355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валентин Бадрак » Тысяча звуков тишины (Sattva) » Текст книги (страница 5)
Тысяча звуков тишины (Sattva)
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 02:43

Текст книги "Тысяча звуков тишины (Sattva)"


Автор книги: Валентин Бадрак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Мы переехали в городок на Днепре, где, отчаянно борясь с возрастом, упорствовала дряхлая, скрученная, как коровий рог, бабушка. Родная тетка мамы была ровесницей тех событий, которые я изучал по школьным учебникам. Одинокая, ворчливая, полуслепая, она все же была рада нашему присутствию, потому что уже едва справлялась с тем, чтобы обслужить саму себя. Помню, она жила, объятая мучительными страхами: она панически боялась потерять очки, была уверена, что соседи вокруг подслушивают нас, и пророчила наступление жуткого голода. Но ее страхам не суждено было обрести черты реальности, и даже очки мы вскоре уложили в пластиковом футляре рядом с нею в гробу, обитом темной, наводящей мрачные мысли тканью.

Кременчуг, или Кремень, как мы ласково звали его между собой, был феноменом провинциального развития. В самом деле, если сиянием сочной зелени, новыми возможностями и тишиной летних ночей с ним могла бы сравниться Полтава, то существовало много такого, что ставило Кремень вне конкуренции со своим областным центром, да и со многими другими тоже. В мое сознание он вошел как город-светлячок. В нем не чувствовалось чарующей ауры старины, зато повсюду витал свежий запах индустриальной юности, необъятной новизны и невиданной эластичности. Я, впервые увидевший большую реку, подолгу зачарованно следил, как на переливчатой спине Днепра скользят бесчисленные лодки, стремительные байдарки, верткие каноэ. Но больше всего меня восхищала купающаяся в лучах солнца и брызгах воды железная колесница советского времени – метеор на подводных крыльях. Она излучала совершенство и надежду, и, глядя на нее, я представлял себя совершающим какой-нибудь отважный поступок. Песчаные пляжи, острова с непроходимыми зарослями и туземными тропами дарили свою неповторимую экзотику – с азартом авантюрных вылазок за рыбой, ночными посиделками у костра где-нибудь на почти необитаемом острове, и еще многое такое, что казалось подлинным чудом для угнетенного шахтерской перспективой подростка. А еще этот оазис славился богатством, будто Господняя благодать снизошла на него однажды. Нефтеперерабатывающий и вагоностроительный заводы, пивоварня, конвейер по сборке многоколесных исполинов «КрАЗов» создавали впечатление вальяжности и широты жизни. Когда тщательно заглушаемая в те времена радиостанция «Свобода» назвала Кременчуг «маленьким зеленим містом войовничих хлопчаків та дівчат легкої поведінки», я в свои пятнадцать лет испытал неописуемую щемящую гордость.

Впервые «район на район», Автозаводской против Крюковского, мы сошлись в просторном Приднепровском парке. Нам мерещилось, будто в кулачном пафосе содержится что-то былинное, влекущий трубный зов войны, притягательный запах геройства. Первый блин, как водится, вышел комом; еще не началась драка, как повсюду послышались отчаянные вопли: «Шухер! Менты!» Но от неуемной жажды адреналина нас трясло как в лихорадке. Потому не случайно на импровизированных переговорах лидеров группировок возникло единогласное решение: в обстановке строгой секретности переправиться на один из близлежащих островов.

В назначенный день с самого утра группы крепких подростков стали осаждать «лапоть» – ржавый, но бодрый еще паром, похожий на сельскую тягловую клячу. Но крюковских, которым на помощь пришли еще и раковские ребята, неожиданно набралось в несколько раз больше наших. Непримиримые полководцы постановили: драться десять на десять. «Все равно не выпустят, – с ожесточением шептали более опытные бойцы, – начнем против десяти, а закончим против пятидесяти».

Я отчетливо запомнил сжимающееся кольцо и горящие нечеловеческим огнем глаза, словно у стаи голодных волков, ведущих неотступную осаду крупной жертвы. Даже простое воспоминание о том дне заставляет закипать кровь в жилах, но тогда она, наоборот, стыла так, как если бы тело обложили льдом. Как только они двинулись, я ясно ощутил тот пещерный запах, забытый со времен каменного века, и радостно пробуждаемый снова. Запах насилия и разрушений, самый близкий к величайшему таинству бытия – смерти.

– Мочи Бурого и Койота! Вырубай их! – донеслись до моих ушей инструкции со стороны противника. Я даже не сразу понял, что речь-то о Петьке Завиулине, которого за необычайную дерзость и взрывчатость прозвали Бурым, и обо мне, к которому почему-то пристегнули зубастое прозвище Койот.

Они ринулись все вместе, сопровождая атаку дикарским улюлюканьем, то ли пытаясь устрашить нас, то ли придать смелости себе. Помню, как передо мною возникла долговязая узкоплечая фигура с длинными руками и перекошенным от азарта лицом. Даже не думая, действуя по наитию, я оценил возможности его рук и потому выбросил в прямом, незамысловатом ударе ногу навстречу ему. Несильный, даже, пожалуй, слабый удар заставил его согнуться, и я успел удивить его заостренную угловатую скулу вполне достойным отпечатком кулака. Ах, это было чудесное ощущение: когда кто-то повержен твоей рукой, ты сам, будто взлетаешь и поднимаешься в облака! Руки нападающего беспорядочно взметнулись вверх, как у канатоходца, потерявшего равновесие, и он отправился по непредсказуемой траектории. Но я не успел насладиться его падением. Потому что сочный удар в ухо откуда-то сбоку вернул меня в общую реальность, представляющую собой кипящий с живыми грешниками котел и множество скалящихся чертей-наблюдателей вокруг. Даже не пытаясь отразить атаку невидимого бойца, я интуитивно переметнулся в противоположную сторону – ведь и простое увеличение дистанции должно было уберечь меня от продолжения атаки и фатального падения. Упасть нельзя было ни в коем случае. Падение – гибель, это я помнил хорошо, двигаясь и мотая головой с пылающим ухом. Интуиция меня не подвела. Не слишком ловкий удар пробудил множество ранее неведомых ощущений, желания терзать, кусаться, рвать. Я вдруг почувствовал себя тем первобытным существом, которое выслеживало с каменным топором мамонта, это ощущение за мгновение выросло, обострилось до невыносимого, блаженного ощущения всемогущества. Может быть, потому, что удар на время выключил звук, как если бы кто-то щелкнул переключателем, на доли секунды в голове осталось смутное гудение, непостижимое эхо от очень далекого удара по колоколу. Я будто остался совсем один во всем мире, и драка пропала с поля зрения. В этом странном, хаотичном месиве тел я видел себя в каком-то замедленном движении, сталкивающимся с кем-то, бьющим, получающим удары в ответ. Тот, кто жил во мне, радостно выскочил, визжа от освобождения. И уже я сам превратился в зверя, подлого и дикого, преисполненного желания пустить кровь. Не важно кому, лишь бы ощутить блаженный запах крови. Объятый пламенем борьбы, я жадно пожирал глазами кровь на разбитых вдребезги носах и губах, вожделенно впитывал ее запах, великолепный, беспредельный, как сама бушующая стихия.

– Эй, Зуб, Койота мочи! – донесся до меня отчаянный голос, и звук таинственным образом включился.

И тут – это определенно был знак судьбы – я наткнулся на плотно сбитого, коренастого парня с прямым боксерским носом, ястребиным взглядом и нечеловеческим оскалом. Этого не спутаешь ни с кем – золотая коронка выдавала вожака крюковских. Зуб, тяжелый, как буйвол, прочно стоящий на ногах, предвкушал радость схватки. От его убедительно сжатых кулаков исходила опасность непримиримого хищника. Если попадет, свалит, как ребенка. Это я, скорее, не подумал, – подсознание мгновенно и четко вывело наружу давно известную мне истину. А я его даже двумя или тремя ударами по матерой морде с крокодильими клыками не свалю. Это тоже была не мысль, а короткое, длиной в сотую секунды, прояснение. И тогда в пылу драки я, в тот момент загнанный дикарь, больше движимый страхом, ведомый инстинктом самосохранения, подстегиваемый всеобщим рычанием и клокочущей кровью, решился на то, что, возможно, никогда не сделал бы в схватке один на один. А именно, я с ходу сделал ему крепкий тычок ногой в пах. От неожиданности и острой боли грозный противник взревел и стал медленно оседать. Воспользовавшись моментом, я нанес ему два основательных удара по его крупному носу, который почему-то раздражал меня больше всего на свете. Оттуда, как из крана, хлынула кровь. Но он даже не покачнулся и падать не собирался. Зрачки детины увеличились вдвое, толстые губы искривились в непостижимой, устрашающей гримасе. Что-то во мне дрогнуло в тот миг, и я уже собирался бежать, как вдруг ослепительная вспышка боли в глазах и в затылочной части головы, яркая, как молния, пронзила мое сознание, как будто голову мою проткнули копьем. И уже в следующее мгновение мое сознание оторвалось от меня и перестало существовать. Наступила вязкая, сладковатая, приторная тьма, временами сменяющаяся клубами плотного серого тумана.

Я очнулся почти бесчувственным, лежа на спине, и скованным так, как если бы кто-то крепко стянул мое тело смирительной рубашкой, а голову железным обручем. Открыл глаза и увидел прямо над собой огненный, совсем без лучей, шар солнца. Заключенный в плен плотной дымки облаков, он был бесконечно спокойным и усмиряющим всякие страсти. И этот приглушенный, удивительно похожий на луну шар напоминал глаз, божественное око, взирающее с укоризной и осуждением. Немного жмурясь, но все-таки глядя на него, я внезапно подумал: «Зачем я жив, и для чего мне подарено право вновь видеть замечательные проявления жизни? Или, может быть, это просто кто-то наблюдает за мной, дивясь моей беспомощности и глупости?» Я осмелел и попробовал пошевелиться. Это удалось, и с невероятным трудом я повернулся на бок и увидел илистый берег с застоявшейся, качающейся в моих помутневших глазах водой. Во всем теле была такая тяжесть, как будто на мне оторвалось целое семейство диких ос. Голова застряла в непрошибаемой тине тошноты. Помню, как я осторожно поболтал грязной, с ссадинами и застывшими каплями крови рукой в воде, а затем зачерпнул желто-бурую днепровскую воду и немного хлебнул с ладошки. Она была гадкая и кислая на вкус, так что мне пришлось ее выплюнуть, хотя пить хотелось неимоверно. Затем я внезапно увидел Бурого-Завиулина, тоже, как в тумане, бредущего ко мне с разбитым до неузнаваемости лицом.

– Очухался, – констатировал он глухим голосом и затем повелительным тоном распорядился выдвигаться к «лаптю»…

Большинство дальнейших событий можно считать неважными. Добрую неделю меня тошнило и рвало, а моя бедная матушка охала возле меня, меняя компрессы и примочки. Но мне запало в душу и кое-что другое. Я запомнил, каким слабым может быть внешне сильное и безупречное тело, почувствовал, какая короткая дистанция от иллюзорного совершенства до отвратительной беспомощности. Мне понравились мягкие телесные ткани, податливые точным ударам. А пережитое унижение крепко битого и оскорбленного юноши только подхлестывало мое самолюбие. Теперь мне уже было стыдно за те двусмысленные эпизоды, когда, подстрекаемый Завиулиным, я вместе с приятелями участвовал в нападениях на подвыпивших мужиков в сумеречном парке. К тому же фраза, оброненная однажды участковым Семеном Игнатьевичем, надолго засела мне в голову. Крепко хлопнув меня по плечу, он рыкнул на ухо: «Ой, хлопче, держись от Завиулина подальше, если не хочешь в тюрьму вслед за ним. По нему-то она давно плачет…» С детства я мечтал стать акробатом, и только в Кременчуге мне представилась возможность заниматься по-настоящему. Но однажды все тот же Петя Завиулин предложил сделать татуировки в виде креста, которые мы старательно выкололи себе на ногах. Застав нас за этим нехитрым занятием в дворике вертолетного училища, участковый осуждающе покачал головой: «Ой, ребята, вы ж так себе не кожу, вы себе жизнь черкаете!» Завиулин тогда только заносчиво фыркнул в ответ за всех: мол, наши шкурки, сами ими и распоряжаемся. А Семен Игнатьевич как в воду глядел: меня, несмотря на феноменальные результаты, не допускали к соревнованиям. А когда я кинулся в цирковое училище, не приняли как раз из-за наколки. Я горько выплакался дома в одиночестве, никому ничего не сказал, но стал после этого случая еще ожесточеннее.

Однако я даже не знал, кем хочу стать в жизни. Подсказка пришла сама собою, когда случайно у центрального фонтана мы встретили бравого усатого сержанта с заломленным голубым беретом на крутом бычьем затылке. «Вот что нам надо!» – едва не крикнул я, ударив ладонью себя по лбу. Как я мог забыть, что почти в самом центре городка располагалась десантно-штурмовая бригада. Увальни-горожане понятия не имели о подробностях жизни этих беспокойных людей. Поначалу и нас рыцари в тельняшках волновали мало – мы попросту проникали по вечерам внутрь, чтобы попользоваться их тренажерами и спортивными снарядами. В поле зрения двух сержантов мы попали однажды вечером, когда подтягивались на перекладине по двадцать пять раз кряду. А когда я, уже научившийся делать стойку на брусьях, силой вывел свое упругое тело в неестественное и весьма экзотическое положение, они, вероятно, расценили показательные выступления как вызов.

– Крепыш, – констатировал факт один сержант, бесцеремонно ухватив меня за талию и как бы примерившись к броску через бедро. Немного оскорбленный, я отстранился, еще не понимая глумится ли он, или говорит всерьез и уважительно.

– А поспарринговаться слабо? – спросил он, сделав ударение на «о», затем шельмовато прищурился и подмигнул товарищу.

– Да запросто, – парировал я гордо. Они были, конечно, постарше и покрепче. Но и мы – не мягкотелые юноши. Сержант скинул китель, оставшись в тельняшке; на ногах у него вместо тяжелых сапог были кроссовки. Его приятель и мои раззадоренные провожатые обступили нас, как секунданты.

Однако едва мы стали друг против друга в боевые стойки, десантник тут же короткой и легкой подсечкой сбил меня с ног. Я мгновенно вскочил, зардевшись от стыда. «Ну гад, сейчас отхватишь!» – зло подумал я, готовясь к яростной атаке. Но едва опять бросился на соперника, как он сделал ловкое пугающее движение, и я, ожидая подсечки, резво отреагировал на него. Выяснилось, что это уже просто обманный финт. Зато его искусная подсечка, теперь уже с разворота, настигла меня с другой стороны. Я опять вскочил, пристыженный, и рванулся вперед со сжатыми кулаками, намереваясь уже драться по-настоящему. Но сержант открытой ладонью дал знак, что спарринг закончен. Разочарованный и сконфуженный, я опустил руки.

– Нормальные пацаны, – заключил он беззлобно, – если хотите заниматься вместе, ждем хоть каждый день после восьми вечера. Когда офицеры выметаются из бригады.

С того дня мы, как жеребцы на выгон, каждый вечер бежали к воинской части. А когда похолодало, нас незаметно заводили и в казармы. Мы пропитывались здесь аурой смертоносных сражений, какой не обладала ни одна, даже самая развитая спортивная секция. Поначалу нас было четверо, затем трое, и наконец пришло время, когда я остался один. Рыжего забрали в армию, Макар бросил тренироваться, задавленный приступами безволия и патологической лени, а мой одноклассник Вовка влюбился до беспамятства. И я остался один, ничуть не жалея о компании. Может быть, я пережил больше унижений, больше помнил своего рано усопшего отца, больше хотел стать героем?! Еще я жаждал остервенелой мести – всем, кто способен сжимать кулаки. И за два года исступленных вечерних занятий до изнеможения я превратился в настоящего воина, мало чем отличавшегося от самых выносливых и самых искусных обитателей казарм. Я мог отжаться от пола сотню раз или полсотни на пальцах. Был способен, как заядлый моряк, по канату подняться на полтора десятка метров, держа ноги перпендикулярно канату. Кулаками я стал махать с умом и драться готов был хоть с чертом, если была известна конечная цель. Но самое главное – я постиг привкус отчаянного десантного превосходства, снисходительно-господствующего отношения десантуры ко всем остальным людям в погонах и без.

Тщательно ощупывая и осматривая свое тело перед зеркалом, я порой бывал удовлетворен. Набухшие бицепсы, сбитая грудь, округлившиеся плечи – мышцы становились латами, кольчугой из телесных тканей. Но все это требовало применения, убедительной проверки. И, заглядывая в свои немигающие глаза, я мысленно говорил себе: «Ну что ж, Шура Мазуренко, ты уже, пожалуй, способен свернуть кому-нибудь шею». Чего там делать тайну из очевидного – я жаждал и готовился стать вожаком. Что я доподлинно чувствовал, так это извечное столкновение внутри моего естества двух начал: спокойной, упорной силы творящего разума и стихийной, аномальной, легко воспламеняемой силы абсурда. Обе силы заряжены, как автомат, патронами со стальными сердечниками необыкновенной мощи. И обе силы питаются из разных источников. Первая – от всеобщего, реализованного космического сознания Вселенной, с которым каждый из нас связан подобно тому, как еще не рожденный ребенок соединен пуповиной с матерью. Вторая пополняет свои резервуары из темных и душных глубин подземелья.

Признаюсь, я боялся тюрьмы. Ею меня не раз пугал участковый, компетентный и грозный мент, умевший подкреплять угрозы убедительными иллюстрациями деформированных судеб старших ребят, которые уже отправились по этапу. Вернее, боялся-то я не самой тюрьмы, а всего, что может преградить путь героической биографии. Потому я действовал предельно осторожно. Однажды на уроке физики Аркаша Масенков, один из самых дерзких учеников и патологических негодяев района, кстати, стоявший на учете в милиции, стал натурально хамить учительнице. Сначала он начал играть на принесенной и упрятанной в шкаф гитаре. Его просили угомониться – на носу ведь были выпускные и вступительные экзамены. Я же молчал и выжидал. Когда Аркаша гнусно заругался да еще запустил в учительницу помятой тетрадкой, я артистично сыграл роль возмущенного ученика, которого достали выходки товарища. Я внезапно подскочил к нему спереди, так, чтобы он мог защищаться, если бы захотел, и нанес ему отменно выверенный удар в нос. Он повалился вместе с гитарой. По себе я отлично знал, что у него все смешалось в голове, там только темень и мигающие звездочки, уплывающие и появляющиеся, как на лодке при сильной качке. Кроме того, по руке у него текли обильные струи вишневого цвета. Когда голова моего ошалевшего от болевого шока оппонента оказалась выше парты, я ухватил его за затылок и резким коротким движением ударил головой о парту. Одноклассник закричал, кто-то звал на помощь, кто-то улюлюкал, какой-то женский голос жалобно вопил: «Остановись, ты же убьешь его!»

Меня все предупреждали, ругали, грозились выгнать из школы, но я-то нутром чувствовал: тайное общественное мнение было на моей стороне. Никто не заподозрил инсценировки. Никто… кроме участкового. «Мазуренко – ты паршивая скотина и поступил по-звериному, – были первые слова человека, которого я уважал и боялся, – не думай, что все сойдет тебе с рук. Все это вылезет не сегодня-завтра». Я готов был с ним согласиться: «Да, я скотина, но мне это было нужно. Очень нужно, до нестерпимого визга! И потом, если вы все такие умные, то почему мне все сходит с рук?! Почему я вас переигрываю?!» Такие вопросы я хотел бросить ему в лицо. Но вместо этого я изобразил покаявшегося падшего ангела и просто попросил его по-человечески: «Семен Игнатьевич, простите, меня черт попутал. Отправьте меня, пожалуйста, в армию, в ВДВ непременно, на исправление. Я службой Родине докажу, что не так уж плох, как вы обо мне думаете». Он смягчился и… помог».

Лантаров вздрогнул: посторонний шум ворвался в его сознание. Он оторвался от тетрадки. Оказывается, это включился холодильник – единственное технологическое существо, обитающее в этом оглушенном тишиной доме. Лантаров невольно прислушался: действительно, шум работающего холодильника был инородным, лишним в этом доме, на этом участке Вселенной.

Часы показывали два пополудни. Он решил отложить чтение – Шура вот-вот должен был вернуться, и Лантарову было бы неловко оказаться застигнутым за чтением. Кроме того, его тело затекло, и необходимо было хоть как-то его размять, заставить хоть немного служить своему хозяину. Осторожно, щадя ноющие от боли места, он стал сползать с жесткого лежака.

3

Возбужденный прочитанным, Лантаров некоторое время бесцельно перемещался на костылях по комнате. Глаза его почему-то чаще, чем раньше, стали натыкаться на плакаты и надписи на них. Это происходило и раньше, и он даже механически проглатывал надписи, лица же мудрецов и философов становились такой же привычной частью интерьера, как и сами полки. Теперь он стал вчитываться более осмысленно, удивляясь, что слова раньше не произвели никакого впечатления. Прежде это были непонятные наборы слов, заумщина, похожая на бессмысленные избитые выражения, которыми щеголяли некоторые преподаватели в университете. Но теперь все казалось иным, приобрело совсем другие оттенки. Как будто благодаря шаманским рецептам Шуры сознание стало медленно оживать и освобождаться от сковавших его льдов. Он вдруг увидел, что плакаты и таблички, совершенно различные по размерам, но одинаково аккуратные, все в деревянных рамках из неокрашенной сосны висели в разных местах дома, подобно фотографиям или картинкам. Ранее непонятные надписи, оказывается, были довольно красиво выполнены краской. Было очевидно, что тот, кто наносил слова на фанерные дощечки, очень старался, выбирал различные цвета и шрифты, склоняясь преимущественно к готическому начертанию букв.

Теперь некоторые надписи потрясли Кирилла. На табличке в ногах жесткой деревянной кровати Шуры он прочел надпись, запрессованную в смысловую комбинацию размашистыми буквами черной краской: «Когда воина начинают одолевать сомнения и страхи, он думает о своей смерти. Мысль о смерти – единственное, что способно закалить наш дух». Ниже стояла подпись: «Карлос Кастанеда».

Кирилл задумался: «Странно, но ведь нас должна закалять мысль о жизни, а не о смерти. И почему именно эту надпись, а не какую-либо другую Шура избрал для самого частого прочтения? Ведь, просыпаясь, он сразу видит именно ее. Странный, однако, человек, если он все время думает о смерти».

Затем он увидел, что у изголовья есть еще одна табличка. Медленно шевеля губами, он прочитал вслух: «Основной выбор человека – это выбор между жизнью и смертью. Каждый поступок предполагает этот выбор. Эрих Фромм». Он ничего не понял и замотал головой как человек, который хочет и не может проснуться. Затем прочитал еще раз, вдумался в то, что стояло за словами. Он наткнулся на стальной щит. «То есть, что бы мы ни делали, это непременно относится либо к продолжению жизни, либо к ее прекращению. Но ведь это же не так… Надо будет спросить Шуру, как он это расшифровывает», – подумал Кирилл. Особенно ему понравилось выражение все того же Кастанеды: «Воин должен сосредоточить внимание на связующем звене между ним и его смертью, отбросив сожаление, печаль и тревогу. Сосредоточить внимание на том факте, что у него нет времени. И действовать соответственно этому знанию. Каждое из его действий становится последней битвой на земле. Только в этом случае каждый его поступок будет обладать силой».

Лантаров догадался, что слово «воин» – фигуральное, а обращение направлено к каждому читателю этой надписи.

Тут, в могильной тишине зимнего леса, среди застывшей, будто медитировавшей природы смысл прочитанного стал медленно проникать в сознание.

– Шура, почему у тебя так много табличек посвящено смерти? – спросил Лантаров, когда они собрались перекусить.

– А-а, – протянул Шура удовлетворенно, – заметил наконец. А я ждал этого вопроса – он означает, что ты оживаешь…

Он немного помолчал, с наслаждением жуя черный хлеб. Кирилл не мешал, он уже знал по выражению лица, что сейчас этого небожителя прорвет.

– Ну, во-первых, не так уж много. Просто тебе сегодня именно эти попадались, что, кстати, не случайно. О смерти нужно думать, но только не так, как мы обычно привыкли думать.

– А как же?

– А ты потереби свою память, покопайся в себе и честно ответь, при каких обстоятельствах ты вспоминал о смерти.

Кирилл задумался и перестал жевать.

– Ну, когда отец умер, я тогда думал. И после того бывало…

– Но как ты думал? – настаивал Шура, отложив хлеб.

– Переживал… Помню, когда гроб опустили в яму, у меня все внутри сжалось: все, вот такой конец у нас всех, простой и бесхитростный. Как ни трепыхайся, тебя засунут в такую же яму. Сегодня ты был, а завтра тебя уже нет. И больше никто о тебе не вспомнит… И понимание этого было самым ужасным впечатлением…

– Стоп! – резко остановил его Шура. – Вот мы и коснулись главного.

Кирилл умолк и с недоумением посмотрел на собеседника.

– Где здесь ключевой момент? – Шура выглядел учителем, вытягивающим ответ из туповатого ученика.

– Где? – переспросил Кирилл, глядя на него округлившимися глазами и все еще не понимая, чего от него добивается странный отшельник.

– Да в том, что ты просто примеряешь саван на себя, что ты просто боишься ее, независимо от того, насколько ты скорбишь об умершем. Ведь так?!

– Не знаю, – неуверенно сказал Лантаров, – и в чем же тут секрет? Все боятся смерти…

Лантаров сказал, а сам подумал вдруг: «А ведь верно, что человек просто примеряет на себя ситуацию. Ведь я содрогнулся как раз в тот момент, когда отца опускали в землю – все во мне протестовало против такого исхода. И протестовало из чистого страха перед этой ямой, похожей на бездну… Моего личного страха!»

– Да нет, секрет тут как раз есть. Отношение к смерти, на самом деле, у людей неодинаково. И тут нам, кого приучили бояться смерти, могут помочь те, кто пришел к пониманию истинных превращений, великого таинства изменения состояний. Тогда-то и возникает понимание подлинной ценности жизни. И тогда перестают говорить «трепыхаться». Но и это не самое главное в необходимости думать о смерти.

– А что же тогда?

– Только понимание, что мы смертны, что скоро наступит конец, заставляет нас шевелиться – спешить исполнить свое предназначение. А если мы вдруг узнаем, что умрем очень скоро, тогда каждый день, каждая минута приобретают совсем иной, необычный, священный смысл. И даже любить мы тогда стараемся по-иному, вкладывая всю душу в отношения. Вот почему стоит думать о смерти!

Кирилл застыл, он ощутил, как в голове у него начало проясняться, как на небе, с которого ветер сгоняет плотную пелену туч.

– Представь себе, если бы мы были бессмертны. Мы не спешили бы что-либо предпринимать, и даже наши благие намерения могли бы покрываться плесенью в наших головах годами, десятилетиями, столетиями…

– Хочешь сказать, что этот твой Кастанеда не боялся смерти? И другие, чьи мысли ты так многозначительно заключил в таблички? – Кириллу все-таки не верилось, что кто-то может мыслить не так, как он сам.

Шура стал сосредоточенно серьезным.

– Кастанеда, может быть, и боялся. До определенного момента – человек же не рождается посвященным. Но дело не в этом. А в том, что человек, осознавший, что смерть – переход сознания в иное состояние, не станет разбрасываться жизнью. Как, к примеру, ваше богемное поколение, которое вымирает молодым. А станет бороться. За развитие сознания, например.

– А зачем оно, это развитие сознания? – Лантаров закричал вдруг с презрением и жалобной, плаксивой гримасой на лице, но Шура только улыбнулся как человек, знающий о жизни несоизмеримо больше окружающих. – Да на что мне моя посвященность, если я буду сидеть в лесу и жевать хлеб и рис? Поверь, гораздо больше удовольствия мне принесла бы теплая хата на Печерске с горячей ванной на каком-нибудь двадцатом этаже, смачный обед со стопочкой водки или виски в ресторане да здоровый сон с сочной телкой… Поверь мне, из людей, которых я знал раньше, никто не хотел стать философом, зато все хотели того же, что и я. Что скажешь на это?

Лицо Лантарова исказилось от злости и бессилия – он сознательно старался задеть Шуру, доказать этому снобу, что не он, Лантаров, является душевным банкротом, а как раз наоборот. Но, к его изумлению, Шура оставался совершенно невозмутимым, как если бы наблюдал все на телеэкране.

– Для того, Кирилл, и приходят в мир мудрецы. Чтобы научить любви к жизни. Чтобы расширить представления о сознании человека. Человеку с развитым сознанием не приходится страшиться смерти. Ведь ты видишь табличку саму по себе, и не понимаешь, что за ней стоит.

– Ну и что же за ней стоит?

Шура таинственно посмотрел на своего неуравновешенного постояльца. Он отправил ложку с рисом с рот и стал задумчиво жевать его. Несколько минут они молча ели, и когда Кирилл уже подумал, что разговор не состоится, Шура отодвинул опустевшую тарелку и характерно откинулся на жесткую спинку стула.

– Человек – определенная личность, оставившая после себя след реализованной миссии. Скажем, Кастанеда воскресил забытое в течение нескольких тысячелетий альтернативное понимание мира – как пространства чистой энергии. Но не о нем сейчас речь, а о смерти. Смотри, Кастанеда прожил то ли семьдесят два, то ли шестьдесят два, не важно.

Лантаров слушал, уставившись на кота, который преспокойно дрых у печки, положив наглую усатую морду себе на лапы. Ничего его не беспокоило, ничего не трогало. «Вот бы так жить, ни о чем не заботясь», – подумал Лантаров с тоской и посмотрел на говорившего хозяина дома.

– Беспокойные умы западной цивилизации выполняли миссии с надрывом, с криком и стоном душ. Возьми хоть Франца Кафку, умершего в сорок один год от туберкулеза, или Ван Гога, застрелившегося в тридцать семь. Представь себе, что в продолжительных жизнях Рассела или Шагала заключено почти четыре жизни Лермонтова, но каждый из них сумел выплеснуть из души то, что еще позволяет цивилизации оставаться живой. Эти неровные ритмы, смутные, но яростные порывы, которые формируют ядро Вселенной и создают персональный смысл для самих смертных. Не важно, сколько человек проживает лет. Лишь бы он успел исполнить то, что диктует ему внутренний голос. Тогда уходить ему легко, и душа его перестает трепетать – ведь в яму положат лишь тело.

«Да, – думал Лантаров, глядя на руки Шуры, с силой впившиеся в стол, – завелся не на шутку, хотя внешне непрошибаем. Вот что его беспокоит! Он заботится о бессмертии в смерти».

– Но многим, говорят, уготовано, предопределено, – сказал он на всякий случай, защитным частоколом уложив локти на столе.

Шура на миг остановился, ухватившись двумя пальцами за подбородок, как будто это усилие могло пробудить новую мысль. Но его молчание длилось недолго.

– Все верно, – согласился отшельник, – каждый всегда проживает собственную жизнь, реализует персональный проект со всеми предопределенностями и внесенными своей рукой изменениями в судьбу. Чья-то жизнь наполнена страданиями, чья-то вполне ровная и размеренная; индийский мудрец Вивикенанда прожил тридцать девять лет, тогда как Альберт Швейцер, которого сегодня называют тринадцатым апостолом, ровно девяносто. Важно, что жизнь имеет божественный смысл, и распознать сакральные признаки собственного бытия возможно только хозяину своего проекта. Жизнь – всегда только возможность, перспектива, наполнить которую мы можем или не можем. Все зависит от нас. Активные проекты других позволяют нам больше верить в себя, становиться чем-то большим, чем средний человек. И правильные мысли о смерти приводят нас к пониманию круга жизни, законов бытия. Мысли о смерти вынуждают нас сосредоточиться на вещах гораздо более важных, чем материальные ценности. Вот почему они представляются мне необходимыми.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю