355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валериан Светлов » При дворе Тишайшего » Текст книги (страница 11)
При дворе Тишайшего
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 07:49

Текст книги "При дворе Тишайшего"


Автор книги: Валериан Светлов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 25 страниц)

 – Уж накличет это цыганское отродье беду! – говорила мамушка молодой боярыне, и все отшатывались от Марфуши, как от зачумленной.

 Девочка, оставаясь все время одинокою, думала какую–то тяжкую думу. В несколько месяцев она выросла и поумнела, точно прожила целые годы; видимо, какой–то план зрел в ее головке, и она все чего–то выжидала.

 Вот однажды, когда боярыня осталась одна, без присмотра, без мамушек и нянюшек, девочка пробралась к ней, кинулась ей в ноги и стала просить, чтобы боярыня поставила крест на могиле ее матери и, не продавая ее, отпустила бы в табор, к цыганам.

 Боярыня холодно рассмеялась, освободилась из рук девочки и сказала, что за эту дерзость велит ее высечь. Однако Марфуша, как дикая кошка, кинулась к ней, начала душить ее и приговаривать заклятья, которым научилась у своей покойной матери.

 На крики боярыни прибежали люди, оторвали исступленную девочку и поволокли ее на конюшню; стали отливать водой боярыню, но она так перепугалась, что тут же преждевременно разрешилась от бремени девочкой, а сама к вечеру скончалась.

 Отчаянию Хованского не было границ. Он хотел собственноручно засечь девочку до смерти, но она во время переполоха бесследно пропала, словно в воду канула, и самые тщательные поиски не привели решительно ни к чему.

 В избушке ворожеи было темно и тихо, как в могиле. Марфуша сидела у своего таганчика в задумчивости, не замечая, что угольки гасли один за другим. Ветер разогнал тучи, и на небо медленно выплыла луна; ее серебряный луч лег у ног ворожеи и вывел наконец из задумчивости.

 – Или уже поздно? – встрепенулась она, взглянув в окно. – Небось Танюша ждет… Пойти нужно домой.

 Но в тот вечер ей, видно, не суждено было идти домой. Возле избы послышались торопливые шаги; кто–то пыхтел, отдувался и ворчал. Марфуша выглянула в оконце и узнала домоправительницу Черкасского, Матрену Архиповну.

 – А, за ворогом княжьим приплелась! – прошептала гадалка. – Ну, я тебе этого красавчика не выдам, узнаю только, где твой князь прячет чужой нож.

 Недолго пробыла у ворожеи Матрена Архиповна. Гадалка была неразговорчива и, узнав, где князь хранит кинжал, обещала в другой раз поведать, кто ворог князя.

 – Почему не сейчас? – приставала домоправительница – – Погадай на гуще иль на яйце, что ли!

 Нельзя на этом, – хмуро ответила ворожея. – Помет змеиный надобен, и найти его следует в самый Ильин День, да и то в полночь.

 – Ой, страсти какие! – перекрестившись под душегреей, прошептала домоправительница. – И как долго ждать!

 Но цыганка стояла на своем, и управительнице пришлось покориться.

 – Ты не в себе сегодня! – прощаясь, заметила Матрена Архиповна и у выхода добавила: – Так я забегу еще до Ильина–то дня?

 – Забеги, – равнодушно ответила ворожея и, притворив за нею двери, вернулась в избу. – И правда, я не в себе сегодня, пора домой, – проговорила она. – Теперь уже никто не придет, я чаю.

 Пройдя в смежную каморку и вымыв себе руки и лицо, она гладко причесала свои черные космы, завернула их на темени и покрыла голову темным платком. Потом она переменила рваную юбку на целую, накинула на плечи шугай на беличьем меху и, принарядившись так, вышла в первую горницу, тщательно заперев за собою двери. Наконец она окинула свое неприветное жилище внимательным взглядом, поправила таганчик и медленно пошла к двери.

 – Небось никто не придет! Все боятся ведьмы! – усмехнулась она, отворив дверь, и вдруг с криком ужаса отступила: прямо пред нею, в яркой полосе ворвавшегося в тьму лунного света, стояла высокая, плечистая фигура мужчины.

 – Что, не узнала? – раздался насмешливый, хорошо ей знакомый голос. – Ну, да я не за твоим золотом пришел… Пропусти, что ли!

 Цыганка отступила; в избу к ней вошел князь Пронский и остановился, с изумлением вглядываясь в лицо ворожеи.


ЧАСТЬ ВТОРАЯ


I
В КРЕМЛЕВСКОМ ДВОРЦЕ

 Раннее весеннее солнышко весело играло на цветных стеклах и золотых куполах церквей; молодые листочки грелись под его лучами, искрясь своею зеленью. Птички чирикали и пели свои гимны теплой, душистой весне, горячему солнцу и синему небу, по которому тихо плыли розоватые облачка.

 В Кремле, около самого дворца, на площади собирался народ; он суетился, перебегал с места на место, волновался, говорил и даже ссорился. Но все же было довольно чинно и тихо.

 Почему же эта тысячная толпа наполнила двор, площадь и крыльцо во дворце, чего она ждала, чего хотела и о чем волновалась?

 Вот в богатых каретах появились бояре; не доезжая до царского дворца, они вылезли из экипажей и шли дальше уже пешком; степенно выступали они в своих высоких собольих и бобровых шапках с посохами в руках, надменно оглядывая чернь и перекидываясь незначительными словами.

 Бояре прошли в покои государя, а следовавшая за ними толпа остановилась на Постельном крыльце, находившемся между приемными Большими палатами и жилыми покоями государя.

 Это была большая площадь, служившая сборным местом для младшего дворянства и приказных людей, желавших побывать во дворце; на Постельном же крыльце объявлялись царские указы о войне и о мире, о сборе войск и вообще обо всех административных и законодательных мерах, предпринимаемых правительством. Здесь же узнавались и важные политические новости.

 В толпе мелькали молодые лица стольников: это были дети чиновных отцов; их отцы были в больших и великих чинах, но не из первостепенной знати по происхождению. Стольников при Тишайшем насчитывалось до пятисот человек, и они разделялись на площадных, стоявших на Постельном крыльце, и на комнатных, или ближних, служивших государю внутри его покоев и присутствовавших во время приема послов; последние принадлежали к более знатным и древним родам.

 Вместе со стольниками дожидались на крыльце и стряпчие, которых было не менее восьмисот; стряпчий – тоже царский слуга, ходивший за государем со «стряпней», то есть с его шапкой, полотенцем и другими домашними вещами. При выходе государя в церковь они несли для него стул, скамеечку, держали в церкви его тяжелую шапку; в походах возили его панцирь и меч; во время зимних поездок государя по окрестностям Москвы назначались в «ухабничьи», для поддержания возка на ухабах; во время обедов ставили блюда пред боярами, окольничими и ближними людьми. Несмотря на невысокое положение стряпчего, на эту должность назначали иногда даже и родовитых дворян.

 Между стольниками и стряпчими на дворцовом крыльце толклись московские дворяне, дожидались дьяки, взад и вперед бегали «жильцы»; эти последние составляли двухтысячный отряд дворянских, дьячих и подьячих детей, из которых «по сороку человек» ночевало на царском дворе.

 Вся эта «служня» была обязана быть постоянно налицо при великом государе и являться к нему по первому зову за указом. Поэтому с утра вся площадь, крыльцо, палаты и сени были полны народа, и все суетились, как в муравейнике.

 Кто–то стал протискиваться вперед, прося пропустить его, дабы поискать ему боярина ростовского Буйносова.

 – Дело, дело, важнеющее дело есть к боярину, – озабоченно говорил неопределенного вида жилец, расталкивая локтями народ и очищая себе дорогу.

 – Ты не очень–то при, чертов сын! – раздалось ему вслед. – За это ведь и под микитки звездануть можно!

 В другом месте сцепились два стольника.

 – Врешь, хайло нечистое!.. Будет Ивашка холопом моим, потому что мать его на моем гумне его родила, – вопил зычным голосом рыжеволосый стольник, залихватски надвигая набекрень дорогую бобровую шапку.

 – Чтобы твоей матери поперхнуться, – орал другой боярский сын, – коли я не оттягаю от тебя Ивашки!..

 В сторонке, опасливо озираясь, тихо переговаривались трое.

 – Бают, оттого и помер боярин, – внушительно сказал один, а двое других сочувственно ему покачивали головами, – соперник, значит, Шереметеву–то, он до него давно добивался.

 – Как звать–то боярина?

 – Никитой Федоровичем Хлоповым прозывался умерший.

 – Будто, сдается мне, позавчера я этого самого боярина на кулачном бою видал, – вмешался третий.

 – Ну, как ты мог видеть его, – раздражился рассказчик, – если он как есть умерши?

 – Облыжно это, ей–Богу же, облыжно!.. Не умирал боярин, и никто его не травил, а тем паче боярин Шереметев.

 – А ты боярина Шереметева язык, что ли? Началась перебранка, опять на сцену вышли отец, мать,

 братья, сестры и вся родня по восходящей и нисходящей линии спорящих, и ссора закончилась дракой.

 В то время как на крыльце разыгрывались сцены этого рода, не менее интересное происходило и в «передней». Так называлась в старинном государевом дворце приемная комната, в переднем углу которой стояло царское «место», а вдоль стен – лавки. Гостей приглашали садиться на лавки по старшинству; более почетных – ближе к «месту», отсюда и произошло то страшное «местничество», которое вносило столько смут в наше старинное дворянство и с которым безуспешно боролись цари; впрочем, Алексей Михайлович сурово преследовал местничество, и к концу его царствования оно почти совсем утратило свое значение.

 Все бояре, окольничие и думные люди обязаны были ежедневно, являясь во дворец, собираться в передней, ожидая царского выхода. После обедни здесь происходило «сиденье с бояры» – заседание царской думы в присутствии государя.

 О чем же говорили между собою эти бояре, окольничие, думные дворяне и думные дьяки, собравшись в передней в ожидании царского выхода? Что их занимало, озабочивало?

 В углу стояли два родовитых боярина, в дорогих собольих шубах на плечах, в красных сафьяновых сапожках с загнутыми концами и с высокими, украшенными драгоценными набалдашниками, посохами в руках. Их густые, Длинные бороды, тщательно расчесанные, мирно покоились на их широких грудях и объемистых животах. Глаза были опущены в землю, лица недовольны…

 Это князья Воротынский и Одоевский.

 – Сколько наш род государям прослужил, – хмуро сказал первый, – а теперь царь–батюшка под начало разночинца Ордина отдал; разве не обидно это? Бают, Нащокин умен. Эка невидаль! Никто его ума и не отымет, да разве другие–то вовсе глупы? Великий государь его жалует, а он откуда взят? Никто того не ведает. Все глаза выел иноземщиной: у чужих, знамо, слаще пирог, чем дома–то.

 – Известно, любимцу цареву все можно, – возразил Одоевский. – А слыхивал ты, князь, о том, что Пушкин, Матвей, отказался ехать к послам с Афанасьем?

 – Неужто? – встрепенулся Воротынский.

 – На первый раз поехал, уступил царю, а потом в слабости своей раскаялся и бил челом государю, что–де ему, Пушкину, меньше Афанасия быть невместно; государь ответствовал, что прежде мест тут не бывало и теперь нет и он должен ехать с Ординым–Нащокиным и в ответе быть не ему, а Нащокину. Пушкин отвечал, что–де прежде с послами в ответе бывали ч_е_с_т_н_ы_е люди, а не в Афанасьеву гору, потому в те поры и челобитья не было. Государь осерчал, послал его в тюрьму и велел ему сказать, что ему с Нащокиным быть можно, а если не будет, то вотчины и поместья отпишут. Пушкин отвечал: «Отнюдь не бывать, хотя вели, государь, казнить смертью; Нащокин предо мною человек молодой и не родословный». И поставил на своем, не был у послов приставом, сказался больным.

 – Что и говорить, хват боярин Пушкин! – вставил подошедший князь Хилков. – Так Афанаське–безродному и подобает нос утереть, дабы не зазнавался и помнил, разночинец, что хоть царь ему и мирволит, а далеко ему до всего родовитого боярства.

 Бояре начали тихонько перешептываться, видимо, их разговоры стали «опасливы».

 Невдалеке стоял надменный князь Юрий Трубецкой, считавший свой род от Гедимина Литовского. Он и князь Никита Шереметев враждебно поглядывали друг на друга и, казалось, вот–вот кинутся с кулаками один на другого.

 Что же было причиной этой вражды и ненависти? Да лишь то, что на торжественном обеде у государя князь Юрий Трубецкой получил назначение выше, чем Никита Шереметев. Хотя Шереметевы хорошо знали, что Трубецкие выше их, но уступить было тяжело; вспомнили, что они, Шереметевы, – старинный, московский, знатный род, а Трубецкие, хотя и знатные, но князья пришлые. Вследствие этого старший между Шереметевыми, боярин Петр Васильевич, подал челобитную, указывая на нанесенную его роду обиду. Однако государь принял сторону Трубецких и приказал Шереметевым выплачивать Юрию Трубецкому половину оклада, который получал его дядя, боярин Алексей Никитич Трубецкой. Конечно, вражда от этого лишь усилилась.

 Родовая честь была таким больным местом у старинной русской знати, что, несмотря на очевидное первенство одного рода пред другим, члены рода, которые должны были уступить, придумывали отчаянные средства, чтобы только как–нибудь избавиться от этой тяжелой уступки. Погибали целые роды, враждовали годами, гибли люди большею частью невинные, и все это делалось ради «места».

 Но неужели собравшиеся в передней бояре, думные дьяки и окольничие только и дела делали, что обсуждали свои обиды да укоряли друг друга местничеством. Неужели их так мало интересовали дела государственные и общественные? Да, это было именно так. Лишь кое–где перекидывались равнодушными воспоминаниями о минувшем походе, о неудачной войне со Швецией, предпринятой царем под влиянием всемогущего Никона, патриарха всероссийского.

 – Собинный–то друг, кажись, в немилости у батюшки–царя? – сказал думный дьяк Семенов.

 – Давно ли «великим государем» величаться стал? – заметил окольничий князь Щербатый. – Смехота, право! Мужик новгородский, а чем стал?

 – А как вознесся–то в мыслях!

 – Недолго ему возноситься–то, – проговорил боярин Стрешнев, давнишний враг патриарха, – довольно куражиться над честными христианами, думки да выдумки свои представлять… Царю ныне докучает патриарх своими новшествами.

 Стрешнев многозначительно ухмыльнулся, не договорив, что он и другие приближенные царя, едва только заметили начинавшееся охлаждение молодого царя к Никону, стали усердно раздувать неудовольствие царя к его «собинному другу», который своим властолюбивым и крутым нравом давал к тому множество поводов.

 – Вот и Матвеев метит туда же в бояре, – произнес толстенький князь Куракин князю Лобанову–Ростовскому, боярину величественного вида.

 – И попадет, – брезгливо, но со скрытым неудовольствием отозвался Лобанов.

 – Государь его любит, – ввернул рыхлый, еле двигавшийся князь Хилков.

 – Матвеев, по крайности, тих, честных людей почитает, вперед не лезет, не выставляется, тоже любит новые порядки, да не кричит о том.

 – Скоро его к Выговскому пошлют, – ехидно заметил Куракин. – Бают, больно умен, авось разберет, кто прав, кто виноват. Небось ведь боярин Хитрово в Переяславле много сделал…

 – Все Пушкарь, – отдуваясь, сказал князь Хилков. – И ему в гетманы похотелось, оттого и наплели на Хитрово много бесчестных речей, особливо посланцы запорожского кошевого Барабаша, Михаила Стрынжа с товарищами…

 – Толкуй ты там! Знамо, дело не чисто, а Хитрово – тебе свойственник, ты его в защиту и ставишь, – колко проговорил кто–то из бояр.

 Но Хилков не успел ответить дерзкому; в переднюю вошел важный боярин и, высоко задрав голову и выпятив толстое брюхо, прошел к самым дверям «комнаты», а затем, немного постояв у них, пошел туда. Все стоявшие в передней недружелюбно проводили надменного боярина.

 Это был тесть царя Алексея Михайловича, боярин Илья Данилович Милославский, человек чванливый, глупый, жадный и мстительный. Возвысившись посредством брака дочери с царем и став близким человеком к молодому государю, он злоупотреблял мягкостью и добротой своего зятя и восстановил против себя знатнейших и родовитейших бояр. Его ненавидели, но боялись, потому что он был пронырлив и не брезговал никакими средствами.

 – Князю Львову в челобитне отказали, – проговорил один из бояр, когда фигура Милославского скрылась в дверях.

 – На что он жалился? – полюбопытствовал Пронский.

 – Князь Львов бил челом на боярина Илью Даниловича Милославского, – объяснил стольник Волынский, – и ему ответ дали, что–де ему можно быть с Милославским: перво–наперво он–де – третий брат, а второе – на царских свойственников прежде–де не бивали челом! А ты, князь, чего ради здесь? – спросил он Пронского. – Или тоже челобитье?

 – Да, дело есть, – уклончиво ответил Пронский.

 – Ну, а что, князь, скоро на свадьбу созывать станешь? – подходя к Пронскому, спросил Лобанов. – И женишок здесь? – обратившись к Черкасскому, продолжал князь.

 – Скоро, скоро! – ответил Пронский.

 – Что все откладываешь? Ишь, женишок–то высох весь! – пошутил Лобанов.

 В это время в переднюю вошел и встал к сторонке, предварительно скромно помолившись на образа, некий боярин. Все почтительно поклонились и стали расчищать ему дорогу; но он остался на месте и заговорил со стоящим к нему всех ближе дьяком:

 – Что, нет ли каких вестей о Выговском? Повинился ли мастер?

 Дьяк опасливо оглянулся и тихо, так что его слышал только один боярин, ответил:

 – Нет. А мастер оговор на боярина Милославского сделал: сказывает, боярин ведал, что они медные деньги чеканили, зело Илье Даниловичу откупились… Еще Ма–тюшкина, думного дворянина, оговорил…

 – Хорошо, наведайся ко мне, – остановил дьяка боярин и двинулся было к дверям, но его остановил Пронский.

 – Что ж, боярин, замолвишь царю словечко? – спросил он.

 – Не могу, князь; по совести говорю, не до этих дел теперь государю. Сам знаешь, теснят нас со всех сторон.

 – Не велика утеря царю, коли тысячу–другую ратников за горы пошлет, – надменно возразил Пронский.

 – Толка из этого никакого не будет, а народ зря сгубишь; уволь меня, князь, от худого совета царю, – произнес боярин и, поклонившись Пронскому, прошел в комнату, куда ушел прежде и Милославский и куда допускались только лишь самые ближние к царю люди.

 – Сколько новых людей кругом царя! – с горечью произнес Пронский и досадливо пожал плечами.

 Он сильно рассчитывал в деле о грузинах на боярина Федора Михайловича Ртищева, человека весьма приближенного к царю, бескорыстного, честного и отличавшегося безукоризненной жизнью, тем более что Ртищев был одних с ним лет и считался как бы даже его товарищем.

 – Скоро ль царь выйдет? – нетерпеливо говорили бояре, с ожиданием глядя на двери «комнаты».

 – Пошли, чай, все приближенные–то?

 – Боярина Матвеева что–то не видать еще, – послышались голоса.

 – Эк, хватил! – закричал кто–то. – Артамон давно на Литву услан. Много чает государь от ума его пользы.

 – Устал дюже стоять, – переминаясь с ноги на ногу, проговорил недовольным тоном князь Хилков и стал тяжело отдуваться.

 – И чего мешкают?

 – Дел сказывают много, от заботушки царь–батюшка исхудал даже вовсе.

 Когда нетерпение достигло, казалось, высших пределов, возле самых дверей в «комнату» поднялась невообразимая суетня. Все затолкались, заволновались. Голоса сразу смолкли, и наступила такая тишина, что, казалось, слышны были отдельные дыхания боярских грудей. Наконец отворились двери, и в переднюю вошел государь, сопровождаемый ближайшими боярами и приближенными слугами.


II
ЦАРЕВ СУД

 Царю Алексею Михайловичу было в это время двадцать девять лет. От его румяного лица с окладистой бородкой и темно–русыми густыми волосами, от его несколько полноватой, но очень статной фигуры веяло здоровьем и крепостью.

 Доброта, которая светилась в его ласковых голубых глазах, снискала ему лучшее прозвище Тишайший, иначе говоря – кроткого, милосердного, что соответствовало вполне настроению его уравновешенной души. Его основным правилом было: «рассуждать людей вправду всем равно» да «беспомощным помогать»; он часто отменял наказания и рассылал «кормы несчастным».

 Привязчивый, трезвый, прекрасный семьянин, царь Алексей Михайлович всем желал благополучия и страшился для себя малейшего волнения. Он был воплощением «мира и благоволения». Без уничижения, как простой человек, он считал себя «недостойным и во псы, не только во цари» и часто говаривал:

 – Желал бы я быть не солнцем великим, но хотя бы жалкою звездою там, но не здесь!

 Искренний поэт в душе и поклонник мирной тишины, Алексей Михайлович больше всего, кажется, дорожил «устоями благочестия».

 – Хотя и мала вещь, – говаривал он, – а и ей честь, и чин, и образец положен в мере; без чина же всякая вещь не утвердится, бесстройство же теряет дело.

 До мелочей справлял он все обряды церкви и царского чина: таково было в его глазах государево дело. Ежедневно стоял он по шести часов во храме и клал тысячу пятьсот земных поклонов; в посту питался одним ржаным хлебом, запивая его квасом. При его дворе водворилась красивая порядливость с роскошными торжествами и кудрявыми, витиеватыми речами, но также и с византийским раболепием, со строжайшим исполнением обихода «пресветлого величества», которое окружали толпы старцев и юродивых.

 Алексей Михайлович в полном царском облачении, со скипетром в руках, величавой поступью вошел в переднюю. Увидав великого государя, все поклонились в землю.

 Невозмутимым степенством веяло от лица царя и его жестов, когда он сел в большое кресло в переднем углу и стал подзывать к себе тех, которым было до него дело. Вокруг него стали бояре: Милославский, Ртищев, Ордин–Нащокин и еще несколько самых к нему приближенных.

 Царь обвел всю переднюю взглядом своих голубых глаз и приятным грудным голосом спросил:

 – Все ли собрались для сидения, кого назначил?

 В случае важных дел государь призывал на думу или одних ближних комнатных бояр и окольничих, или же всех бояр, окольничих и дворян, и это называлось «с_и_д_е_н_и_е_м в_е_л_и_к_о_г_о г_о_с_у_д_а_р_я с б_о_я_р_а_м_и о д_е_л_а_х».

 Ртищев наклонился к царю и сказал, что кроме назначенных на с_и_д_е_н_и_е бояр в передней и на крыльце есть много и челобитчиков.

 – Знаю, Федюша, знаю, – ласково улыбнулся царь, – да больно бояре–то строптивы ныне стали и неусидчивы, как раз до времени уйдут. Ну, подходи, кто там на очереди! – глянул он на столпившихся у ступенек «места» бояр.

 Выступил важного вида боярин и, низко поклонившись царю, стал излагать свое дело. Царь слушал, пристально смотря говорившему в лицо своими голубыми глазами, точно хотевшими изучить все внутренние движения чужой души.

 – В гости отпустить просишься, к тестю на побывку? – проговорил государь, когда боярин изложил свою челобитную. – А того не уразумеешь, что время теперь страдное, всяк человек нужен, всем дело есть? Да что в деревню–то тебе приспичило?

 – Крестины… там, – потупившись, ответил боярин.

 – Каки таки крестины? – старался нахмуриться царь, а у самого глаза так и смеялись, так и поблескивали лаской. – Такое ли время теперь, чтобы крестины с торжественностью справлять? Кого крестить–то?

 – Дочку окрестить надобно, – еще больше смущаясь, сказал боярин.

 – Дочку? Вон дело–то какое! Оно, конечно, лучше бы, кабы сыночка крестить, ну, да и дочь – Божье благословенье… Что ж, ступай себе! Окрести дочь да ворочайся скорее!

 Боярин облобызал государеву руку и, согнувшись, отошел в сторону, на его место становились другой, третий и так без конца. С одними царь беседовал благосклонно; ласково отпускал, шутил, смеялся, на других гневно кричал, топал ногами, даже выгонял вон.

 Если царь выкликал кого–нибудь из бояр, а его не было, тотчас посылали за опоздавшим, и его ждал грозный выговор, зачем опоздал. Расправа с теми, которые оплошали, не исполнили или не так исполнили царское приказание, коротка.

 – Что ж Головин не идет? – спросил царь, два раза вспомнив о боярине, пожалованном из дворян в окольничие. – Сказывали мне, у него челобитная есть, где ж он, смерд? – разгневался царь Алексей.

 Наконец явился и Головин; он бил челом, что окольничих в его пору нет и его отец при царе Михаиле был в боярах.

 Страшно разгневался на него царь.

 – Тебе, страднику, ни в какой чести не бывать! – закричал он. – В тюрьму тебя, кнутом бить да в Сибирь сослать! Отнять у него окольничество – ив тюрьму! – отдал он приказ и прогнал боярина со своих глаз.

 Другому провинившемуся он крикнул:

 – Так–то ты царю и отечеству служишь? Воздаст тебе Господь Бог за твою к нам, великому государю, прямую сатанинскую службу, яко же Дафану, и Авирону, и Анании, и Сапфире; они клялись Духу Святому во лже, а ты Божие повеление, и наш указ, и милость продал лжою. Потеряет тебя за то самого Господь Бог, и сам ты – треокаянный и бесславный ненавистник. Ступай с глаз моих в геенну!

 Боярина тотчас увели в тюрьму. Третьему боярину царь грозно внушал:

 – Ведай себе то, окаянный: тот боится гроз, который надежу держит на отца своего сатану и держит ее тайно, чтоб ее никто не прознал, а пред людьми добр и верен показует себя. Да и то себе ведай, сатанин ангел, что одному тебе и отцу твоему, дьяволу, годна и дорога твоя здешняя честь, а Создателю нашему, Творцу неба и земли и свету моему Чудотворцу, конешно, грубны твои высокопроклятые и гордостные и вымышленные твои тайные дела! Ведай себе то, что за твое роптанье спесивое учиню то, чего ты век над собою такого позора не видал. Пошел прочь, страдник, худой человечишко! – оттолкнул его государь, и подскочившие бояре увели опального под руки вон из передней.

 Царь заметил наконец князя Черкасского, его грузную голову, высившуюся надо всеми, и неприятные узкие глазки, устремленные прямо на него.

 Тебе чего, Сенкулеевич? – довольно ласково спросил он, вообще не жалуя Черкасских, но отдавая справедливость способностям Якова Куденетовича Черкасского, родного дяди Григория Сенкулеевича.

 Последний приблизился к «месту», отдал царю низкий поклон и своим глухим, точно подземным голосом проговорил:

 – Бью челом тебе, великий государь. Позволь жениться!

 – Что? – искренне изумился царь, и в его глазах засветилась ирония, когда он окинул взглядом огромную, тучную фигуру князя и его некрасивое лицо. – Что же ты, князь, так поздно задумал молодухой обзаводиться? Чай, за пятый десяток перевалило? – шутливо спросил царь.

 – Никто моих годов не считал, великий государь, – угрюмо ответил Черкасский.

 – На вдове женишься, на богатой, поди? – спросил Милославский, стоя возле государя и пользуясь возможностью в свою очередь поиздеваться над боярином, которого, как и большинство до некоторой степени самостоятельных бояр, царский тесть зело недолюбливал.

 – А ты уж не невесту ли мою оттягать захотел? – ехидно спросил Черкасский, тонко намекая на страшную жадность и всем известное стяжательство Милославского.

 – Ну, ну, будет, бояре, вы рады, как псы цепные, в горло друг другу вцепиться, – остановил их царь, зная, что даже его присутствие нимало не стеснит расходившихся бояр, которые пойдут при нем даже на кулачки, что уже случалось не однажды. – Кто невеста твоя? – спросил он у Черкасского.

 – Князя Бориса Алексеевича Пронского дочь, – пробормотал еле внятно Черкасский, стараясь, чтобы окружающие его не расслышали, хотя большинство уже знало об этом сватовстве.

 Пронский выступил вперед и низко поклонился царю. Царь и все собравшиеся в передней с нескрываемым изумлением и даже некоторым недоуменным страхом глядели на безобразного великана–жениха и красивого молодцеватого отца невесты, который сам еще в женихи весьма годился.

 Пронский горделиво окинул взглядом собрание, и его холодные серые глаза, точно сталью, пронзили присутствующих. Все тотчас же потупились. Только царь не опустил своих глаз, а грустно смотрел на боярина, который отдавал свое родное детище всем известному лютому человеку, словно заведомо обрекал молодую девушку на гибель.

 – Сколько же лет твоей дочери, князь? – спросил царь.

 – Восемнадцатый со Сретенья пошел, – ответил Пронский, не смевший прибавить дочери лет, потому что неподалеку стояли родственники его жены, знавшие лета его дочери.

 – Почему же хочешь ты загубить кровь свою? – строго спросил Пронского Алексей Михайлович.

 – Царь–батюшка! Дочка моя своею волей идет за Черкасского… Вот спроси дядю ее, князя Михаила Репнина!

 Царь перевел свой вопросительный взгляд на низенького старичка, скромно стоявшего неподалеку от «места».

 – Правду ли сказывает князь Борис? – спросил он. Репнин, задыхающийся от счастья, низко кланяясь и не

 разгибаясь, что–то бормотал в ответ, глядя на Пронского с добродушной, угодливой лаской. Где было ему, обремененному семьей, обедневшему, бороться с могущественным и богатым Пронским? Он и не пытался бороться, и Пронский хорошо знал, что Репнин поддержит его.

 Пронский нахмурился при вопросе царя и надменно проговорил:

 – Царь–батюшка моим словам веры не дает, свидетелей требует. Нешто я какой богомерзкий язык?

 Алексей Михайлович смущенно завертелся в своем кресле; он всегда тщательно охранял свое спокойствие и не любил вооружать против себя своих ближайших подданных. Но он чувствовал, что в этом сватовстве есть что–то неладное.

 Из неловкого положения вывел его боярин Ртищев.

 – Прикажи, царь–государь, невесту тебе в терем привезти, сама она тебе и скажет, а князья Борис Алексеевич и Григорий Сенкулеевич не обессудят тебя, великий государь, на этом спросе.

 – Проклятый иноземец! – прошипел Пронский и прибавил, кланяясь царю до земли: – Как прикажешь, царь–государь, так и будет; дочке моей радость великая пред очи твои ясные предстати.

 – Невесту твою осмотрю, а потом и ответ учиню, – сказал государь Черкасскому, кончая этими словами аудиенцию.

 Черкасский облобызал цареву руку, но Пронский все еще медлил.

 – У тебя князь, еще что есть? – ласково спросил царь.

 – Дело, государь, важности великой, дело до твоей царской милости! – проговорил Пронский.

 – Челобитье какое аль жалоба? – устало произнес царь.

 – Не о себе и о своих делах хочу просить тебя, а о царевне грузинской, что уже много лет на Москве живет и томится неведением о судьбе своей и своего царства.

 – Чего ж она от меня хочет?

 – Явиться пред очи твои царские.

 – Я ж говорил тебе, назначь царевну к выходу в Успенский собор, – гневно обернулся Алексей Михайлович к Милославскому. – Меня за нее просила царица, просила боярыня Хитрово, теперь вот князь просит, а ты всем, вишь, наперекор. Экой ты, правду, своенравный!

 Царь, видимо, начинал выходить из себя. Но Милославский был привычен к вспышкам своего царственного зятя и спокойно возразил, подобострастно склонив свою голову:

 – Не гневайся, великий государь, дай и мне слово молвить! Не ведают они, о чем челом бьют… Не можно делать то, о чем они просят.

 – Не можно царевну назначить к выходу? – загорячился удивленный царь.

 – К выходу назначить можно! Да не в том дело!.. Царевна милость твою царскую беспокоить хочет, а того не можно: у тебя и так дел много поважнее грузинских челобитий. Ну, вот я и размыслил: когда будет посвободнее, тогда, мол, и доложу, и назначу… Дело царевны не к спеху…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю