355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валериан Светлов » При дворе Тишайшего » Текст книги (страница 12)
При дворе Тишайшего
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 07:49

Текст книги "При дворе Тишайшего"


Автор книги: Валериан Светлов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 25 страниц)

 – Не к спеху дело грузинское, когда, может, весь народ их смертью погибает! А народ этот тоже христианский, нашей же веры; так неужто же отдать его на поругание нечестивым персам да турецким мухамеданам? – пылко и красноречиво возразил Пронский.

 – Что–то, князь, больно речист до грузинского дела? – насмешливо произнес царский тесть.

 – Правое дело – оттого и речист, – возразил Пронский, задетый за живое. – А ты вот, боярин, что–то больно злобив к грузинской царевне! Или мало чем… угодила тебя та царевна?

 В этих словах слишком ясно послышался намек на взяточничество и недобросовестность Милославского, и все поняли это. Среди бояр произошло волнение.

 Царский тесть затрясся от оскорблений и в душе поклялся жестоко отомстить дерзкому; он собрался ответить князю, но царь жестом руки остановил его.

 Алексей Михайлович сразу понял этот намек и задумал помешать разгару вдруг вспыхнувшей вражды; но он не хотел ссориться и с тестем, явно согласившись на просьбу Пронского, как не хотел приобрести и в князе Борисе врага, прямо отказав ему; поэтому он задумал отсрочить решение и сказал, обращаясь к Ртищеву:

 – Ужо на сидении напомни мне… Может, что и сделаем мы грузинам.

 Ртищев поклонился. Милославский и Пронский, злобно переглянувшись, отошли каждый к своим единомышленникам.

 Прием продолжался тем же порядком.


III
СИДЕНИЕ О ДЕЛАХ

 Между тем в Успенском соборе ударили в колокола; царь заторопился окончить прием, чтобы отправиться к обедне, что он делал ежедневно. Он уже решительно хотел встать с кресла, но к «месту» с большими хлопотами и усилиями протискался худородный боярин с огромным калачом в руке. Опустившись пред царем на колени, земно кланяясь ему, он умиленным голосом заговорил:

 – Царь–батюшка, великий государь и кормилец! Не побрезгуй отведать калачика именинного!

 Алексей Михайлович, улыбаясь, взял калач и, дотронувшись до него своими розовыми ладонями, передал его ближнему стольнику, а сам обратился с ласковою речью к имениннику:

 – А тебя звать–то как?

 – Киприаном, государь–батюшка!

 – Ну, с ангелом тебя, Киприан; а как по батюшке!

 – Силыч, великий государь.

 – Ну, поздравляю, поздравляю, Киприан Силыч, живи и здравствуй! Деточки есть, жена имеется?

 – Все как следует, государь–батюшка, по–христиански. Много благодарен за милость, – сказал осчастливленный именинник.

 – Ну, ступай с калачами за поздравлениями к царице да царевнам, а нам к обедне пора собираться. Чай, царица уже ждет? – обернулся государь к тестю.

 Но тесть дулся на царя и ничего не ответил ему, сделав вид, что не слыхал вопроса.

 Царь ушел в свои покои, чтобы оттуда со всем своим двором отправиться к церковной службе.

 После обедни государь с боярами принимался за дела. Бояре, окольничие и думные дворяне стояли в комнате и ждали выхода государя, продолжая, конечно, свои распри, споры и пересуды, начатые поутру.

 – Матушка–царица–то словно с тела спала, – проговорил тучный боярин Стрешневу, царскому родственнику.

 – Недужится ей что–то, – равнодушно ответил Стрешнев.

 – Сказывают, иноземцы в свое вино зелье подсыпают, – таинственно зашептал третий боярин с жиденькой козлиной бородкой.

 – Пустое все, никчемные слова, – брезгливо возразил Стрешнев. – Все пьют вино, и ничего, а государыня–то этого иноземного зелья и не пригубит. Так ей недужится, должно, ребеночка скоро царю родит.

 – Давай Бог, давай Бог! – набожно закрестился боярин с козлиной бородкой. – А то, може, и порча… – едва внятно прошептал он, близко пригибаясь к Стрешневу, но, встретив его испуганно–грозный взор, внезапно умолк.

 – Попридержи язык свой! – посоветовал ему первый боярин.

 Наконец вышел царь Алексей Михайлович и сел на «место» в кресло.

 Бояре, окольничие и думные дворяне стали садиться по чинам от царя поодаль, на лавках: бояре – под боярами, кто кого породою ниже; окольничие – под боярами; думные дворяне – под окольничими, так же по роду, а не по служебным местам.

 Тишайший с неудовольствием смотрел на это размещение не по личным заслугам, а по происхождению, но у него не имелось в характере той твердой решимости, с которой следовало действовать для искоренения этой веками въевшейся в русское боярство язвы, и он только каждый день болезненно морщился, вздыхал и говорил своим приближенным – Ордину–Нащокину, Ртищеву и Матвееву:

 – И когда я вызволюсь от сей боли для государства моего? Ведь бояре не столь помышляют о деле народном и о государевой пользе, сколь помыслы их привержены ко глупому местничеству!

 Наконец все уселись, государь только что хотел «объявить свою мысль», как неподалеку от «места» раздались громкий спор и пререканья. Два боярина стояли во весь рост возле лавки и толкали друг друга, желая каждый сесть на место, где мог поместиться только один; они подняли перебранку, размахивали пред носами друг друга дланями, поносили один другого грубыми, обидными словами, кричали и вопили на всю комнату.

 Это были Пушкин и Долгорукий, ни за что не хотевшие уступить друг другу места, так как уже давно между ними шла вражда из–за этого местничества.

 – Николи не сяду ниже Федьки Пушкина! – горячился Долгорукий. – Я старше его родом. И хоть ты что хочешь со мной соделай, а не сяду, не сяду я.

 – Это еще бабка надвое сказала! – кричал вспыльчивый Пушкин, продолжая размахивать руками. – Ты больно–то глотку свою не дери, неравно ослабнет, – останавливал он Долгорукого, серьезно воображая, что сам не кричит. – Мой отец в походе на шведов, в Столбове {1617 год.} был выше твоего дядьки Ивана Алексеича.

 – Врешь, собачий сын!.. Никогда этого не было, чтобы Пушкины выше Долгоруких стояли! Твоего рода и в зачатии не было, когда пращур мой, Юрий Долгорукий, князь удельный суздальский, войну держал с Изяславом Мстиславичем за великокняжеский престол, а опосля того и княжить в Киеве стал…

 Этот спор, вероятно, перешел бы и в драку, если бы неистовые крики не привлекли наконец внимания Тишайшего. Он нахмурил брови, придал строгое выражение своим ласковым глазам и зычным голосом призвал к себе споривших.

 – В чем распря? – спросил он у них как можно суровее.

 Спорившие стали было говорить довольно прилично, но, забываясь в пылу горячего спора, начали переходить на личности, и Пушкин стал при царе оскорблять Долгорукого, а заодно уже и его жену, и дочь, и мать, и всю родню в нисходящем и восходящем коленах.

 Разгневанный не на шутку, царь прогнал обоих, тотчас же велев засадить Пушкина в тюрьму.

 – Не посоромились ссору поднять в то время, как ты, царь–батюшка, с боярами сидение имеешь! – подобострастно произнес Милославский, такой же горячий «местник», как и только что уведенные бояре.

 Алексей Михайлович холодно взглянул на тестя и, откинувшись на спинку кресла, тяжело вздохнул:

 – Да, тяжела шапка Мономахова!

 Все сидели «брады свои уставя, ничего не отвечая». Тогда государь обратился к Ртищеву и «объявил свою мысль»:

 – Что–де будем мы делать на великую просьбу грузинских людей? Послать им войска или нет? Как бояре и думные люди помыслят, так тому делу и дадим способ.

 Бояре и думные люди стали мыслить, и каждый, кто имел способ в голове, свободно объявлял свою мысль. Много было выражено несуразностей, много предложено неисполнимых проектов насчет грузин и их желания отдаться подданству русского царя.

 – При царе Борисе посылали мы войско по ту сторону Кавказа, а что вышло? Одна беда! Только понапрасну стравили столько людей, – сказал старый боярин.

 – Отчего и не подмочь народу христианскому православному, исконному, только коли–ежели посылать–то сразу много, чтобы побить поганых персов, и тем более – поганых турок, – горячился молодой князь Прозоровский.

 – Ишь, кровь–то молодая бурлит, хошь на рожон, а лишь бы в драку, – улыбнулся старый боярин, вспоминая то время, когда и он рвался в битву.

 – Ну, этого добра много, были бы люди, а битв не искать стать!

 – Да ведь грузины–то в подданство волей идут, а потом и совсем своими станут: заместо ихних царей наших можно воеводами назначить, – сказал Пронский, зная, чем подогреть алчных бояр. – Страна богатеющая–пребогатеющая.

 – Это что и говорить, богатеющее место! – поддакнул толстый, лысый боярин, уже давно метивший в воеводы.

 – Коли б наперед они дали ефимков, али чем другим… – вдруг неосторожно проговорил Милославский.

 Пронский, ядовито усмехнувшись, глянул на жадного боярина.

 – Или, думаешь, к рукам что прилипнет? – прошептал он, но так, что его слышали только близ него сидящие.

 Милославский прочел на лицах бояр насмешку; поймав взоры, устремленные на него, он понял, что Пронский вышутил его, и решил отплатить.

 – Какие у них ефимки! – проговорил Ртищев. – Народ разоренный, бедный, где им помощь подкупать? Вон жидовин один, вернувшись, сказывал, что у царя и дома–то своего нету – у зятя проживает, и народ весь в горы разбежался… что с него взять–то?

 – Вот оттого и помочь надо ему и народу его, – ввернул Пронский, радуясь, что Ртищев стоит за грузин.

 Но Ртищев степенно возразил ему:

 – Не можно сие, князь! Нас самих теснят со всех сторон: то смуты в Малороссии, то война со шведами, то поляки грозятся… Дай Бог самим управиться со всеми!

 – Так как же быть, Михайлыч? – грустно спросил царь.

 – Погодить надо! А то теперь с малым войском мы и персов не устрашим, а только против себя поставим: новых врагов наживем, да и грузинам не поможем. А, по–моему, лучше миром с шахом Аббасом дело повести. На мир шах пойдет, а воевать нам с персами нельзя!

 – Дело, дело говорит! – послышались голоса. Государь ласково улыбнулся своему любимцу.

 Так состоялся пока приговор о грузинском деле; государь приказал думным дьякам пометить и приговор тот записать.

 Затем было решено еще несколько государственных дел, со множеством споров, препирательств и взаимных боярских колкостей. Наконец, государь объявил, что на сегодня довольно, пора–де обедать и отдохнуть. Он встал с кресла, поклонился всем присутствующим, сошел с «места» и направился во внутренние покои. Его остановил Милославский:

 – Челобитчик от Ромодановского, государь!

 – Завтра пусть подаст! Что раньше зевал?

 – Ты гневен был давеча. Ну, уж прими, царь–государь, – просил Милославский.

 Тишайший знал упорство своего тестя и, чтобы отвязаться от него, велел челобитчику приблизиться. Тот подошел и подал сверток с челобитной от князя Григория Григорьевича Ромодановского–Стародубского. В челобитне было сказано:

 «Прислана твоя, великого государя, грамота, написано, чтоб мне впредь Стародубским не писаться. До твоего указа я писаться не стану, а прежде писался я для того – тебе, великому государю, известно – князишки мы Стародубские, а предки мои, и отец мой, и дядя, писалися Стародубские–Ромодановские, да дядя мой, князь Иван Петрович, как в Астрахани за вас, великих государей, пострадал от вора Лже–Августа, по вашей государской милости написан в книгу и, страдания его объявляя на Сборное воскресенье, поминают Стародубским–Ромодановским. Умилосердись, не вели у меня старой нашей честишки отнять!»

 – Умилосердись, государь, вели ему зваться по–старому! – попросил и Милославский, получивший, вероятно, изрядную мзду за свое ходатайство.

 Алексей Михайлович улыбнулся и не велел «честишки отнимать» у воеводы князя Ромодановского.

 – Ах, беда, беда мне с ними! – вздохнув, проговорил царь и двинулся во внутренние покои.

 За ним последовали Ртищев, Милославский и еще несколько самых приближенных и приглашенных им к столу бояр. Остальные гурьбой, судача и завистливо посматривая на счастливцев, шедших за царем, пошли вон из палаты. Скоро приемная опустела, и служки стали прибирать ее.


IV
ЦАРИЦЫН «ВЕРХ»

 На «верху», на половине царицы, было тихо. Туда мало доносилось городского шума и еще меньше государственных волнений.

 Царице Марии Ильиничне неможилось. Она рассеянно слушала песни сенных девушек и лениво посматривала на хороводы с искусными «игрищами».

 Напрасно карлицы и шутихи старались вызвать на ее лицо улыбку – царица была задумчива. Ее длинные, по обычаю насурмленные, ресницы как–то трепетно вздрагивали, точно старались удержать слезу, навертывавшуюся на черные, все еще прекрасные глаза, хотя уже несколько и заплывшие жиром.

 Царицу смело можно было назвать красавицей, особенно по взглядам на женскую красоту того времени. Она была среднего роста, черноглазая, с низким лбом, полным станом, крупной ногой и узкими, тонкими руками, выхоленными и белыми, как первый снег. Лицо круглое, румяное; его немного портило апатичное, чуть сонливое выражение, а также странная мода, требовавшая, чтобы женщины имели длинные уши, для чего они их нарочно немилосердно вытягивали.

 – Что–то невесело царица–матушка? – ласково спросила царица «мама». – Иль недужится?

 – Нет, мама, ничего! – апатично ответила царица.

 – Съела бы чего, а то водочки бы испила? Чтой–то будто худеть стала, – озабоченно сказала мама, пытливо осматривая рыхлое тело царицы. – И перевалец не тот уж!

 – И то лежу, словно колода, день–деньской!

 – Так неужто ж бегать, как девке–чернавке? – вмешалась «верховая боярыня». – Тебя царь–государь выбрал из всех девиц, чтобы «не иссяк корень государева рода», а ты красу свою блюсти не желаешь!

 – Да нешто я что говорю? – нехотя отозвалась царица. – Ну пить, так давай пить!

 Для того чтобы толстеть, русские женщины того времени пили пиво и водку и валялись подолгу в постелях.

 Их сонные, отупелые натуры безропотно подчинялись той унизительной роли, которую им приходилось играть в обыкновенном быту. Над девицею каждый мудрил в семье, как над домашним животным, которое составляло обузу, потому что женщина неспособна была ни прокормить себя, ни самостоятельно привлечь себе кормильца. Она считалась плохим товаром, который можно сбыть только обманом, с прибавкой «приданого», да и то этот товар часто «залеживался» и портился раньше времени. Засидевшаяся в девках не была годна для жизни, как и залежавшийся товар: она шла в монастырь, если не хотела оставаться вечной рабой, которою всякий помыкал в доме, упрекая ее в дармоедстве. Только «матерая» вдова пользовалась почетом и властью в семье, бездетная же считалась человеком «богадельным», церковным, наравне с сиротами, убогими и калеками.

 Бесчадие было проклятием для женщины и совершенно законным поводом для мужчины к перемене подруги жизни. Если же рождались в семье презренные девочки – опять беда: тогда супруги молились «с великим плачем и рыданием до исступления ума», чтобы «прижити чадо мужского пола».

 – Не след кручиниться, коли ежели и есть причина ко кручине! – наставительно сказала одна из верховых боярынь. – Надо думать о том, что под сердцем носишь, чтобы силен да пригож вышел.

 На лице царицы мелькнуло страдание. Слова боярыни задевали ее больное место.

 Вот уже более восьми лет она была женой Алексея Михайловича, у нее родились две девочки и мальчик слабенький, хиленький, а будут ли еще мальчики – один Бог ведает; в роду Милославских все девочки: вот и у сестры Анны, вышедшей за боярина Морозова, уже четыре девочки.

 Царица невольно содрогнулась при мысли о том, что будет с нею, если царевич умрет и у нее не будет больше сыновей?

 – Полно кручиниться, – проговорила боярыня, словно угадав ее мысли. – Ты еще молода, много подаришь деточек царю–батюшке!

 Марья Ильинична задумалась, потом поманила одну из сенных девушек и послала ее за боярыней Хитрово, а другим велела сесть за рукоделья; «сенным же боярышням из дворянов» приказала себя развлекать.

 Несколько боярышень в нарядных летниках с распущенными по плечам косами, с прилаженными в виде «теремов» венцами на головах, с богатыми рясами и поднизями сели возле царицы и стали наперерыв рассказывать ей о том, что слышали и видели в это время «чудесного».

 Но царица не слушала их; когда все увлеклись рассказами девушек, Марья Ильинична, подперев голову рукой, глубоко задумалась.

 О чем думала русская царица, какие мысли роились в голове этой еще молодой женщины, задумчиво смотревшей на голубое весеннее небо? Не припоминался ли царице такой же ясный весенний день, когда распустившаяся сирень разливала по большому тенистому саду свой сладкий аромат, малиновки страстно заливались в кустах, а жаворонки высоко–высоко летали в прозрачном синем небе? А за их полетом следили сидевшие на дерновой скамейке юноша с молодой боярышней, одетой в голубой шелковый летник и белую кисейную рубашку; у боярышни была густая, длинная коса, темным жгутом ниспадавшая гораздо ниже пояса.

 – Смотри, Маша, – сказал юноша, обнимая стан девушки, – вот жаворонок взвился, чуть его видно стало…

 – И ты вот скоро, как он! – печально проговорила девушка, и ее голос дрогнул. – Улетишь, и Бог весть, увидимся ли когда?

 – Увидимся, Маша, увидимся беспременно, – твердо возразил юноша, – ты только, голубка моя, не измени мне!

 Она зарделась; застенчивая, нежная улыбка легла на ее красивые губы.

 – Где уж мне разлюбить?.. Навек сердце тебе свое девичье отдала, – тихо шепнула она, склонившись на его плечо.

 Юноша страстно, горячо обнял ее и прижал к себе.

 – Вот вернусь из похода и сватов зашлю, авось отец твой мне не откажет.

 – Известно, не откажет! Чем ты не жених? А вот я… Небогаты мы, – вспыхнула девушка, – не пара я тебе, Во–лодюшка!.. Твоему отцу не такая невестушка, чай, нужна…

 – Не дело говоришь! – строго остановил юноша. – Один я у отца… души во мне не чает старик. Да и то сказать, я уже говорил с ним, и он благословил! Видишь, Маша, не кручинься о разлуке! А долг витязя должен я исполнить.

 – Что–то ноет во мне, сердце неспокойно, – грустно проговорила девушка. – Говорит мне оно, что не бывать нашему согласию и счастью. И хорошо, и радостно мне возле тебя, а уйдешь ты – все вдруг померкнет, и страшно–страшно станет мне на душе.

 Девушка закрыла лицо руками, и сквозь ее тонкие розовые пальцы потекли горячие, обильные слезы.

 – Не плачь, моя ласточка, не плачь, моя любушка! Отгони страхи свои! – утешал ее юноша, и все горячее, все страстнее становились его ласки…

 Побледневшее лицо царицы вспыхнуло ярким румянцем при этом воспоминании, и она пугливо обвела всех взглядом.

 Однако женщины были заняты работами, россказнями и пересудами, мало обращали внимания на царицу, и та снова погрузилась в свои дорогие мечты. Вот теперь послышался ей шепот сестры Анны, которая сказала ей:

 – Вечно в терему под тридцатью замками сидеть, света Божьего не видеть, холопкой их до смерти оставаться – вот какова наша девичья доля; так не все ль равно, чьей женой стать? Старого или молодого, царя или боярина, любого или постылого – только бы из дома уйти да самой хозяйкой стать. Ты не хочешь к царю на смотр пойти и меня этой чести лишаешь, а боярин Морозов уже царю о нас доносил. Если заболеешь, наплетут враги, как на Всеволожскую, и всех нас сошлют, порчеными выставят, тогда и погибнем мы! За что же, сестра? Много красавиц к царю на смотр вызвано; со всего государства боярышни едут, на нас царь и не глянет, а тебя и вовсе, поди, не заметит. Однако честь все–таки будет: на царском смотру, дескать, были… женихов именитых, по крайности, себе выберем. Да и против отца идти ты не можешь: он приказал нам на смотр собираться… боярин Морозов все приезжает, и они в светелке сидят да шепотком гуторят.

 – Боярин–то Морозов все на тебя заглядывается, – попробовала робко заметить сестре боярышня Мария Ильинична.

 Презрительно усмехнулась Анна и надменно ответила:

 – У боярина губа не дура, да не про него товар припасен!

 Но вот наступил торжественный и для многих страшный день смотрин. Не посмела боярышня Мария Ильинична против воли отца пойти, да и сестру заодно пожалела: снарядилась и поехала на смотрины.

 Понаехало много боярышень – больше полутора тысяч; между ними много красавиц писаных, много именитых, много крепких и здоровых, богатых и бедных. Одни смело выступали вперед, гордясь, кто своей красотой, кто именитостью рода, кто богатством и великолепием наряда; другие старались скрыть свою «убогую бедность» и невольно жались в сторонке, а иные просто боялись и не хотели попасться на царевы глаза.

 В числе последних была и Мария Ильинична; она робко прижалась за своей сестрой Анной, гордо и величественно стоявшей у всех на виду.

 Боярин Морозов, пестун и руководитель девятнадцатилетнего царя Алексея Михайловича, подвел его к боярышням Милославским и что–то шепнул ему на ухо. Мария Ильинична, трепещущая, старалась скрыться за спиной своей сестры; сердце ее мучительно ныло и слезы готовы были ручьем хлынуть из глаз, но она пересилила себя и робко глянула на молодого царя. А он стоял пред ними тонкий, стройный и глядел на них своими кроткими глазами, в которых отражалось страдание и недоумение. Его губы улыбались какой–то печальной и вместе с тем детской улыбкой. В руках он держал кольцо и ширинку, нерешительно посматривая на всю огромную толпу девушек, с трепетом ожидавших решения своей девичьей судьбы. Морозов нагнулся к царю и видимо торопил его.

 – Не могу! – произнес наконец Алексей Михайлович. Пред ним мелькнул чудный образ девушки с матовым

 цветом лица и огромными, темными, как ночь, глазами, скорбно, укоризненно взглянувшими на него, когда его рука с кольцом и ширинкой коснулась ее руки. Это была дочь боярина Рафы Всеволожского, которую на смотринах 1647 года царь осчастливил своим вниманием, выбрав себе в невесты и отдав ей свое юное, еще ничьей любовью не тронутое сердце; молодая девушка тоже горячо полюбила своего жениха.

 Безоблачное счастье, казалось, витало уже над головами нареченных, обещая быть полным и продолжительным. Но этому счастью не суждено было осуществиться. Молодая невеста внезапно заболела; чья–то коварная рука слишком затянула убрусник: девушка не вынесла этой адской пытки, когда «выкатывались бельмы», и упала в обморок.

 Царю немедленно доложили, что его избранница «порченая», и не дали ему даже взглянуть на нее; девушку закутали и как преступницу со всем семейством тотчас же сослали в ссылку, в далекую Тюмень.

 И вот прошел год; пред царем опять новая толпа девушек, он опять должен решить чью–нибудь судьбу и свою собственную вместе с тем. В неиспорченном сердце царя еще не исчез прекрасный образ его несчастной первой невесты, и он не имел сил вручить кольцо другой, когда воспоминание о Всеволожской еще жило и ныло в его молодой душе. Кроме того, он сознавал, что своим неосторожным выбором мог опять погубить чью–нибудь жизнь, молодость или счастье. Он знал, на что были способны все его бояре, чтобы только удержать власть в своих руках, и колебался.

 – Сия и есть Милославская, царь, отдай же ей ширинку и кольцо! – шепнул ему между тем Морозов.

 Алексей Михайлович глубоко вздохнул и, шагнув к красивой, статной блондинке, зардевшейся как маков цвет, быстро протянул было ей кольцо; но Морозов еще быстрее отдернул его руку и, подтолкнул его к Милославским, прошептал:

 – Вот дочери боярина Милославского!

 – Которая же? – растерянно спросил царь.

 – Меньшая, – торопливо произнес Морозов и, подойдя к сестрам, вывел за руку бледную Марию Ильиничну.

 В то время как ее сестра Анна, вспыхнув и закусив губы, отступила, царь подал Марии кольцо и ширинку в знак того, что выбрал ее в царицы, и пытливо заглянул ей в глаза. Что–то опять кольнуло его в сердце, когда он встретил полный тоски, отчаяния и ужаса взгляд.

 Итак, Мария Ильинична лишилась любимого человека, но в конце концов привязалась к мягкому, добросердечному и любящему молодому царю, и если бы захотела, то могла бы иметь на него большое, очень большое влияние, но… однако, она этого не захотела. С того дня как стала она русской царицей, как поняла, что призвана на этот высокий пост не по достоинству своих качеств и заслуг, не по силе своего чувства, а лишь для того, чтобы «не иссяк корень государева рода», она стала равнодушно смотреть на все то, отчего другие так волновались, так страдали; когда она поняла, что только ради каких–то боярских интриг ее разлучили с горячо любимым человеком и избранным ею женихом, она стала медленно застывать в равнодушии, замыкаться сама в себе, как заколдованная царевна старых русских сказок. Этому помогло еще и то обстоятельство, что ее «ненаглядный Володюшка» с момента избрания ее царской невестой словно в воду канул вместе со всей своей родней.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю