Текст книги "Иван Болотников (Часть 1)"
Автор книги: Валерий Замыслов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)
Замыслов Валерий Александрович
Иван Болотников (Часть 1)
ВАЛЕРИЙ ЗАМЫСЛОВ
ИВАН БОЛОТНИКОВ
ИСТОРИЧЕСКИЙ РОМАН
Часть 1
ПО РУСИ
ГЛАВА 1
БАГРЕЙ
Черный гривастый конь мчал наездника по лесной дороге. Вершник, надвинув шапку на смоляные брови, помахивал плеткой и зычно гикал:
– Эге-гей, поспешай, Гнедок!.. Эге-гей!
Гулкое отголосье протяжно прокатывалось над бором и затихало, запутавшись в косматых вершинах.
Возле небольшого тихого озерца наездник спешился и напоил коня; распахнув нарядный кафтан, снял шапку, вдохнул полной грудью.
Вершник молод – высокий, плечистый, чернокудрый. Небольшая густая бородка прикрывает сабельный шрам на правой щеке.
Передохнув, наездник легко взмахнул на коня.
– В путь, Гнедок!
Вскоре послышался тихий перезвон бубенцов. Но вот перезвон приблизился и заполонил собой лес. Вершник насторожился: "Никак обоз".
Только успел подумать, как перед самым конем с протяжным стоном рухнула ель, загородив дорогу. Из чащобы выскочила разбойная ватага с кистенями, дубинами, рогатинами и обрушилась на обоз.
Трое метнулись к наезднику – бородатые, свирепые. Вершник взмахнул саблей; один из лихих, вскрикнув, осел наземь, другие отскочили.
А из чащобы – зло и хрипло:
– Стрелу пускай. Уйдет, дьявол!
Гнедок, повалившись на дорогу, заржал тонко и пронзительно. Стрела вонзилась коню в живот. Наездник успел спрыгнуть; с обеих сторон на него надвинулись разбойники.
– Живьем взять!
– Чалому голову смахнул... К атаману его на расправу.
Детина, сурово поблескивая глазами, отчаянно крикнул и бросился на ватажников. Зарубил двоих.
– Арканом, пса!
Аркан намертво захлестнул шею.
– Будя, отгулял сын боярский!
С обозом покончено. Мужики не сопротивлялись, сдались без боя. Дородный купчина, в суконной однорядке, ползал на карачках, ронял слезы в окладистую бороду.
– Помилуйте, православные! Богу за вас буду молиться. Отпустите!
– Кинь бога. Вяжи его, ребята,
– Помилуйте!
– Топор тя помилует, хо-хо!
Атаман пьян. Без кафтана, в шелковой голубой рубахе, развалился на широкой, крытой медвежьей шкурой, лавке. Громадный, глаза дикие, черная бородища до пояса. Приподнялся, взял яндову1 со стола; красное вино залило широченную волосатую грудь.
Есаул обок; сидит на лавке, качается. Высокий, сухотелый, одноухий, лицо щербатое. Глаза мутные, осоловелые, кубок пляшет в руке.
Медная яндова летит на пол. Атаман, широко раскинув ноги, невнятно бормочет, скрипит зубами и наконец затихает, свесив руку с лавки. Плывет по избе густой переливчатый храп.
"Угомонился. Трое ден во хмелю", – хмыкает есаул.
Скрипнула дверь. В избу ввалился ватажник.
– До атамана мне.
– Сгинь!.. Занемог атаман. Сгинь, Давыдка.
– Фомка днище у бочки высадил. Помирает.
– Опился, дурень... Погодь, погодь. Ключи от погреба у атамана.
– Фомка замок сорвал. Шибко бражничал. Опосля к волчьей клети пошел, решетку поднял.
– Решетку?.. Сучий сын... Сдурел Фомка.
Одноух поднялся с лавки, пошатываясь, вышел из избы. Ватажник шел сзади, бубнил:
– Мясом волка дразнил, а тот из клети вымахнул – и на Фомку. В клочья изодрал, шею прокусил.
– Сучий сын! Нетто всю стаю выпустил?
– Не, цела стая... Вот он, ай как плох.
Фомка лежал на земле, часто дышал. Кровь бурлила из горла. Узнал есаула, слабо шевельнул рукой. Выдавил сипло, из последних сил:
– Помираю, Одноух... Без молитвы. Свечку за меня... Многих я невинных загубил. Помоли...
Судороги побежали по телу, ноги вытянулись. Застыл.
– Преставился... Атаману сказать?
– Не к спеху, Давыдка.
К вечеру разбойный стан заполнился шумом ватажников. Их встречал на крыльце Одноух.
– Велика ли добыча?
– Сто четей2 хлеба, семь бочонков меду, десять рублев да купчина в придачу, – отвечал разбойник Авдонька.
– Обозников всех привели?
– Никто не убег. Энтот вон шибко буянил, – ткнул пальцем в сторону чернокудрого молодца в цветном кафтане. – Троих саблей посек. Никак, сын боярский.
Глаза Одноуха сузились.
– Разденьте его. Нет ли при нем казны.
Боярского сына освободили от пут, сорвали кафтан и сапоги с серебряными подковами. Обшарили.
– Казны с собой не возит. Куды его, Ермила?
Ермила Одноух сгреб одежду, рукой махнул.
– В яму!
Боярского сына увели, а Ермила продолжал выпытывать:
– Подводы где оставили?
– На просеке.
– Хлеб-то не забыли прикрыть. Чу, дождь собирается.
– Под телеги упрятали. Чать, не впервой,
– Подорожную3 нашли?
– Нашли, Ермила. За пазухой держал.
– Давай сюда... И деньги, деньги не забудь.
Ватажник с неохотой протянул небольшой кожаный мешочек.
– Сполна отдал? Не утаил, Авдонька?
– Полушка к полушке.
– Чегой-то глаза у тебя бегают. Подь ко мне... Сымай сапог.
Авдонька замялся.
– Не срами перед ватагой, Ермила. Нешто позволю?
– Сымай! А ну, мужики, подсоби.
Подсобили. Одноух вытряхнул из сапога с десяток серебряных монет.
– Сучий сын! Артельну казну воровать?! В яму!
Ватажники навалились на Авдоньку и поволокли за сруб; тот упирался, кричал:
– То мои, Ермила, мои кровные! За что?
– Атаман будет суд вершить. Нишкни!
– Что с купцом и возницами, Ермила? – спросил Давыдка.
– В подклет. Сторожить накрепко.
Яма. Холодно, сыро, сеет дождь на голову. Боярский сын в одном исподнем, босиком, зябко повел плечами. Наверху показался ватажник, ткнул через решетку рогатиной.
– Жив, боярин? Не занемог без пуховиков? Терпи. Багрей те пятки поджарит, хе-хе.
Багрей! На душе боярского сына стало и вовсе смутно: нет ничего хуже угодить в Багрееву ватагу. Собрались в ней люди отчаянные, злодей на злодее. На Москве так и говорили: к Багрею в лапы угодишь – и поминая как звали.
– Слышь, караульный
Но тот не отозвался: надоело под дождем мокнуть, убрел к избушке.
Багрей проснулся рано. За оконцами чуть брезжил свет, завывал ветер. Возле с присвистом похрапывал есаул. Пнул его ногой.
– Нутро горит, Ермила. Тащи похмелье4.
Одноух, позевывая, побрел в сени. Вернулся с оловянной миской, поставил на стол.
– Дуй, атаман.
Багрей перекрестил лоб, придвинул к себе миску; шумно закряхтел, затряс бородой.
– Свирепа, у-ух, свирепа!
Полегчало; глаза ожили.
– Сказывай, Ермила.
Одноух замешкался.
– Не томи. Аль вести недобрые?
– Недобрые, атаман. Худо прошел набег, троих ватажников потеряли. Боярский сын лихо повоевал.
– Сатана!.. Сбег?
– На стан привели. В яме сидит.
– Сам казнить буду... Что с обозом? Много ли хлеба взяли?
Одноух рассказал. Доложил и об Авдоньке. Багрей вновь насупился.
– Не впервой ему воровать. Ужо у меня подавится. Подымай, Ермила, ватагу.
– Не рано ли, атаман? Дрыхнет ватага.
– Подымай!
Разбойный стан на большой лесной поляне, охваченной вековым бором. Здесь всего две избы – атаманова в три оконца и просторный сруб с подклетом для ватажников. Чуть поодаль – черная закопченная мыленка, а за ней волчья клеть, забранная толстыми дубовыми решетками.
В ватаге человек сорок; пришли к атамановой избе недовольные, но вслух перечить не смели.
Обозников и купца привели из подклета; поставили перед избой и Авдоньку с боярским сыном.
Одноух вышел на крыльцо, а Багрей придвинулся к оконцу, пригляделся.
"Эх-ма, возницы – людишки мелкие, а купчина в теле. Трясца берет аршинника. Кафтан-то уже успели содрать... А этот, с краю, могутный детинушка. Спокоен, сатана. Он ватажников посек... Погодь, погодь..."
Багрей даже с лавки приподнялся.
"Да это же!.. Удачлив день. Вот и свиделись".
Тихо окликнул Одноуха.
– Дорогого гостенька пымали, Ермила. Подавай личину5.
– Аль знакомый кто?
– Уж куды знакомый.
Когда Багрей вышел на крыльцо вершить суд и расправу, возницы и купец испуганно перекрестились. Перед ними возвышался дюжий кат6 в кумачовой рубахе; лицо под маской, волосатые ручищи обнажены до локтей.
Купчина, лязгая зубами, взбежал на крыльцо, обхватил Багрея за ноги, принялся лобзать со слезами.
– Пощади, батюшка!
А из-под личины негромко и ласково:
– Никак, обидели тебя мои ребятушки. Обоз пограбили, деньги отняли. Ой, негоже.
Купчина мел бородой крыльцо.
– Да господь с ними, с деньгами-то. Не велика обида, батюшка, не то терпели. Был бы тебе прибыток, родимый.
– Праведные слова, борода. Прибыток карман не тянет! – гулко захохотал Багрей, а затем ухватил купца за ворот рубахи, поднял на ноги. – Чьих будешь?
– Князя Телятевского, батюшка. Торговый сиделец7 Прошка Михеев. Снарядил меня Ондрей Ондреич за хлебом. А ныне в цареву Москву возвращаюсь. Ждет меня князь.
– Долго будет ждать.
Пнул Прошку в живот; тот скатился с крыльца, ломаясь в пояснице, заскулил:
– Помилуй, батюшка. Нет за мной вины. Христом богом прошу!
– Никак, жить хочешь, Прошка? Глянь на него, ребятушки. Рожей землю роет.
И вновь захохотал. Вместе с ним загоготали и ватажники. Багрей ступил к Авдоньке.
– Велика ли мошна была при Прошке?
– Десять рублев8, атаман. А те, что Ермила нашел...
– Погодь, спрячь язык... Так ли, Прошка?
– Навет, батюшка. В мошне моей пятнадцать рублев да полтина с гривенкой, – истово перекрестился Прошка. – Вот, как перед господом, сызмальства не врал. Нет на мне греха.
– Буде. В клеть сидельца.
Прошку потащили в волчью клеть, Авдонька же бухнулся на колени.
– Прости, атаман, бес попутал.
Багрей повернулся к ватажникам,
– Артелью живем, ребятушки?
– Артелью, атаман.
– Казну поровну?
– Поровну, атаман.
– А как с этим, ребятушки? Пущай и дале блудит?
– Нельзя, атаман. Отсечь ему руку.
– Воистину, ребятушки. Подавай топор, Ермила.
Авдонька метнулся было к лесу, но его цепко ухватили ватажники и поволокли к широченному пню подле атамановой избы. Авдонька упирался, рвался из рук, брыкал ногами. Багрей терпеливо ждал, глыбой нависнув над плахой.
– Левую... левую, черти! – обессилев, прохрипел Авдонька.
– А правую опять в артельную казну? Хитер, бестия, – прогудел Багрей и, взмахнув топором, отсек по локоть Авдонькину руку. Ватажник заорал, лицо его побелело; люто глянул на атамана и, корчась от боли, кровеня порты и рубаху, побрел, спотыкаясь, в подклет.
Багрей, поблескивая топором, шагнул к боярскому сыну.
– А ныне твой черед, молодец.
Из волчьей клети донесся жуткий, отчаянный вопль Прошки.
ГЛАВА 2
НА ДВОРЕ ПОСТОЯЛОМ
Голубая повязь сползла к румяной щеке, тугая пшеничная коса легла на высокую грудь.
Евстигней застыл подле лавки, смотрел на спящую девку долго, с прищуром.
"Добра Варька, ох, добра".
За бревенчатой стеной вдруг что-то загромыхало, послышались голоса.
Глянул в оконце. Во двор въехала подвода с тремя мужиками. Один из них, чернобородый, осанистый, в драной сермяге, окликнул:
– Эгей, хозяин!
Евстигней снял с колка кафтан, не спеша облачился. Спускаясь по темной лесенке, бурчал:
– Притащились, нищеброды, голь перекатная.
Вышел на крыльцо смурый.
– Дозволь заночевать, хозяин.
Евстигней зорко глянул на мужиков. Народ пришлый, неведомый, а время лихое, неспокойное, повсюду беглый люд да воровские людишки шастают. Вот и эти – рожи разбойные – один бог ведает, что у них на уме.
– Без подорожной не впущу. Ступайте с богом.
– Не гони, хозяин. Есть и подорожная.
Чернобородый сунул руку за пазуху, вытянул грамотку. Евстигней шагнул ближе, недоверчиво глянул на печать.
– Без обману, хозяин. В приказе9 писана. Людишки мы Василия Шуйского. Из Москвы в Ярославль направляемся. Да тут все сказано, чти.
Евстигней в грамоте не горазд; повернулся к подклету, крикнул:
– Гаврила!
Из подклета вывалился коренастый мужик в пеньковых лаптях на босу ногу. В правой руке – рогатина, за кушаком – пистоль в два ствола. Сивая борода клином, лицо сонное, опухшее.
– Чти, Гаврила.
Гаврила широко зевнул, перекрестил рот. Читал долго, нараспев, водя пальцем по неровным кудрявым строчкам.
"Ишь ты, не соврали мужики", – крутнул головой Евстигней и вернул чернобородому грамотку.
– Ты, что ль, Федотка Сажин?
– Я, хозяин. Да ты не гляди волком. Пути-дороги дальние, вот и поободрались. Людишки мы смирные, не помешаем. Ты нас покорми да овса лошаденке задай.
– Деньжонки-то водятся, милок?
– Да каки ноне деньжонки, – крякнул Федотка. – Так, самая малость. Да ты не сумлевайся, хозяин, за постой наскребем.
– Ну-ну, – кивнул Евстигней.
Мужики пошли распрягать лошадь. Евстигней же поманил пальцем Гаврилу, шагнул с ним в густую сумрочь сеней.
– Поглядывай. У них хоть и подорожная, но неровен час.
– Не впервой, Евстигней Саввич... Дак, я пойду?
– Ступай, ступай, Гаврила. Поторопи Варьку. Пущай снеди принесет.
Вновь сошел вниз. Солнце упало за кресты трехглавого храма. Ударили к вечерне. Евстигней и мужики перекрестили лбы.
– В баньку бы нам, хозяин, – молвил Федотка. – Две седмицы10 не грелись.
– В баньку можно, да токмо...
– Заплатим, хозяин. Прикажи.
Евстигней мотнул бородой, взглянул на лошадь. Эк, заморили кобыленку. Знать, шибко в город торопятся. Поди, неспроста.
После бани мужики сидели в подклете – красные, разомлевшие – хлебали щи мясные, запивали квасом. Федотка, распахнув сермягу, довольно крякал, глядел на Евстигнея ласково и умиротворенно.
– Ядрен квасок, – подмигнул застолице. – А теперь бы и винца не грех. Порадей, хозяин.
Гаврила проворно поднялся с лавки и шагнул к двери. Но Евстигней остановил.
– Я сам, Гаврила,
Караульному своему погреб не доверял: слаб Гаврила до вина, чуть что и забражничает.
Принес яндову, поставил чарки.
– На здоровье, крещеные.
Мужики выпили, потянулись к капусте. Федотка разгладил пятерней бороду, налил сразу по другой чарке.
– Первая колом, вторая соколом, э-эх!
Разрумянился, весело глянул на Варьку, подающую снедь. Девка статная, пышногрудая, глаза озорные.
– Экая ты пригожая. Не пригубишь ли чарочку?
Варька прыснула и юркнула в прируб, а Федотка, распаляясь, наливал уже по третьей.
– Живи сто лет, хозяин!
Опрокинул чарку в два глотка, шумно выдохнул, помахал ладошкой возле рта.
– У-ух, добра!.. Слышь, хозяин, пущай девка хренку да огурчиков принесет. Прикажи.
Евстигней позвал Варьку, та мигом выпорхнула из прируба, стрельнула в Федотку глазами.
– Не стой колодой, – нахмурив редкие рыжие брови, буркнул Евстигней и подтолкнул Варьку к двери.
К столу, неотрывно поглядывая на яндову, потянулся Гаврила. Подсел к Федотке, но Евстигней сердито упредил:
– Ночь на дворе. Ступай к воротам!
– Хошь одну для сугреву, Евстигней Саввич!
– Неча, неча. Не свята Троица.
Гаврила нехотя поднялся, вздохнул, напялил войлочный колпак на кудлатую голову и вышел.
– Строг ты, хозяин, ай строг... Да так и надо. Держи холопей в узде. У меня вон людишки не своеволят. Да я их! – стиснул пальцы в кулак. – У меня...
Федотка не договорил, поперхнулся, деланно засмеялся.
– Ай, да не слушай дурака. Каки у меня людишки? Весь князь перед тобой. Лапти рваны, спина драна... Э-эх, ишо по единой! Ставь, девка. Где огурцы, там и пьяницы.
Евстигней, пытливо глянув на Федотку, раздумчиво скребанул бороду.
"Не прост Федотка, не прост. Подорожну грамоту не каждому в царевом приказе настрочат. Не с чужих ли плеч сермяга? Вон как о людишках заговорил. Хитер, Федотка. Однако ж до винца солощий. Пущай, пущай пьет, авось язык и вовсе развяжет".
– А сам-то чего, хозяин? Постишься аль застольем нашим брезгуешь? все больше хмелея, вопросил Федотка.
– Упаси бог, милок. Гостям завсегда рады. Пожалуй, выпью чарочку... Варька! Принеси.
Федотка проводил девку похотливым взором.
– Лебедушка, ух, лебедушка. Чать, не женка твоя?
– Девка дворовая. Тиун11 наш в помочь прислал. Без бабы тут не управиться. Не мужичье дело ухватом греметь... Давай-ка, милок, по полной.
Евстигней чокнулся с Федоткой, с мужиками, но те после первой чарки не пили, сидели смирно, молчком, будто аршин проглотили. Федотка осушил до дна, полез к Евстигнею лобзаться.
– Люблю справных людей. На них Русь держится... Кому царь-батюшка благоволит? Купцу да помещику. В них сила. Это те не чернь посадская али смерд-мужичонка. Шалишь! Держава нами крепка. Выпьем за царя-батюшку Федора Иоанныча!
При упоминании царя все встали. Расплескивая вино, Федотка кричал:
– Верой и правдой!.. Голову положим. А черни – кнут и железа12. Смутьянов развелось.
– Доподлинно, милок. Сам-то небось из справных?
– Я-то? – Федотка обвел мутными глазами застолицу. Увидев перед собой смиренно-плутоватую рожу Евстигнея, хохотнул, – Уж куды нам, людишкам малым. Кабала пятки давит, ух, давит! – ущипнул проходившую мимо Варьку, вылез из-за стола, лихо топнул ногой.
– Плясать буду!
Сермяга летит в угол. Пошла изба по горнице, сени по полатям!
Озорно, приосанившись, разводя руками и приплясывая, прошелся вокруг Варьки. А та, теребя пышную косу с красными лентами, зарделась, улыбаясь полными вишневыми губами.
Евстигней молча кивнул, и Варька тотчас сорвалась с места; легко, поблескивая влажными глазами, пошла по кругу.
Евстигней, подперев кулаком лысую голову, думал:
"Прокудлив Федотка. Поначалу-то тихоней прикинулся, а тут вон как разошелся. Ох, не прост".
А Федотка, гикнув, пошел уже вприсядку. Однако вскоре выдохся, побагровел; выпрямившись, смахнул пот со лба, часто задышал. Варька же продолжала плясать, глядела на Федотку насмешливо, с вызовом.
– Устарел, милок, – хихикнул Евстигней. – Ступай, Варька, буде.
– Ай, нет, погодь, девка! – взыграла гордыня в Федотке.
Кушак тяжело, с глухим металлическим звоном упал на пол. Заходили половицы под ногами, трепетно задрожали огоньки сальных свечей в медных шандалах13.
Евстигнея осенила смутная догадка:
"Кушак-то едва не с полпуда... Деньгой полнехонек".
Тело покрылось испариной, взмокло, пальцы неудержимо, мелко задрожали. Сунул руки под стол, но мысль все точила – липкая, назойливая:
"Рублев двести, не менее. А то и боле... А ежели и каменья?"
Голова шла кругом. Глянул на мужиков, те сидели хмурые и настороженные, будто веселье Федотки было им не по душе. Унимая дрожь, придвинулся к мужикам, налил в пустые чарки.
– Чего понурые, крещеные? Аль чем обидел вас?
– Всем довольны, хозяин.
– Так пейте.
– Нутро не принимает.
– Нутро?.. Да кто ж это на Руси от винца отказывался? Чудно, право. Да вы не робейте, крещеные, угощаю. Хоть всю яндову. Чать, мы не татары какие... Да я вам икорочки!
Захлопотал, засуетился, но мужики сидели, словно каменные – суровые, неприступные, чарки – в стороны.
– Ну да бог с вами, крещеные. Неволить – грех.
Махнул рукой Варьке. Та кончила плясать, села на лавку. Грудь ее высоко поднималась.
Федотка уморился, но, крутнув черный с проседью ус, глянул на застолицу победно.
– Знай наших!
Опоясал себя кушаком, плюхнулся подле Варьки, сгреб за плечи, поцеловал. Варька выскользнула, с испугом глянула на Евстигнея. Но тот не серчал, смотрел ласково.
– Ниче, Варька, не велик грех. Принеси-ка нам наливочки. Уж больно Федот лихо пляшет.
– Люб ты мне, хозяин.
Облапил Евстигнея, ткнулся бородой в лицо.
– Радение твое не забуду. Мы – народ степенный, за нами не пропадет. Дай-кось я тебя облобызаю.
Евстигней не отстранился, напротив, теснее придвинулся к Федотке, задержал руку на тугом кушаке.
"Нет, не показалось. С деньгой, с большой деньгой".
– А вот и наливочка. Пять годков выдерживал. На рябине. Изволь, милок.
– Изволю, благодетель ты мой. Изволю!
Федотка, покачиваясь, жег глазами Варьку.
– Смачна, лебедушка, у-ух смачна!
– Да бог с ней. Выпьем, милок. И я с тобой на потребу души.
– Любо. Пей до дна, наживай ума!
Опрокинул чарку, обливая вином рубаху, и тут уж вовсе осоловел. Глуповато улыбаясь, отвалился к стене, зевнул.
– А теперь почивать, милок. Уложу тебя в горнице. Там у меня тепло, сказал Евстигней. Но один из мужиков, приземистый и щербатый, замотал головой.
– С нами ляжет. Тут места хватит да и нам повадней.
– Как угодно, крещеные... Варька! Кинь мужикам овчину.
Федотка шумно рыгнул, сонные глаза его при виде Варьки ожили. Поманил рукой.
– Сядь ко мне, лебедушка... Пущай без овчины спят, не велики князья... Куды?
– Придет сейчас, милок, – успокоил Евстигней, вновь подсаживаясь к Федотке. – А может, наверх, в горенку? Варька устелет.
– Варька?.. Айда, хозяин.
Евстигней подхватил Федотку под руку и повел было к лесенке, но перед ним тотчас возник щербатый мужик.
– Тут он ляжет, хозяин.
Ухватил сотоварища за плечо и потянул к лавке. Но Федотка оттолкнул щербатого.
– Уйди, Изоська!
Щербатый не послушал, упрямо тащил Федотку к лавке.
– Нельзя тебе одному, Федот Назарыч. Тут ложись, а наверх не пущу.
– Это ты кому? На кого горло дерешь?! – глаза Федотки полыхнули гневом. – На меня, Федота Сажина?.. Прочь, Изоська!
И щербатый, насупившись, отступил.
В горнице темно, лишь перед киотом мерцает, чадя деревянным маслом, синяя лампада, бросая на лики святых багряные отблески.
– У тебя тут, как в погребе, хозяин... Не вижу, – пробормотал Федотка.
Евстигней нащупал на поставце шандал, запалил свечу от лампадки; повернувшись к Федотке, указал на широкую спальную лавку, крытую бараньей шубой.
– Вот тут и почивай, милок... Сымай кафтан. Давай помогу.
Федотка, икая и позевывая, повел мутными глазами по горнице.
– Где девка?.. Пущай девка придет.
– Пришлю, милок, пришлю... Сымай лапотки...
Федотка сунул кушак под изголовье и тотчас повалился, замычал в полусне:
– Девку, хозяин... Лебедушку.
Евстигней задул свечу и тихо вышел из горницы. Минуту-другую стоял у низкой сводчатой двери. Федотка невнятно бубнил в бороду, а потом утих и густо захрапел. Евстигней перекрестился.
"Все... слава богу. Токмо бы не проснулся... Помоги, господи".
Сняв со стены слюдяной фонарь, спустился в подклет. Мужики, задрав бороды, лежали на лавках.
– Как он там? – спросил Изоська, недружелюбно скользнув по Евстигнею глазами.
– Почивает, милок. После баньки да чарочки сон сладок. Да и вам пора.
Вышел из прируба. На улице черно, ветрено, сыро. Дождь, крупный и холодный, хлестнул по лицу. Евстигней запахнул кафтан и побрел к воротам. Поднял фонарь – караульный пропал.
"Опять дрыхнет, нечестивец. Послал господь дозорного".
– Гаврила!
– Тут я, – послышался голос с повети. – Зябко. Плеснул бы для сугреву.
– Ужо плесну. – Евстигней приблизился к дозорному, покосился на дверь подклета, зашептал. – Ступай к мужикам. Глаз не спущай. Чую, лихие людишки. Особливо тот, с рябой рожей... А Федотку не ищи. У меня в горнице.
– В горнице?.. Так-так, – крякнув, протянул Гаврила.
– Пистоль заряжен?
– Не оплошаю.
– Ну-ну, – мотнул бородой Евстигней и тихо шагнул к подклету.
ГЛАВА 3
ЛАРЕЦ
Ермила зло замахнулся на боярского сына.
– Четвертовать его, атаман. Чалого посек, дружка верного. Я с ним пять налетий по Руси бродяжил.
Выхватил саблю, ощерился.
– Цыц! Сам казнить буду.
Багрей подтолкнул боярского сына к волчьей клети, Голодная стая рвала на куски Прошкино тело.
Багрей широко перекрестился.
– Упокой, господи, новопреставленного раба божия.
Боярский сын отвернулся. Атаман шагнул к детине, тяжело ухватил за плечи и вновь повернул к клети.
– Страшно?.. Разуй зенки, разуй! Не вороти морду.
– Кат! – хрипло выдавил боярский сын, и глаза его яро блеснули.
– Не по нутру? Ишь ты. Я тобой еще не так потешусь, гостенек ты мой желанный... Ермила! Тащи его в избу.
Боярского сына поволокли в атаманов сруб, толкнули на лавку.
– Стяни-ка ему покрепче руки... А теперь уходи, Ермила. Говорить с гостеньком буду.
Багрей замкнул дверь на крюк, сел против узника, положив топор на стол. Долго молчал, теребил дремучую бороду. Наконец вымолвил тихо:
– Ну здорово, страдничек. Привел господь свидеться.
Боярский сын не отозвался, но что-то дрогнуло в его лице. Багрей скинул личину.
– Не признал, Ивашка?
Глаза детины широко раскрылись.
– Мамон! – глухо выдавил он, приподнимаясь на лавке.
– Не чаял встретить?.. Гляди, гляди. Давненько не виделись. Где же тебя носило? Почитай, год прятался. Молчишь? Я-то думал в степи подался, а ты тут, в лесах шастаешь.
Иванка пришел в себя. Проглотив комок в горле, зло произнес:
– В вотчине мужиков мучил и тут катом обернулся. Ох, и паскудлив же ты, Мамон. Жаль, не удалось тебе башку смахнуть.
– А я везучий, Ивашка. Ни царь, ни сатана мне башку не смахнет. А вот дьяволу я еще послужу, послужу, Ивашка! Люблю топором поиграть.
– Убивец, тьфу!
– Плюй, Ивашка, кляни, Не долго тебе осталось. Хватит, погулял по белу свету.
– Червь могильный, душегубец!
– Вестимо, Ивашка, душегубец. Топор мне брат родной, а плаха сестрица. Люблю людишек потрошить. Я ж у Малюты Скуратова14 в любимцах ходил. Небось слышал? Горазд был на топор царев опричник, ух, горазд!
– Нашел чем похваляться. Кат!
– Кат, Ивашка, злой кат. Вот так и князь меня величал. Никак, по нраву я был Андрею Андреичу.
– Чего ж от него сбежал? Кажись, в узде он тебя не держал, усмехнулся Болотников.
– Э-эх, Ивашка, младехонек ты еще. У меня с Телятевским особая дружба. Вот и пришлось в леса податься. Тут мне вольготней, я здесь царь лесной.
Подошел к поставцу, налил в кубки вина.
– Хошь выпить? Я добрый седни. Винцо у меня знатное. Борису Годунову в дар везли, а я перехватил гостей заморских. Поднесу, Ивашка.
– Из твоих-то рук!
– Рыло воротить?
Прищурился, вперив в Болотникова тяжелый взгляд.
– Гордыни в тебе лишку. А чем чванишься? Смерд, княжий холоп! Я из тебя спесь вытряхну, живьем буду палить. В адских муках сдохнешь.
Мамон выпил и, с трудом унимая злобу, заходил по избе. Взял топор, провел пальцем по острому лезвию, ступил к Болотникову.
– По кусочкам буду тяпать, а к ранам – щипцы калены да уголья красны. Орать будешь, корчиться, пощады просить. Но я не милостив, я тут всех в царство небесное отсылаю. А зачем отпущать? Пропал раб божий, сгинул – и вся недолга. Да и волков потешить надо. Уж больно человечье мясо жрут в охотку... Чего зверем смотришь? Ух, глазищи-то горят. Не милы мои речи? А ты слушай, слушай, Ивашка. Покуда слова, а потом и за дело примусь... Жутко, а?
Тяжело сел на лавку, помолчал, а затем вновь тихо и вкрадчиво спросил:
– А хошь я тебя помилую?
– Не глумись, Мамон. В ногах ползать не буду.
– Удал ты, паря. А я взаправду. Отпущу тебя на волю и денег дам, много денег, Ивашка. Живи и радуйся. Но и ты мне сослужи. Попрошу у тебя одну вещицу.
– У меня просить нечего, кончай потеху, – хмуро бросил Болотников.
– Не торопись, на тот свет поспеешь... Есть чего, Ивашка. Богат ты, зело богат, сам того не ведаешь. Но жизнь еще дороже.
– О чем ты?
– Дурнем прикидываешься аль взаправду не ведаешь? – Мамон подсел к Болотникову, глаза его стали пытливыми, острыми. – А вот ваш, Пахомка Аверьянов, о ларце мне сказывал.
– О ларце?
– О ларце, паря. А в нем две грамотки... Припомнил? Тебе ж их Пахомка показывал.
Болотников насторожился: выходит, Мамон все еще не забыл о потайном ларце. Неужели он вновь пытал Пахома?
– Так припомнил?
– Сказки, Мамон. Ни грамот, ни ларца в глаза не видел.
– Да ну?.. И не слышал?
– Не слышал.
– Лукавишь, паря, а зря. Ведаешь ты о ларце, по зенкам вижу. Нешто кой-то ларец башки дороже? Чудно... Ты поведай, и я тебя отпущу. Не веришь? Вот те крест. Хошь перед иконой?
– Брось, Мамон, не корчь святого. Не богу – дьяволу служишь, давно ему душу продал.
Мамон поднялся и ударил Болотникова в лицо. Иванка стукнулся головой о стену, в глазах его помутнело.
– Припомнил, собака?
– Сам собака.
Мамон вновь ударил Болотникова.
– Припомнишь, Ивашка. Как огнем зачну палить, все припомнишь. Мой будет ларец.
Откинул крюк, распахнул дверь.
– Ермила, отведи парня в яму!
Одноух недовольно глянул на атамана.
– Пора бы и на плаху, Багрей. Чего тянешь?
– Утром буду казнить.
Ермила позвал лихих, те отвели Иванку за атаманову избу, столкнули в яму с водой.
– Прими христову купель!
Сгущались сумерки. Лес – темный, мохнатый – тесно огрудил разбойный стан, уныло гудел, сыпал хвоей, захлебывался дождем. Прошел час, другой. Караульный, сутулясь, подошел к яме, ткнул рогатиной о решетку.
– Эгей, сын боярский!
Иванка шевельнулся, отозвался хрипло:
– Чего тебе?
– Не сдох? Поди, худо без одежи, а?
Голос караульного ленив и скучен. Иванка промолчал. Караульный сморкнул, вытер пальцы о штаны.
– Один черт помирать. Ты бы помолился за упокой, а?
Иванка вновь смолчал. Босые ноги стыли в воде, все тело била мелкая дрожь.
– Чей хоть родом-то, человече? За кого свечку ставить?
Но ответа так и не дождался.
Мамон лежал на лавке. Скользнул рукой по стене, наткнулся на холодную рукоять меча в золотых ножнах.
"Князя Телятевского... Горюет, поди, Андрей Андреич. Царев подарок".
Вспомнил гордое лицо Телятевского, ухмыльнулся.
"Не довелось тебе, князь, надо мной потешиться. Ушел твой верный страж, далече ушел. Теперь ищи-свищи".
Еще прошлым летом Мамон жил в Богородском. После бунта Телятевский спешно прискакал в вотчину с оружной челядью. Был разгневан, смутьянов повелел сечь нещадно батогами. Всю неделю челядинцы с приказчиком рыскали по избам, искали жито.
– Худо княжье добро стережешь, Мамон. Разорил ты меня, пятидесятник. Ежели хлеб пропадет, быть тебе битым. Батогов не пожалею, – серчал Телятевский.
Но хлеб как сквозь землю провалился. Телятевский повелел растянуть Мамона на козле. Тот зло сверкнул глазами.
– Не срами перед холопами, князь. Служил тебе верой и правдой.
– Вон твоя служба, – Телятевский показал рукой на пустые амбары. Вяжите его!
– Дружинник15 все же... По вольной к тебе пришел, – заметался Мамон.
– Ничего, не велик родом. Приступайте!
Привязали к скамье, оголили спину. Били долго, кровеня белое тело. Мамон стонал, скрипел зубами, а затем впал в беспамятство. Очнулся, когда окатили водой. Подле стоял ближний княжий челядинец Якушка, скалил зубы:
– Однако слаб ты, Мамон Ерофеич. И всего-то батогом погрели.
– Глумишься? Ну-ну, припомню твое радение, век не забуду, – набычась, выдавил Мамон.
Несколько дней отлеживался в своей избе, пока ее позвал княжий тиун Ферапонт.
– Князь Андрей Андреич отбыл в Москву. Повелел тебе крепко оберегать хоромы. Ты уж порадей, милок.
– Порадею, Ферапонт Захарыч, порадею. Глаз не спущу. Ноне сам буду в хоромах ночевать, как бы мужики петуха не пустили. Недовольствует народишко.
– Сохрани господь, милок... А ты ночуй, и мне покойней.
Тиун был тих и набожен, он вскоре удалился в молельную, а Мамон прошелся по княжьим покоям. Полы и лавки устланы заморскими коврами, потолки и стены обиты красным сукном, расписаны травами. В поставцах золотые и серебряные яндовы и кубки, чаши и чарки. В опочивальне князя, над ложницей, вся стена увешана мечами и саблями, пистолями и самопалами, бердышами и секирами. А в красном углу, на киоте, сверкали золотом оклады икон в дорогих каменьях.
"Богат князь. Вон сколь добра оберегать... Уж порадею за твои батоги, Андрей Андреич, ух, порадею! – кипел злобой Мамон. – Попомнишь ты меня, князь. Ты хоть и государев стольник, но и я не смерд. Дед мой подле великого князя Василия в стремянных ходил, был его любимцем... А тут перед холопами высек. Ну нет, князь, не быть по-твоему. Буде, послужил. Поищи себе другого стража, а я к Шуйскому сойду".