало.
– А что, она на самом берегу стоит? – добросовестно пытаясь вникнуть в суть идеи, спросил Сева.
– Кто на берегу? На каком берегу? – удивился Олег.
– Не кто, а что, – терпеливо и кротко пояснил свой вопрос Сева. – Телефонная кабина, она прямо на берегу?
Олег долго молчал, серьезно глядя на Севу.
– Да, брат Сильвио, – сказал он наконец. – Интеллект у тебя для других целей.
Лутовкин понял, что настал подходящий момент.
– Ну что, ребята? – сказал он, нервно потирая руки. – Чтой-то знобит меня сегодня. Выпьем граммулечку – и ступайте вы по домам. А я себе прилягу.
– Вот, пожалуйста, опять, – проговорил Сева, обращаясь к Олегу. – Я тебе говорю, он плохое задумал. Одного его никак нельзя оставлять.
– Почему нельзя? Можно, – сказал Олег и поднялся во весь свой внушительный рост. – Ежели связать хорошенько – то можно.
Вразвалочку он подошел к Лутовкину, обхватил его своими могучими лапами и, хотя Лутовкин раздраженно сопротивлялся, поднял его и закинул себе на плечо.
Сева понаблюдал, как Лутовкин дрыгает в воздухе ногами, потом молча направился к выходу.
– Э, ты куда? – спросил Олег. – За веревкой?
– Нет, домой позвоню, – сказал Сева. – Надо маму предупредить, чтобы к ужину не ждала.
5
Когда он вышел, возня сразу же прекратилась. Олег поставил Лутовкина на пол, тот с досадой передернул плечами и плюхнулся на диван.
– Ну что ты будешь делать?
– Давно сидит? – вполголоса спросил Олег.
– Да полчаса уже, если не больше, – шепотом отвечал Лутовкин.
– И не понимает?
– И не понимает! – сказал Лутовкин с отчаянием. – Я уж и так, и этак… А напрямую – нельзя. Ты его знаешь.
Олег задумался.
– М-да, накладочка, – сказал он. – Значит, пошел у мадамы отпрашиваться… А может, мадама его призовет?
– Она как раз в форме, – печально промолвил Лутовкин. – По квартире колышется.
– Ну, ничего, – сказал Олег, помолчав. – Я его сейчас вразумлю.
– Нет уж, ты, пожалуйста, не встревай в это дело, – вскинулся Лутовкин. – Знаю я тебя, китобоя. Тут ситуация деликатная, тебе не понять.
– Чистеньким хочешь остаться? – насмешливо спросил Олег. – В желтой рубашоночке, брезгливенький такой? А я, значит, отброс, портянка?
– Ты холостяк, братуля, – миролюбиво ответил Лутовкин. – Это всё в корне меняет. По крайней мере для него.
Олег не любил долго сердиться.
– О-хо-хонюшки. – Он походил по комнате, поколупал ногтем прутик багульника. Вдруг светлые брови его насупились.
– Слушай, – он повернулся к Лутовкину, – ты кошелку мою из прихожей унес? Там две бутылки «Сахры», банка сайры…
Лутовкин раскрыл рот и ничего не ответил.
– Тогда всё, – весело сказал Олег. – Тогда не знаю, как ты будешь вывинчиваться.
Он засмеялся.
– Очень весело, – раздраженно проговорил Лутовкин.
Это рассмешило Олега еще больше. Раскиснув в беззвучном хохоте, он сел на пол.
– А матрёшки-то… – простонал он, плача от смеха.
– Ай, ну тебя к черту! – глядя на него, Лутовкин сам начал сердито смеяться.
– А матрёшки-то… едут, едут… – стонал, хохоча, Олег. – Скоро будут… А у нас тут… всё готово… полный дом экспертов…
– Во юродивый! – нервно смеясь, сказал Лутовкин.
Он поднялся и пошел в смежную комнату. У двери остановился, погрозил Олегу пальцем.
– Ты смотри у меня, без самодеятельности. Я всё образую.
6
Сева появился минут через пять. Увидав Олега сидящим на полу, удивился:
– Что с тобой, дорогой?
Олег не ответил. Он лениво поднялся, снял пиджак, осмотрел его, отряхнул и повесил на спинку стула. Ему было неприятно, что его застали задумчивым. В голове у него так сложилось, раз задумался – значит больной. А думал он, естественно, о жизненном неустрое. Какой-нибудь бразильский капитанишка шлёпает на своей посудине по Амазонке, в двадцать пять наверняка имеет и фазенду, и трехэтажный особняк с гаражом, и катер, и жену с кучей детишек, и пару-тройку надежных слуг. Да Бог с ними, со слугами, можно жить и у нас, вон даже Боборыкин и тот в отдельной квартире тешится с молодою женой. А мы что, меньше об лёд колотились?..
– Ну и что, отпросился у мамульки? – спросил он наконец.
– Мама больна, не забывай, – мягко сказал Сева. – Ей нельзя волноваться. Она опять всю ночь не спала.
– Ну, еще бы, – Олег усмехнулся. – Если днем высыпаться…
Но, заметив, что Сева расстроился, тут же пошел на мировую:
– Впрочем, извини. Это я так.
Посидели, молча глядя друг на друга. Севина мама в этой компании представляла собою объект, говорить о котором вообще нежелательно: тем самым все трое молчаливо признавали, что с нею что-то не так. Однако Олег не всегда мог удержаться, и Сева, помня о «рептилии», это ему прощал. Иногда и мама, человек безупречного ума, ошибалась.