355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Алексеев » Повести » Текст книги (страница 6)
Повести
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 19:36

Текст книги "Повести"


Автор книги: Валерий Алексеев


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)

Тут дверь закутка открылась, и сгорбленный, тщедушный начальник наш, ни на кого не глядя, прошел через комнату и вышел в коридор. Мне стало неловко – и одновременно я почувствовал облегчение оттого, что не успел сказать того, что задним числом придумал.

Я посмотрел на Аниту – она поймала на себе мой осмысленный уже взгляд и, подняв глаза, ласково мне улыбнулась.

«Ну что, набезобразничал? – говорили ее глаза. – А теперь самому неловко».

И Анита покачала головой.

Похороны откладываются, – сказал тут Ященко, имея в виду раповский проход.

Да, пожалуй, жить будет, – промолвил Молоцкий. – Ну-с, молодой человек, – сказал он, обращаясь ко мне, – может быть, вы изложите коллегам суть ваших разногласий?

А вот этого я как раз не хотел делать. Мои выводы – это только мои выводы, пока я держу их про себя. Но, когда они станут достоянием Дыкина, Ященко и Ларина, отдел придется закрывать.

Однако старшие наши внимательно на меня смотрели и ждали разъяснений. Какие-то, слова надо было говорить. И тут, почувствовав, видимо, мое замешательство, на помощь мне (в который уже раз!) пришел мой верный Дыкин.

– Да что там излагать? – сказал он легкомысленным тоном. – Старик рассчитывал, что Сережа привезет готовые терминалы. А Сережа ему бумажки выложил, вот он и взъярился.

Такая трактовка была много ближе к истине, чем полагал сам Дыкин. Поэтому я всецело ее поддержал. Произнеся несколько плоских шуточек на тот предмет, что, мол, я не грузчик, у нас тут и помоложе деятель есть, я осторожно прикрыл эту тему и принялся переписывать свой отчет на машинке: экземпляр себе на память, экземпляр Рапову и экземпляр Дубинскому – в этом пункте я считал необходимым быть последовательным.

25

Видимо, я правильно сделал, не доверившись машбюро: там на мой отчет нашлось бы слишком много читателей, и через день о моей точке зрения знал бы весь институт. Получив свой экземпляр, Рапов молча положил его в ящик стола и, поблагодарив меня кивком головы, дал понять, что аудиенция окончена. От Дубинского же первые сигналы поступили дней через десять. Рапов вызван был в верха, вернулся оттуда чернее тучи и, позвав Сумных и Молоцкого к себе в кабинет, около часа о чем-то с ними совещался. Вышли они оттуда исполненные строгой значительности. Молоцкий не удостоил меня даже взглядом, а Сумных посмотрел осуждающе и счел нужным заметить:

– Через голову-то – нехорошо.

Дыкин, Ященко и Ларин завертели головами, пытаясь уловить, что к чему, но вопросов задавать не стали.

С этой минуты в комнатушке нашей создалась какая-то неопределенная, но довольно тягостная обстановка: я уже не считал себя вправе отдавать распоряжения, и каждый занимался чем-нибудь своим. Ященко, например, набело переписывал отчет, Дыкнн изучал словарь технических терминов, Ларин писал письма «на родину», старики мрачно листали наше пособие. И все это в полном молчании. Анита с любопытством на меня поглядывала, чувствовалось, что она тоже чего-то ждет. Но вот уж с ней-то я меньше всего сейчас хотел «общаться». К счастью, у меня было дело: я выправлял контрольные тексты, которые должны были составить четвертый том, и при умелом распределении сил работы этой мне могло хватить на месяц.

В тот же день мне передали, что в пятнадцать сорок меня ждет у себя Иван Корнеевич. Пятнадцать сорок – это был стиль Дубинского. Поэтому я явился в «ковровый отсек» ровно за две минуты до назначенного срока. Надо сказать, что между мной и Дубинским была гораздо более серьезная дистанция, чём между младшим научным сотрудником и крупным ученым. Если уж до конца придерживаться военной терминологии, то для Дубинского я был примерно тем же, чем для генерала армии является какой-нибудь «рядовой необученный, годный к нестроевой службе». Поэтому самый факт моего вызова в «ковровый отсек» был серьезным и суровым знаком, предвещавшим изменения в моей биографии. Обыкновенно Дубинский общался с нашим отделом через Рапова или, на худой конец, через Аниту. Дыкин проводил меня до самого конца коридора и по дороге, заглядывая мне в лицо, упрашивал держаться «не так уж чтобы, но все-таки». Правда, я и сам здорово волновался, хотя, если разобраться, совесть моя была абсолютно чиста: я откровенно изложил свое личное мнение и был в состоянии обсуждать его с кем угодно и на каком угодно уровне.

26

Иван Корнеевич Дубинский был, что говорится, «начальником божьей милостью». Все шло ему: и моложавость, и короткая стрижка, и красноватый цвет широкого белобрового лица, и некоторая тучность фигуры, и европейская слава, и неизменный пурпурный галстук с огромным узлом, и даже простоватое отчество «Корнеевич», которое у какого-нибудь другого человека могло казаться мужицким, но у Дубинского выглядело добротно и породисто. Говорил он тихо, невнятно и неотрывно смотрел своими темно-голубыми глазами навыкате прямо в лицо собеседнику, и если глаза эти начинали мучительно щуриться, значит, вы наболтали ненужного и вам пора уходить. Выслушивая ответную реплику, Дубинский откидывался на стуле и запускал пятерню в свои волосы на затылке, не отводя опять-таки взгляда. Ну а если веки его глаз опускались, это не предвещало собеседнику ничего хорошего: предстоял короткий, но болезненный разнос.

В нашей фирме Дубинский был тем же, чем я у себя в отделе: носителем «пружинного начала». Вокруг него и вроде как бы без его участия крутились шестеренки планов, проектов, тем, темок и темочек, и все-то в них ладно сходилось, все было пригнано зубец к зубцу, только вот наша шестереночка побалтывалась в своем гнезде, и это, должно быть, очень удивляло Ивана Корнеевича.

Дубинский начал не слишком оригинально.

– Ну что, Сергей Сергеевич, – спросил он, должным образом меня поприветствовав, – как дальше работать будем?

На его столе лежал испещренный карандашными пометками мой отчет, автоматически перешедший, видимо, на уровень «докладной записки», потому что Иван Корнеевич, при всей его придирчивой симпатии к нашему отделу, не обязан был рассматривать рядовые отчеты о командировках каких-то там нестроевиков.

Думаю, надо пускать пособие на ротатор, – твердо ответил я, – и набирать преподавателей.

Вот как? – весело проговорил Дубинский, взъерошив свои волосы на затылке. – И что же это такое будет?

Учебный центр.

А может быть, факультет? Или уж прямо свой частный университет откроем? По старинке-матушке: с грифельными досками, цветными мелками, с деканатом, ректоратом. А то еще на глиняных табличках писать можно, как в шумерские времена.

Дело в том, Иван Корнеевич... – начал я.

– Дело в том, Сергей Сергеевич, – перебил меня Дубинский, глядя мне в лицо, – дело в том, что вы так и не сумели осознать свое место в нашей организации. По-школярски мыслите, старомодненько, а век-то какой на дворе?

Я не счел возможным отвечать на эту риторику.

Вы машины видели? – поинтересовался Дубинекий.

Видел.

– Работают они? Учат? Я кивнул.

Так что же вас испугало?

Плохо учат, Иван Корнеевич.

Ну и что? Сегодня плохо, завтра хорошо.

Эти не будут. Принцип у них тупиковый. На один вопрос сочинять четыре ложных ответа – это только для автошкол годится. В языке этот принцип себя не оправдывает.

Может быть, я и напрасно был так категоричен, но поневоле приходилось упрощать: все подробности были изложены в моем отчете. Но Дубинского такой ход беседы, видимо, устраивал. Заметно было, что «текущие дела» еще не успели его утомить.

– А не делаете ли вы, гуманитарии, культ из своего языка? – агрессивно спросил Дубинский. – Множественный выбор – это, конечно, далеко не самое изящное решение проблемы. Но вот математики в своих программах для обучающих машин охотно с этим принципом мирятся. Вы мне поясните, неучу, чем структура языка отличается от любой другой.

Я молчал. Объяснения были бы слишком громоздки, да и вряд ли ему нужны были мои объяснения.

– Вот я и говорю, – продолжал Дубинский, насладившись моим молчанием. – Не слишком ли вы со своим языком щепетильны? «Как хладный труп, гармонию разъять» не всякий, разумеется, решится. Но Моцарты у нас в науке вымирают, Сальери как тип оказался более жизнеспособным. У вас в лингвистике пока по-другому, вы все больше на языковое чутье ссылаетесь, но это только пока. Придут и к вам свои Сальери. Осмелюсь вам напомнить, что язык, который вы взялись раскадровывать, несколько отличается от языка Пушкина и Есенина. Он строже, точнее и как структура, я бы сказал, прочнее. Он выдержит испытание множественным выбором.

Мне нравилось разговаривать с этим дядечкой, честное слово: он не скучал у себя в кабинете и по возможности мешал скучать другим.

– Язык-то выдержит, Иван Корнеевич, – сказал я с жаром. – Обучаемый не выдержит, вот в чем беда. Допустим, мы предложим ему из ста тысяч фраз выбрать двадцать тысяч правильных, задача вполне посильная. Потом мы говорим ему: запомни эти двадцать тысяч, а остальные забудь. Вот тут-то и падает продуктивность. Вы пробовали когда-нибудь забыть о белом медведе?

Это было нахальство, конечно, но Дубинский не моргнул и глазом.

– Да, да, я понимаю, о чем вы говорите. Продолжайте, пожалуйста.

И, глядя в его немигающие голубые глаза, я вдруг подумал, что этот тучный человек, должно быть, здорово умеет нравиться женщинам. При всей сосредоточенности его взгляда была в нем отчетливая усмешка, не относящаяся, собственно, ни ко мне, ни к самому предмету разговора. Как будто Дубинский все время держал в голове какую-то мысль, которая очень его забавляла. Женщины любят тех, кто сам себя любит, это несправедливо, но факт. А Иван Корнеевич себя любил – или уж, во всяком случае, относился к себе с добродушным приятельским юмором.

Так вот, – продолжал я, стараясь удержаться от ответной улыбки, – при этом начисто забывается процентов шестьдесят истинной информации. И шестьдесят процентов ложной. А остается дикая мешанина: на десять тысяч чистых кадров – сорок тысяч искаженных.

Ну а живой преподаватель разве не выдает искаженной информации? – быстро спросил Дубинский.

Ничтожные доли процента, – отпарировал я. – Опытный преподаватель никогда не повторит вслух ошибку студента, даже в крайнем раздражении. И уж тем более не напишет ее на доске.

Ох , эта мне доска, – поморщился Дубинский. – Не мыслите вы себя, я вижу, без этого атрибута. Мы вам за пульт сесть предлагаем, а вы все возле доски топчетесь.

За пульт – хоть сегодня. Но дайте нам машину, с которой можно общаться.

Общайтесь, кто вам мешает?

Кнопки мешают, Иван Корнеевич. Вы дайте нам машину, которая будет понимать с голоса. Чтобы студент говорил свою фразу, а не выбирал из готовых наименее глупую.

– С голоса, увы, рановато. Лет через пяток – пожалуйста.

– Ну а с текста? Студент пишет фразу, машина ее считывает и...

– Да что вы все «студент» да «студент»? – рассердился Дубинский. – У нас не учебное заведение, пора бы привыкнуть. И считывающего устройства пока не можем вам предложить.

Тогда, Иван Корнеевич... – Я развел руками.

Что «тогда», что «тогда»? – вскипел Дубинский. – Мы вас два года кормили, законы из-за вас обходили, с отделом кадров шутки шутили, а вы теперь руками разводите? Что вы мне предлагаете, молодой человек? Еще четыре года вас содержать?

У нас готовое пособие, Иван Корнеевич, – сдержанно сказал я. – И шесть преподавателей. Мы готовы хоть завтра начать занятия в группах.

Нет для вас никаких групп, Сергей Сергеевич, – устало проговорил Дубинский. – Те девяносто человек, которые у нас сейчас работают... я имею в виду иностранных товарищей, вы, надеюсь, меня понимаете?., так вот, эти девяносто человек говорят по-русски лучше нас с вами. Еще шестьдесят человек прикреплены к вузам, и пусть там спокойно учатся, тем более что ничего, кроме аудиторных занятий, вы им сейчас предложить не можете. А больше у нас никого нет.

Так ради чего же... – начал я и осекся, потому что Дубинский тяжело посмотрел мне в лицо.

А ради того, чтобы в октябре этого года принять двести пятьдесят человек, в том числе больше ста – из развивающихся стран. Мы дали согласие на такой большой заезд в расчете на вашу программу, причем специально оговорили в контракте тот пункт, что языковую подготовку берем целиком на себя. Способен ли ваш отдел аудиторным способом обслужить двести пятьдесят человек? Приплюсуйте к ним еще и тех шестьдесят, которые придут к нам из вузов сырыми: их надо будет еще дотягивать.

Я был потрясен.

Иван Корнеевич, но это же... Как это можно было – без консультации с нами?

Владимир Петрович в курсе дела. Он заверил нас, что к октябрю машины будут установлены.

Когда же это он успел наобещать? Перед самым моим отъездом в К*** он говорил, что мы совершенно не готовы к машинам.

Наш разговор с ним состоялся уже после вашего возвращения. Поэтому ваша записка была для нас, мягко говоря, неожиданной.

В таком случае, Иван Корнеевич... – Я встал. – В таком случае я немедленно подаю заявление об уходе. Работать на эту рептильную технику не считаю целесообразным.

Ну что ж, – сухо сказал Дубинский, – уйти – это самый простой выход. Я не скажу вам «скатертью дорога» только лишь потому, что погрешу против истины. Нам жаль будет отпускать специалиста, который за два года вошел в курс дела и которого – пусть это в данном контексте и неуместно звучит – мы собирались поставить во главе Центра программированного обучения.

Меня? – Я медленно опустился на стул. – Да ведь я только что привел все мыслимые доводы...

Чем больше доводов вы приводили, – неторопливо сказал Дубинский, – тем виднее было, что для вас имеет значение чистота самой идеи. Такими людьми у нас не бросаются. Поэтому если вы уйдёте, для нас это будет потеря, а для вас, поверьте, серьезная жизненная ошибка. Вы думаете, у нас в Союзе много специалистов по обучающим устройствам?.. Кстати, мне очень понравилось, что вам даже в голову не пришло напомнить мне о своей неостепененности. Начальник центра по нашей. иерархии приравнивается к заведующему лабораторией. А заведующие лабораториями у нас в институте, как правило, доктора наук и уж никак не меньше, чем кандидаты. Скажите честно: вы еще не думали о серьезном выходе в науку? Нет! А напрасно. Пора бы и подумать. Вы молоды, конечно, но это уже не та молодость, которая не оставляет времени для таких размышлений.

Иван Корнеевич, – сказал я с нажимом, – разговор повернулся уже таким образом, как будто я принял ваше предложение. Между тем как после всего сказанного и написанного мною продолжение беседы в этом направлении принципиально невозможно.

Не нахожу, Сергей Сергеевич. Ей-богу, не нахожу.

Я категорически против машинного обучения на базе нынешней техники. Более того, я считаю, что организация ЦПО ни практически, ни теоретически не обусловлена. Обусловлена она лишь соображениями ведомственного престижа.

Хотите со мной поссориться? – Дубинский улыбнулся. – Боюсь, что вам это не удастся. Соображения престижа – извольте. Не вижу в этом ничего зазорного. К престижу и приоритету надо относиться с почтением. Ведь через пять-шесть лет третий программированный бум, как вы изволили выразиться, начнется? Мы обеспечим надежный печатный и устный ввод – и навсегда откажемся от столь ненавистных вам кнопок.

Придется перестраивать всю программу.

Ну что ж, перестроите. Опыт к тому времени у вас уже будет. Но надо начать уже сейчас. Откажетесь вы – мы не станем искать человека со стороны. На стороне мы пока никого не найдем. У нас есть Илья Никитич Сумных, да. и Владимир Петрович Рапов еще пару лет может продолжать руководить работой.

Тем более, Иван Корнеевич, – я снова встал, – я не вправе вас больше задерживать. Свою точку зрения я изложил, вы с ней не согласились...

Да сядьте вы, наконец! – вспыхнул Дубинский. – Прямо институтка какая-то, а не научный работник. Нам нужен серьезный и далеко вперед смотрящий человек. Сумных чересчур осторожен, а Владимир Петрович... я буду откровенен: он наш старый работник, энтузиаст, но в этой ситуации с вашей запиской повел себя далеко не самым лучшим образом.

Возможно, это я нарушил какие-то принятые у вас нормы?

Видите ли, его проступок значительнее, чем ваш чисто служебный. Владимир Петрович скрыл от нас вашу точку зрения, не имея возможности серьезно ее опровергнуть. И это вызвало у нас кризис доверия... Вот почему я настоятельно вам советую...

Нет, Иван Корнеевич. Это невозможно.

У вас есть время подумать. Скажем, до понедельника. Не скидывайте со счетов и то обстоятельство, что другие на этом посту могут загубить все дело, скомпрометировать его, и мы опять окажемся в хвосте, как случалось, увы, не однажды.

И все-таки...

А вы не спешите, – Дубинский посмотрел на часы. – Вот видите, наш разговор занял на целых десять минут меньше, чем я предполагал. Значит, либо я что-то недоговорил, либо вы до конца не высказались. Итак, в понедельник мы снова встречаемся – ровно в десять. Приятных вам размышлений.

27

В нашем сознании давно и прочно укоренилась мысль, что ум и хитрость – две разные, принципиально противоположные вещи: может быть, даже несовместимые, как «гений и злодейство». Мы привыкли думать, что хитрость успешно заменяет ум при отсутствии оного, и это дает нам моральное право относиться к людям, в чем-то нас перехитрившим, несколько свысока, как к «мизерабелям», у которых не хватает того, чего у нас, одураченных, в избытке.

Однако высказывание «хитрость – разум глупцов» (не помню уже, кому принадлежащее) прочитывается далеко не так однозначно, как мы себе представляем: мол, умному человеку свойственно быть простоватым в силу хотя бы своего великодушия. Никем еще не доказано, что умный человек обязательно должен быть великодушным.

Иван Корнеевич дал мне урок именно такого сочетания ума и хитрости, без малейшей примеси великодушия. Как умный человек он понимал и принимал мои доводы, ни на минуту, однако, не забывая о своем намерении любой ценой сохранить отдел. С другой стороны, делать вид, что ничего не случилось, после того как сигнал об опасности был им получен, Дубинский тоже не собирался. Так пусть же человек, который первым указал на просчет во времени, сам постарается найти выход либо какое-то компромиссное решение, на которое Рапов при его прямолинейности неспособен. Дубинскому было глубоко безразлично, в каком положении окажусь я, вернувшись в отдел, какими глазами посмотрю в лицо Рапову и своим товарищам. Что же касается моего ухода, то эту возможность Иван Корнеевич всерьез не рассматривал. Соображения морального порядка, мешавшие мне продолжать дело, которое я только что опротестовал, вполне уравновешивались, с точки зрения Дубинского, предположением, что любой другой, взявшись за это дело, запорет его много быстрее и эффективнее, чем я, в результате чего пострадает прекрасная и юная идея, которая, конечно же, ни в чем не виновата. Это был сеанс одновременной игры на моей запальчивости и на моем честолюбии, игры довольно жесткой и, я бы сказал, жестокой, потому что мне предлагалось пройти по останкам старика Рапова с сознанием собственной правоты.

Любопытно только, откуда Дубинский взял столько информации о человеке, которого видел вблизи первый раз в жизни. Неужели из пятнадцати страничек моего отчета? Ох, вряд ли. Написал я его в состоянии холодной просветленности – еще до разговора с Раповым – и старался быть не столько искренним, сколько правым, не столько убежденным, сколько рассудительным. Это был сухой, даже несколько черствоватый текст, в котором буквально на пальцах (ибо у меня не было уверенности, что отчет не попадет сначала к Канаеву) доказывалось, что ни о каком «машинном комплексе» сейчас не может быть и речи. На основе такого текста можно было составить впечатление обо мне как о ретивом, но осторожном службисте. Со службистом же Иван Корнеевич разговаривал бы, безусловно, иначе.

28

Слухи намного опережают события, и, когда я вошел в нашу комнату, все уже обо всем знали. Видимо, мое появление прервало какой-то бурный разговор, потому что Ященко стоял за своим столом в позе общественного обвинителя и, выставив палец в сторону Дыкина, заканчивал победоносную тираду:

А он у тебя и спрашивать не станет, понял? Ты для него пешка непроходная!

А ты? – спросил Дыкин.

Я тоже не исключение! – отпарировал Ященко. – Любого из нас он выставит на улицу и глазом не моргнет!

Смущенно улыбаясь, Дыкин развел руками, и я ока зался свидетелем немой, но чрезвычайно выразительной сцены: брюзгливый Молоцкий, мрачный Сумных, разгневанный Ященко приканчивали взглядами Дыкина, а он, изрядно потрепанный, корчился на своем стуле, как будто был пришпилен сразу тремя булавками. Анита стояла спиной к окну, собираясь произнести умоляющее: «Мальчики, мальчики!» Один только Ларин сидел в отдалении и безмятежно наблюдал за происходящим. Он первый заметил мое появление и, поспешно приподнявшись, сказал: – Сергей Сергеевич, в ваше отсутствие вам звонила Лариса Ивановна.

– Кто, Кто, – переспросил я, действительно не сразу сообразив, о ком идет речь.

– Супруга ваша, – уточнил Ларин, и в его фразе мне послышался отчетливый «слово-ерс».

Кивнув ему, я сел на свое место – и тут же вспыхнул весь до ушей: Анита пристально за мной следила, а Ященко и Молоцкий многозначительно переглядывались. Ну, разумеется, со злостью подумал я, теперь так и пойдет: любой мой жест, любое движение, даже автоматическое, сейчас же будет истолковываться по-иному. Но я-то не иной, черт меня подери, я не успел переродиться, пока шел сюда из «коврового отсека»! Напрасно вы так спешите, коллеги, с этим моим перерождением: знай вы меня получше, вы не забегали бы вперед со своим многозначительным «ага».

Я молча углубился в свои контрольные тексты, которые бог знает кому были теперь нужны. Еще никогда я не чувствовал себя таким одиноким. Но, видимо, таков удел всех «носителей пружинного начала», поэтому приходилось терпеть.

Примерно за полчаса до конца рабочего дня настроения улеглись, и в отделе начался обычный вечерний треп – с той только разницей, что при этом присутствовал посторонний. Посторонним был я, и все, что говорилось, было рассчитано прежде всего на мое присутствие.

Ященко сообщил всем и каждому, что ежечасно на Землю падает сто двадцать килограммов солнечного света, следовательно, на каждую живую душу приходится что-то около трехсот миллиграммов в год. Не густо, если учесть, что это вся наша порция энергии: другой ниоткуда не поступает.

Триста миллиграммов? – переспросил Молоцкий. – Много меньше, мой юный друг, много меньше. Ты не учел животных: им тоже кое-что достается.

Животных мы поедаем, – возразил ему Дыкин, – а вместе с ними и их порцию. Так что все достается людям.

В таком случае, – изрек Молоцкии, – людоеды были большими умниками. Но было ли им лучше, чем нам, – вот вопрос.

Лучше всех будет тому людоеду, – живо сказал Ященко, – который съест всех остальных...

– ...людоедов, – закончил Дыкин, и все рассмеялись.

Обычно я не прислушивался к такой болтовне, потому что в последние сорок минут мне отчего-то хорошо работалось. Но сейчас голова моя еще гудела после разговора с Дубинским, и работать я был не в состоянии.

Вот, скажем, – не унимался Молоцкии, – один из нас семерых вдруг решится на такую крайнюю меру и проглотит всех остальных. Много ли ему достанется солнечной энергии?

Чего проще, – проговорил Ященко, – сейчас подсчитаем. Одна целая восемь десятых грамма. Вполне достаточно, чтобы подключить торшер.

Э, нет, – сказал Молоцкии, – ты ошибаешься, дружок. Ты забыл о коэффициенте возраста. Я в два раза старше тебя, следовательно, мой запас энергии вдвое больше.

– В таком случае я знаю, что делать, – ответил ему Ященко, – Надо пойти в закуток и заглонут Рапова.

– Ты опоздал, дружище, – быстро сказал Молоцкии, и стало тихо.

Слава богу, даром предвидения меня судьба не обидела, и я задолго до такого финала знал, к чему ведут Ященко и Молоцкии. Поэтому, когда Дыкин крякнул и все на меня поглядели, я был уже готов к обороне.

В два раза дольше жить, – медленно сказал я, и Молоцкии не посмел отвести взгляда, – это не значит получить в два раза больше солнечной энергии. Есть люди, которые всю жизнь ходят по теневой стороне. Их, ей-богу, не стоит заглатывать. Сырость одна.

Хорошо сказано! – крикнул Дыкин и оглушительно захохотал.

Длинновато несколько... – промямлил Молоцкии. – Но в общем...

Увы, я не чувствовал себя победителем, хотя Анита смеялась, и Ларин похихикивал, и даже Сумных, который обычно избегал таких пикировок из боязни недопонять, криво улыбался: он-таки уловил, что Молоцкии получил свое и получил крепко. Но этот коротенький и, в общем, пустой разговор показал мне, что жить мне теперь будет очень непросто.

Я не рожден был вершить чужие судьбы: всю свою жизнь я слишком зависел от отношения ко мне окружающих людей. Я с ужасом представлял себе, как в понедельник войду в свой отдел: человек-акула, проглотивший старика Рапова, перепрыгнувший через головы «старших товарищей», обсуждавший в верхах участь коллег за их спиной. Именно в понедельник, когда все происшедшее будет обдумано и обговорено в домашнем кругу, новый мой облик окончательно сформируется. Молоцкии и Сумных, Анита и Дыкин, Ященко и Ларин – все они будут смотреть на меня другими глазами и сами станут другими для меня.

Смотрите-ка, что получается: я пишу заявление об ухо де – Все молча пожимают плечами. Знаем мы эти трюки, российская история полна примеров такого демонстративного отречения. Я оживленно начинаю со всеми беседовать – смотрите-ка, он еще пытается играть рубаху-парня. Я отчужденно сижу за своим столом – ну вот, пожалуйста, уже начинает соблюдать начальственную дистанцию. А не угодно ли пройти в раповский закуток? Я начинаю объясняться – мне вежливо внимают: как же, как же, попытка наладить человеческие отношения. Я начинаю горячо объясняться – ах, совесть заговорила? А не угодно ли пройти в раповский закуток? Там можно предаваться мукам совести вплоть до полного изнеможения.

Конечно, есть еще мой добрый верный Дыкин... но это не тот уже Дыкин, который может хлопнуть меня по плечу и расхохотаться, запрокинув голову, в ответ на мою удачную шутку. Этот, новый Дыкин больше не расхохочется. Видели бы вы, как он сконфуженно озирался, расхохотавшись чуть громче, чем надо, пять минут назад.

Начальственные шутки вызывают усмешки – знаете, какие? Я знаю: в лучшие времена старик Рапов любил пошутить.

Конечно, есть еще Анита... но она предоставит мне полную возможность выпутываться самому.

А новый Ященко – вежливый, серьезный, снисходительно-почтительный? Увы, я сам научил его быть таким. А новый Молоцкий, который, конечно же, не станет теперь в глаза вышучивать мое «начальственное молодо-женство», но будет делать это за моей спиной...

Уйду ли я, останусь ли – это уже ничего не изменит. Уйду неудачливым выскочкой, останусь удачливым карьеристом. Отчего, черт возьми, я не могу перестать думать об этом? Отчего все они в тысячу раз меня сильнее, а ведь прав-то среди них я один? Правота упрощает жизнь, это общеизвестно. Всем другим упрощает, а мне усложнила. На мне это правило не сработало. Почему?

У меня был единственный шанс внести в ситуацию ясность: поговорить со стариком Раповым. Он единственный мог понять, что я хотел только лучшего. Он единственный мог серьезно принять мои заверения, что я не искал карьеры и выгоды себе не искал.

Я встал, протиснулся между столами, подошел к перегородке и постучал в стекло. Рапов был у себя: за дверью светилась настольная лампа. Наш шеф работал при лампе даже в середине дня. А может быть, зажигая свет, он подавал нам знак, что он у себя и не стоит особенно бурно резвиться.

– Владимир Петрович, – сказал я, приоткрыв дверь, – мне нужно с вами потолковать.

Рапов поднял от бумаг голову, поправил очки. Сквозь абажур на лицо его падал зеленый свет.

А мне не нужно, – сказал он отчетливо. – Вы мелкий интриган, дорогой мой. Таким людям я руки не подаю. Впрочем, если вы настаиваете...

Я не настаиваю, – ответил я, помертвев. Потом медленно закрыл дверь и, глядя прямо перед собой, прошел через всю комнату в коридор. Там я минут пятнадцать ходил взад-вперед, пытаясь успокоиться, и это мне удалось.

Тогда я пошел в РИО, взял лист чистой бумаги, написал заявление об уходе и вернулся к себе.

Коллеги мои уже поднялись с мест. Рабочий день кончился.

– Да, брат, дела, – сказал мне Дыкин, застегивая свой портфель. – Осложнилось все как-то, а понимания настоящего нет.

Нет – и не будет, – буркнул Сумных, подчеркнуто не замечая моего появления. – Ты рядовой исполнитель, тебе понимание ни к чему.

Тут я увидел, что Аниты кет на месте, а за перегородкой идет какая-то суета.

– Туда не стоит, – вполголоса проговорил Дыкин, видя, что я направился в закуток. – Старику плохо...

За стеклами деловито перемещались фигуры в белых халатах. Анита наклонилась над столом. Я отчетливо видел ее лицо, ярко освещенное настольной лампой.

– Всего хорошего, – скромно сказал Ященко и проскользнул мимо меня к выходу. Следом за ним, молча раскланявшись, удалился и Ларин. Я же стоял посреди комнаты, держа в обеих руках трясущийся листок с заявлением, и не знал, как мне поступить.

Дверь закутка с дребезжанием отворилась, и вышел Молоцкий. Он был разъярен, слегка взлохмачен, толстые щеки его обвисли от гнева. Он смерил меня взглядом, саркастически улыбнулся.

– Король умирает, да здравствует король! – сказал он звучным голосом. – Примите мои поздравления, молодой человек!

Ответить мне было нечего. Я молча положил заявление на свой стол и стал собирать бумаги.

29

Звонок застал нас с Лариской врасплох. По системе оповещения, установленной еще до моего сюда переезда, один звонок относился к Яновским: их дверь была в самом начале коридора, и им было проще, чем нам, впускать и выпроваживать разных случайных людей. Но мои и Ларискины гости не утруждали себя чтением дверных табличек и упорно звонили нам один раз, что, естественно, причиняло Яновским лишнее беспокойство. Поэтому нам пришлось сменить систему, и теперь все сборщики макулатуры и слесаря перешли в наше с Лариской ведение. Но по воскресеньям слесаря и сборщики макулатуры отдыхают, поэтому мы с Лариской сразу сообразили, что к нам уже начинают поступать гости. Я вопросительно взглянул на Лариску, она бегло осмотрела свои владения («жидкостя» уже мрачно толпились на полу в отведенной им зоне, но в бутербродной царил полный хаос) и пожала плечами: а делать-то что? Открывай.

Это могла быть либо Мила, «просто несчастная баба», которая не вынесла воскресного одиночества и пришла подсобить, либо (что значительно хуже) Вика, «просто хорошая девка», со своим поклонником. Первую легко было нейтрализовать с помощью тостера, который Мила давно уже мечтала увидеть в деле и который из всей компании пока имелся только у нас. А вот с Викой возиться придется исключительно мне. «Просто хорошая девка» обожала затевать острые социологические диспуты, чтобы справа и слева кто-то умно и мужественно рассуждал, а она сидела посредине, закинув ногу на ногу и задумчиво курила крепкие сигареты без фильтра. При этом все ее участие в диспуте ограничивалось одобрительными репликами типа: «Хорошо говорите, ребята. Хорошо. Открытым текстом».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю