Текст книги "Испанский триумф"
Автор книги: Валентин Тублин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
Солдаты – их было двое – наблюдали за тем, как умирает раб Статий.
– Все, – сказал один. – Конец. Надо пойти доложить начальству.
– Успеешь, – сказал другой, – Давай лучше бросим пару раз кости. Ставлю три сестерция. Ты начинай. – Проиграв, он выругался. Посмотрел на раба. – Посмотри на его рожу, – сказал он, – Можно подумать, он доволен, что подох.
Первый солдат ответил, пряча три сестерция:
– Что ни говори, а держался он молодцом. Не пикнул. Ни разу за двое суток.
– Рабы, – возразил второй легионер, которому было очень жалко проигранных денег, – рабы это не люди. Это скорее животные. Поэтому они и боли не чувствуют. Вообще же они, рабы, трусы, зря их набрали в войско, проку от этого никакого. Все равно, увидев легионные знамена Цезаря, разбегутся, как зайцы. Зря только хлеб жрут… – Он распалялся все больше и больше. Дома у него осталась большая семья, еле сводившая концы с концами на двух югерах земли, до пенсии было далеко, а тут еще три сестерция уплыли. Легионер с ненавистью посмотрел на мертвого раба. Ему показалось вдруг, что тот улыбается. Он втянул воздух.
– Смердит, – сказал он. – Да и от живых такой же запах, как от падали.
Первый легионер придерживался более широких взглядов. Он позволил себе не согласиться. В результате возникших на этой почве разногласий один из них лишился четырех передних зубов, у другого оказалась проломленной переносица, из-за чего он получил кличку «Гундосый». За драку оба они получили дисциплинарные взыскания, а через месяц и пять дней были убиты в сражении под Мундой.
Совершив положенные жертвоприношения, легионы Цезаря двинулись в путь. Звуки трубы четко и резко разнеслись и повисли в сыром январском воздухе. Секундой позже сигнал раздался снова, словно отразившись эхом в невидимых горах, – это горны отдельных манипул подхватили сигнал о выступлении и разнесли его по войску. Быстрым шагом по шесть в ряд проходили солдаты. Путь их был далек. Они шли мимо римлян разные, одинаково собранные: щиты за плечами, боевые каски на груди, короткие мечи на правом бедре. Сильный ветер с моря теребил флажки манипул. Когорта за когортой солдаты уходили вдаль, затем скрывались за поворотом. Конница уже была далеко впереди, еще дальше были передовые дозорные отряды.
Впереди первого легиона шагал Цезарь в таком же, как и у всех, тяжелом шерстяном плаще, с каской на груди. Рядом знаменосец нес золотого орла, вцепившегося в древко знамени. Орел был как живой. Пурпурное полотнище звонко щелкало под ветром. Толпа молча глядела на новые и новые когорты, проходившие мимо. Дождались последних солдат. Молча разошлись.
Рим притих. Армия Цезаря шла по Италии, делая по сорок миль за переход. Затем по сорок пять. По пятьдесят. Хорошие дороги кончились, легионы месили грязь. Цезарь по– прежнему шел впереди с непокрытой головой, суровый, неприступный. Никто не знал, о чем он думает. О Помпее? О войне на Востоке? О Риме, оставшемся позади? Он думал о царице, о Клеопатре. Запрещал себе произносить это имя, от которого становилось сухо в горле, от которого судорогой сводило рот. Он произносил это имя снова и снова, широко открытыми глазами смотрел вперед и видел гавань, и синее море, и корабль, исчезающий за горизонтом. Впервые он почувствовал себя старым, опустошенным… Грубый шерстяной плащ печально шуршал за его спиной.
После дневного марша солдаты сбрасывали мешки с провиантом, брались за лопаты. Каждый день повторялось одно и то же: через три часа после остановки вырастал лагерь.
Его окружал широкий ров, его защищал высокий трехметровый вал. В строгом, раз и навсегда заведенном порядке выстраивались кожаные палатки каждого легиона, втыкались в землю флажки, знамена, назначался караул.
У границы Испании легионы перестроились в боевой порядок. Обозы укрылись в середине войска, солдаты сбросили поклажу. Легионы шли вперед, навстречу Помпею. Назад, на Рим, плотной волной накатывали слухи.
В эти дни Рим походил на человека, который боится вздохнуть полной грудью и вдыхает каждый раз ровно столько, сколько нужно, чтобы не задохнуться. Слухи наползали на город, как туман. У одних они пробуждали надежды, других пугали, третьих заставляли задуматься. Марк Эмилий Лепид, которого Цезарь, уезжая, оставил заместителем, все чаще ночевал в лагере преторианцев на правом берегу Тибра. Антоний, запершись в своем новом дворце, день и ночь пьянствовал с самыми непотребными проститутками, не показываясь на люди. После нового года в магистратурах произошла смена властей. Проходившая обычно с большой помпой, на этот раз она совершилась без шума. Все ждали вестей из Испании. И они пришли, эти вести. Все они исходили, как обычно, «из самых надежных источников» и с неопровержимой достоверностью свидетельствовали о том, что при Мунде произошла решающая и единственная битва между Цезарем и Помпеем-младшим; что в результате этой битвы Цезарь погиб, его войско рассеяно, а Помпей со своими легионами движется на Рим;
что разбит не Цезарь, а Помпей, и теперь Цезарь добивает остатки его войска у Кордубы;
что Помпей не погиб, а только разбит и со своей армией отступил в глубь Испании;
что Цезарь отступил в Галлию;
что битвы не было;
что Помпей переправился в Африку;
и наконец, что Цезарь и Помпей столковались между собой и Помпей провозгласил Цезаря царем.
От этих слухов у среднего человека замирало сердце, кружилась голова. Стали вспоминать недавнее прошлое, запоздало сопоставлять, делать выводы. Вспомнили и про гонца, проскакавшего по Риму декабрьским утром. Корникуларий Крисп это был. Не корникуларий, а центурион. Гай Саллюстий Крисп, наместник Африки, приходится ему дядей по матери. Куда же подевался этот Акснй Крисп? Последнее время его часто видели в доме Цитеры, артистки. Артистка? Ну, знаете, видели мы таких артисток, первая б…., только берет в десять раз дороже, чем потаскушки Сабуры. Центурион Крисп ушел с Цезарем на запад, его видели. А где Цитера? Оказывается, уехала вместе с царицей Клеопатрой по ее приглашению. Это понятно – два сапога пара. Однако вместе с тем и странно…
Где-то в недрах огромного города рождалась паника. Пятьдесят тысяч евреев, запершись в своем квартале, молча ожидали погрома. Рабы зашевелились. Оглядываясь по сторонам и объясняясь знаками, они собирались в кабаках за кувшинами разбавленного вина, проносили под одеждой мечи – не исключено было, что они пригодятся. Девушки легкого поведения, заполнившие все пять этажей дома, некогда принадлежавшего Помпею, а затем по дешевке купленного предприимчивым Антонием, потихоньку по ночам увозили свои полосатые матрасы.
Сенатор Поппилий Лена, огромного роста неопрятный старик, наживший несметные богатства еще на проскрипциях во времена Суллы, решил прощупать общественное мнение. К этому, кроме вполне понятного чисто человеческого интереса, закоренелого интригана побуждали и сугубо деловые соображения. Значительную часть своего капитала сенатор несколько лет назад вложил в испанские серебряные рудники. Другую же часть, не менее значительную, – в земельные участки вокруг Рима. В случае победы Цезаря рудники отходили к государству, зато стоимость земли возрастала во много раз. В случае победы Помпея земля была бы скорее всего изъята для раздачи ветеранам, зато представлялся случай наложить руку на всю добывающую промышленность, используя для этого давние связи с Аттием Варо. м, которого, правда, придется взять в долю. Так или иначе – будущее сулило множество различных вариантов, и к ним нужно было подготовиться. А кроме того, заседая в сенате не один и не два года, он ни минуты не сомневался, что его коллеги, как всегда единогласно, объявят узурпатором демократических свобод того из двух, кому не повезет, победителя же ждет титул спасителя отечества, а может, и того почище.
Принимая во внимание все это, а также и многое другое, был избран план. Несколько рабов сенатора Лены получили приказ, из четвертых рук конечно: сбросить с постаментов две-три статуи Цезаря и столько же Помпея. То, что при этом могло произойти, было весьма любопытным. Таким оно оказалось и на деле. Пока падали и разбивались лишь недавно восстановленные статуи Помпея, все обошлось гладко, совсем иной оборот приняло дело с Цезарем. Несколько ветеранов, случайно оказавшихся на месте, не пожелали быть просто зрителями творящихся бесчинств, так что один из рабов умер еще до того, как вся группа была доставлена в полицию. Едва было упомянуто имя столь уважаемого деятеля, как сенатор Лена, открытое заседание суда сразу объявили закрытым. Дело было весьма скользким. Наконец, после длительного совещания с коллегами, претор Мануций Базил вынес приговор. Как и следовало ожидать, рабов ждала смерть на кресте. Перед этим профос должен был перебить нм конечности. Однако самым важным во всем этом процессе оказалась формулировка: «за непочтительное отношение к изображению высшего лица в государстве..:» А кто же это высшее лицо? Цезарь? Или, быть может, Помпей?.. Эта весьма обтекаемая формула приговора могла быть истолкована двояко или даже трояко. Главным же оказалось то, что имя Цезаря в приговоре упомянуто не было.
Случилось так (по чистому совпадению, конечно), что рабов, которых вели на казнь, повстречала на узкой улочке, неподалеку от трактира «Два меча», толпа других рабов, весьма правдоподобно прикидывавшихся пьяными. Разойтись на улочке было трудно, кто-то кого-то задел, кто-то кого-то ударил… Кончилось это тем, что трое подручных профоса, ведавшие казнями рабов, были убиты. Это среди бела дня! Профос рвал и метал, преступные же рабы скрылись в неизвестном направлении. На окраинах города произошли небольшие беспорядки, а именно: горожане разгромили лавку ростовщика и подожгли публичный дом. Следовало применить твердые меры…
Тем же вечером, возлежа за дружеской трапезой, претор Мануций Базил беседовал с сенатором Леной.
– Если мы желаем сохранить в Риме порядок, – говорил претор, аккуратно складывая возле своего прибора створки устриц, – а мы хотим этого, то мы должны принять самые энергичные меры к розыску и примерному наказанию как бежавших рабов, так и тех, кто стоял за ними.
– Неужели претор думает, что за ними кто-то стоял? – насмешливо спросил сенатор Лена. Грузный, неопрятный, он возлежал напротив элегантного судьи, с неприязнью вглядываясь в его красивое порочное лицо. В руке сенатор держал стакан со снятым молоком, ибо это была единственная пища, которую он мог принимать, не боясь потучнеть.
– Самим рабам никогда до такого не додуматься, – вежливо сказал претор. – Да им это и ни к чему. Другое дело, если бы кто-нибудь заинтересовался общественным мнением. Но такой человек уж никак не может быть рабом. Разве что рабом своего нетерпения, – пошутил он. – Но это нетерпение может кому-то принести массу неприятностей. Мы живем в такое время, когда поспешность много пагубней даже бездействия.
– Как же вы оцениваете все происходящее? – поинтересовался сенатор.
Претор Базил аккуратно выжал на устричную створку ломтик лимона.
– Всякая смена власти сейчас непопулярна, – сказал он. – Это видно хотя бы из того количества доносов, которые поступают к нам на лиц, неодобрительно отзывающихся о Цезаре. Народ, – добавил претор, – да и не только народ, привык к Цезарю, знает, чего он может от Цезаря ждать… Этого нельзя сказать о других претендентах на его место. Народ – за Цезаря.
– Тем более опасным может стать его дальнейшее возвышение…
Претор пожал плечами.
– Зачем гадать о том, что еще может быть, – философски изрек он. – Что касается Цезаря – это дело будущего. Иной вопрос: кто помог преступным рабам скрыться? Не понимаю, – сказал он, – зачем это было нужно. И так пришлось немало потрудиться, чтобы они сказали меньше, чем могли. Просто удивительно, какими разговорчивыми становятся многие, когда им грозят неприятности…
– Ну, не все, – возразил внимательно слушавший последние несколько минут сенатор.
– Не все, – согласился претор. – Но очень многие…
После этого гость заинтересовался коллекцией ваз, которая составляла гордость сенатора Лены. Сам он, признал добродушно претор, не мог бы позволить себе такую дорогостоящую прихоть, как коллекция ваз из коринфской бронзы. Если он не ошибается, каждая такая ваза стоит целого состояния.
«Грязный вымогатель», – подумал сенатор Лена, с ненавистью глядя на порочное лицо красивого молодого человека. И в то же время неприкрытая алчность претора вызывала в нем нечто, похожее на уважение. Это, безусловно, был сильный человек и, значит, нужный. Поэтому голос сенатора был вполне дружелюбен, когда, не без гордости, он подтвердил:
– Да. За шесть таких ваз я заплатил около миллиона сестерциев.
– Красивые вазы, – еще раз признал Мануций Базил и поблагодарил сенатора за отличный ужин.
Жестом сенатор остановил его.
– Я, как вам известно, дорогой Мануций, долгое время провел на Востоке. Поэтому, наряду со многими пороками, присущими тамошним нравам, я усвоил один неплохой, как мне кажется, обычай: подносить гостю все, что ему в моем доме понравится. Поэтому я был бы счастлив, если бы вы соблаговолили принять мой скромный подарок – шесть коринфских ваз.
Претор Базил был смущен. Он не может себе этого позволить, подарок слишком ценный. Сенатор настаивал. Претор колебался: право же, сенатор ставит его в тяжелое положение. Не приняв подарка, претор обидит его, подтвердил сенатор. Обижать такого милейшего человека было бы актом крайне неблагодарным, этого себе претор позволить не мог.
– Ну что ж, – сказал он, сдаваясь, – я принимаю этот подарок как залог дружбы между мной и сенатором Леной. Я очень тронут, очень…
Сенатор проводил дорогого гостя до носилок. Слуги упаковывали драгоценные вазы. Уже сидя в носилках, претор обронил:
– Если бы сенатор на некоторое время отправился в одно из своих многочисленных поместий, то это, надо полагать, всем пошло бы на пользу. Здоровье надо беречь. А еще лучше сделать так, чтобы те, кто может заговорить, лишены были этой возможности, даже если б захотели.
– Они не заговорят, – заверил сенатор.
– Да хранит вас Юпитер. – Претор поднял руку, прощаясь со своим другом, сенатором Леной. Пакет с шестью коринфскими вазами стоял у него в ногах. Это был один из счастливейших дней его жизни.
Сенатор долго смотрел вслед удаляющимся носилкам, пока они не исчезли в темноте, затем грубо выругался. Приказал приготовить все необходимое для отъезда в Тускуланское имение. Вызвал управляющего.
– Те трое должны молчать, – сказал он.
Управляющий все понял, закивал, исчез.
Оставшись один, сенатор Лена стал подводить баланс.
Несмотря на убытки, игра стоила свеч. Ставить надо на Цезаря, это ясно. В душе он почувствовал, как с каждой минутой все более и более становится цезарианцем. Решил прикупить еще один участок земли, который облюбовал уже давно здесь, в Риме, на Квиринальском холме возле Номенантской дороги. В случае удачи эта одна сделка покроет все затраты. А пока что проверка общественного мнения обошлась ему, не считая стоимости тех, кто должен молчать, немногим меньше миллиона. Ну что ж… мудрость всегда обходилась недешево.
Утешившись подобным образом, сенатор Лена тяжело вздохнул и поставил на балансе точку.
Наконец-то! Наконец все выяснилось, встало на свои места. Помпей разбит, рассеян, бежал. Цезарь снова победитель, да иначе и быть не могло. Даже тот, кто не мог, подобно сенатору Лене, вовремя проверить общественное мнение за наличные деньги и некогда склонен был поддаваться сомнениям, ныне эти сомнения отринул раз и навсегда.
Первым узнал об изменившемся положении Цицерон, удалившийся от дел, отсиживавшийся у себя в Астурее, в поместье. Авл Гирций, давний друг, ныне легат Цезаря, не забыл опального оратора, прислал все-таки весточку из Испании. Письмо было датировано апрелем, после битвы при Мунде едва прошел месяц. «Этот Гней погиб, – говорилось в письме, – а Секст оставил Кордубу и бежал в ближнюю Испанию. Аттий Вар тоже бежал, но неизвестно куда, впрочем, это уже все равно. Цезарь прочитал твоего „Катона“ и очень хвалит. Больше ничего нового. Прощай и люби меня. Все».
Старый честолюбец сделал все возможное, чтобы содержание письма стало известно как можно шире. Это ему удалось. Сперва настороженно, затем все более и более радостно внимал притихший было Рим новостям, свидетельствовавшим об окончательной победе диктатора Цезаря. Нет, определенно он находится под покровительством всемогущих богов – теперь это стало всем совершенно ясно и становилось яснее с каждым днем. А раз так, раз сами боги взяли Цезаря под свое постоянное покровительство, не кощунством ли будет со стороны людей сомневаться в божественной избранности потомка Энея! К тому же победа Цезаря над Помпеем означала мир. Мир! Значит, тишина, спокойствие, процветание… Раздавались, правда, и трезвые голоса. Они предупреждали: «Теперь-то Цезарь себя покажет, вот увидите. Былым республиканским свободам наступит конец, а Цезарь объявит себя царем», – мрачно вещали эти провидцы. Но их никто не слушал. Что будет потом – это мы еще увидим, а пока что надо подумать лучше, как отпраздновать победу несравненного Цезаря. Задача не так проста, как может показаться с первого взгляда. Главные заботы здесь легли на плечи сената. С одной стороны, не следовало переходить границы установленных предками и обычаями почестей, с другой, и это было ясно всем, новые почести должны превосходить или хотя бы не уступать старым. Тут-то вся беда н была. Казалось, все, чем можно было почтить человека, уже преподнесено Цезарю раньше, вплоть до переименования в его честь седьмого месяца, которому отныне надлежало именоваться – июль. Не говоря уже о золотом кресле в сенате и в суде… Однако вскоре выяснилось, что человеческий ум в изобретательности почти не имеет видимых границ. Не прошло и месяца, а решение было принято и одобрено – прежде всего почтить Цезаря триумфом, затем пожизненно присвоить титул императора. Поднести ему звание «отца отечества», отныне и впредь называть освободителем. После этого словно плотину прорвало – что ни день утверждались нее новые и новые предложения, ибо никто не хотел оставаться в стороне. Было тут утверждено и пожизненное консульство, и пятидесятидневные благодарственные молебствия в честь одержанных Цезарем побед и многое другое. Напрасно Цицерон призывал своих коллег к элементарному благоразумию, напрасно, выйдя из себя, предупреждал об опасных последствиях чрезмерной лести – его никто не слушал. Оскорбленный старик уехал в свое поместье, там от огорчения даже слег.
А преданные умы не жалели сил. Едва один сенатор предлагал разрешить Цезарю пожизненно носить пурпурное одеяние триумфатора, другой тут же добавлял, что и лавровый венок – тоже пожизненно. Объявить дни побед Цезаря национальными праздниками? – Принято! Установить статую Цезаря из слоновой кости между статуями богов? – Принято! Золотую статую Цезаря поставить навечно в храме Квприна? – Принято! Пять золотых статуй Цезарю, н не где попало, а на Капитолии, между статуй легендарных царей… Принято! Принято… Принято. Перерыв на два часа.
Поистине это были нелегкие дни.
А тут наконец появился и живой свидетель событий – Филотим, Цезарев любимчик, командир второго легиона. Герой, храбрец! Левая рука его была на перевязи, в карманах не переводилось серебро явно не римского происхождения. Бравый вояка был нарасхват. Дамы из высшего общества – те разве что не дрались из-за него, и уж наверняка каждая готова была доказать свое восхищение не только словами. Дошло до того, что даже ростовщики готовы были ссудить ему деньги почти без процентов – вещь неслыханная и необъяснимая в обычное время.
Дело было в июне, и, по словам Филотима, Цезарь должен был совсем скоро вернуться в Рим.
Что тут поднялось! Оно, впрочем, и понятно – времени-то оставалось в обрез. Ламия – он был в этот год старшим эдилом, главой городского управления – не спал ночей. На портных обрушился водопад заказов. Каменщики, плотники, землекопы тоже забыли про сон и отдых. Лозунг, выдвинутый муниципалитетом, Гласил: «В этот раз как никогда раньше!» У всех свежи были еще воспоминания о великолепии недавних триумфов Цезаря, года не прошло с тех пор. Неужели сейчас мы оплошаем? Отсюда непреклонная решимость, бессонные ночи и лозунг: «Как никогда…» Время летело с ужасающей быстротой. Иногда эдилу казалось, что солнце заходит лишь затем, чтобы тут же снова взойти, он похудел на двадцать фунтов и продолжал худеть дальше. Срочно был послан заказ на огромную партию диких зверей, ланисты заключили договор на поставку трех тысяч гладиаторов, пригласительные письма выдающимся артистам были посланы во все концы земли, во все провинции. «Как никогда!» И даже римляне, люди, привыкшие ко всему, только моргали, глядя, как рабы скатывают с кораблей дубовые бочки с вином – десять бочек, сто, тысяча, две тысячи…
Повара, повара, повара… Вот кому предстояло блеснуть своим искусством. День близился, день четвертого сентября, день испанского триумфа. Модницы заказывали ювелирам последние украшения, артисты проводили решающие репетиции, повара отрабатывали тонкости меню. Со всего света, из всех провинций, областей, городов стекались в Рим делегации, паломники, просто любопытные. Спекулянты раздулись от золота, сдавая под жилье все, вплоть до собачьих будок. День и ночь не затихал над Римом шум и галдеж. Проститутки работали, не зная ни сна, ни отдыха, они снова въехали в просторный дом Помпея, теперь, похоже, надолго. На виду у всего народа сколачивались обеденные столы – тысячи и тысячи столов. Глотая голодную слюну, бездельники щеголяли друг перед другом названиями диковинных яств, которыми им предстояло вскоре насладиться. «Фригийские рябчики», – говорили они. «Павлины из Самоса». «Ничего нет лучше мелосских журавлей». «К муренам подается хиосское вино». «А я обожаю маринованного ската. Лучшие скаты водятся в Киликии…» «Ягнята из Амвра– кии…» «Вот осетр, это…» «Лесбосское вино лучше…» «А финики…» И так весь день. Атмосфера ожидания накаляла и без того горячий летний воздух. Патриотизм возрастал и возрастал. За несколько дней Цезарь приобрел больше сторонников, чем за предыдущий год. Если прислушаться, никто и не сомневался никогда, что Цезарь победит. «Великий Цезарь» – порхало из уст в уста. Кощунственной казалась даже мысль о том, что еще два-три месяца назад можно было сомневаться в божественности великого Цезаря!
В этой атмосфере, насквозь пропитанной рабским подобострастием, искренним и лживым преклонением, деланным и подлинным восторгом, в атмосфере, пропахшей испанским серебром, ароматами заморских вин и яств, смрадом нечистот, похоти, пота и спекуляций, громом с неба разнесся слух: один из народных трибунов, Понтий Аквила, не встанет во время испанского триумфа. Следуя древним, полузабытым уже республиканским привилегиям, он будет сидеть.
– Ну, а теперь, я надеюсь, вы скажете нам, что все это шутка, дорогой Понтий… – Голос народного трибуна Лоллия был величествен, но звучал не без добродушия. – Эти слухи…
Дело происходило вечером третьего сентября, накануне триумфа, за два часа до захода солнца. В театре Помпея, где собрались все десять народных трибунов, царила живительная прохлада.
– Эти слухи…
Вместо ответа, как этого можно было бы от него ожидать, Понтий Аквила шумно вздохнул, задержал воздух в груди, выдохнул. Он волновался, и это весьма удивляло его самого. «Когда мы с Гаем Кассием и десятком подыхающих от зноя и ран солдат отступали через пустыню, – думал он вместо того, чтоб отвечать, – а парфяне преследовали нас по пятам, я не испытывал страха, и сердце мое билось ровно. А теперь я боюсь. Вот и сердце у меня бьется так, что мои друзья-трибуны слышат, наверное, этот стук и узнают о моем страхе». Не поднимая головы, он окинул всех собравшихся внимательным, пристальным взглядом, глаза его были полуприкрыты веками.
Вот они все здесь, передо мной, народные трибуны, последний оплот республиканских свобод, единственные, кто мог бы сохранить и упрочить свою власть даже при диктатуре. Им бы поддержать его без лишних слов и глупых, ничего не меняющих расспросов. Так нет – стоят и ждут, что он ответит. При этом надеются, что он ответит: «Да. Все это слухи».
Как стараются они показать, что ответ их вовсе не интересует – эпизод, и только. А ведь ради этого лишь и было объявлено сегодня внеочередное заседание коллегии. Вся болтовня о важности предстоящих завтра дел никого не обманывает. Вот слуги народа – стоят и ждут одного, чтобы он успокоил их, сказал, что слухи – это только слухи, что они могут идти домой и спать спокойно. На лице Понтия Аквилы не отразилось ничего, однако внутренне он улыбнулся – есть опасения, что многие из них будут сегодня спать не слишком спокойно. Что ж, их можно понять: каждый из народных слуг достаточно дорого заплатил за свое место, чтобы не волноваться за его сохранность. Если им не удастся отговорить его, кто знает, чем это для всех может кончиться! Они верят в демократию, но боятся Цезаря – уже сейчас, когда ничего еще не произошло! А вдруг он возьмет да и сместит, разгневавшись, всех трибунов, несмотря на их неприкосновенность? Положение таково, что Цезарю никто сейчас перечить не посмеет, так что и пожаловаться будет некому.
– Итак… – В величественном голосе Лоллия прозвучало нечто, похожее на испуг.
Понтий Аквила перевел на него взгляд глубоко посаженных серых глаз.
– Да, – сказал он.
Народный трибун Лоллий смотрел на него, приоткрыв от напряжения рот.
– Что – да? – глуповато спросил он, – Что – да?
– Это не слухи.
Полная тишина была ему ответом. Наступило молчание. «А теперь берегись, – думал Понтий Аквила. – Берегись и жди атаки».
Инстинктивно он прижал к туловищу неподвижную левую руку, перебитую некогда парфянской стрелой. «Сейчас они покажут, эти слуги народа, кто чего стоит». Он всегда чувствовал себя среди них белой вороной, хотя бы потому, что был единственным, кому не пришлось перед выборами рассылать по трибам мешки с деньгами для подкупа избирателей. Да, он был избран честно, тут ни один судья не смог бы придраться, и до конца года он пользуется неприкосновенностью. Ему нечего опасаться, убеждал он себя, даже если все они лопнут от злости. «Конечно, по-своему они правы, считая, что я подкладываю им такую свинью. Противно другое – они еще не знают, как отнесется Цезарь к тому, что я не встану, однако изо всех сил стараются предупредить его гнев. И уж, конечно, не из любви ко мне».
И еще подумал он: «Я поступаю так не для того, чтоб прослыть героем или позлить Цезаря, которого сам считаю великим человеком. Просто не хочу стоять в общем ряду. И только. Поймут ли они?»
И он с надеждой посмотрел на трибунов.
А те словно замерли. Застыли, не двигаясь, в неудобных, неловких, неестественных позах. Лица их выражали недоумение, старание понять, напряженную работу мысли. Может быть, они ослышались? Конечно, ослышались. Взгляд на Понтия Аквплу сказал им: «Нет, не ослышались». Тогда они стали приходить в себя, медленно, с трудом, затем каждый представил себе, чем это ему грозит. Тут они пришли в себя окончательно. О позднем времени и о завтрашних заботах никто не вспоминал. Кто начнет? Начал народный трибун Гай Марцелл. Он был честолюбив, должность трибуна была началом его политической карьеры, а могла стать и концом. Упругими, быстрыми шагами подошел он к скамье, к Понтию Аквиле, попытался заглянуть в узкое лицо с близко посаженными глазами. Деликатно спросил, в чем дело. Позднее время для шуток. Да и шутка не из удачных, коллега не находит?
Коллега не находит.
Трибун Гай Марцелл отступает на шаг. На этом расстоянии он растерял всю свою деликатность, теперь от нее нет и следа.
– За такие слова, – цедит он, – легко потерять очень многое. Голову, например. – Не сдержавшись, он переходит на крик: – Понтий Аквила, ты спятил, что ли? – Он спятил, определенно. Не встать перед Цезарем! Гай Марцелл апеллирует к другим: – Посмотрите на него, он болен, у него, наверное, жар! Так позовите ж ему врача, а не то я сам примусь за работу… – Народный трибун Гай Марцелл явно не владел собой. – Неслыханная наглость! – выкрикнул он. Тут голос у него сел, стал хриплым.
Понтий Аквила, один из немногих, кому посчастливилось вернуться живым из парфянского похода Красса, крикунов не боялся. Остальным трибунам это было известно. Поэтому громкие, а под конец хриплые выкрики Гая Марцелла они выслушали с молчаливым неодобрением. Дипломат из него, прямо скажем, никудышный. Его успокоили, оттеснили в дальний угол, да так, чтоб он не смог оттуда выбраться. Дело было нешуточное. Решение Понтия Аквилы выглядело обдуманным, а раз так – криком тут было не взять.
А взять было нужно.
Если кто понимал это, так Поппилий Лена, избранный месяц назад трибуном на место скончавшегося Люция Флакка. II уж, конечно, дело было не в тех полутора миллионах, которые ушли на выборы, он опасался совсем другого. Коснись его подозрение в том, что он сочувствует этой идиотской выходке Аквилы, и земля, в которую вложены все его сбережения, может быть без выкупа отчуждена для расселения Цезаревых ветеранов. Тогда только и остается что в петлю…
Поппилий Лена подсел осторожно, знаком призвал к молчанию. Речь его была выдержана в проникновенных тонах. Все они, коллеги глубокоуважаемого Понтия Аквилы, понимают, что такой человек не бросает слов на ветер. На коллегу же Марцелла обижаться не стоит. Ибо решение, принятое Понтием Аквилой… м-м-м… как бы это лучше выразиться, ну, скажем, несколько неожиданно для них всех, отсюда и реакция коллеги Марцелла. Кстати, откуда эти сведения о праве трибуна сидеть? Ах, из законов Двенадцати таблиц. Хорошо, хорошо, никто не сомневается, что этот шаг… гм… законен.
– Но отдает ли себе отчет многоуважаемый друг и коллега, – голос сенатора и трибуна звучал с неподдельным волнением, – что этот шаг… Нет, я не отрицаю права каждого поступать согласно закону, но не будет ли это выглядеть демонстрацией? Мы-то понимаем вас, – поспешил заверить он, – а вот другие могут понять превратно. – Другие, надо полагать, был Цезарь. – Им, другим, может показаться непонятным, в чем тут дело. Все стоят, весь Рим, все два миллиона человек, приветствующих великого Цезаря, чьи заслуги…
Сенатор немного увлекся. Натолкнувшись на внимательный, все понимающий взгляд Понтия Аквилы, он поперхнулся и умолк.
«Сказать им все?» На мгновение эта мысль появилась и исчезла. Спокойно, как только мог, трибун Аквила пояснил: не следует придавать его решению иной смысл, чем он на самом деле имеет. Он, народный трибун Понтий Аквила, не встанет не потому, что хочет этим что-либо подчеркнуть, отнюдь, а исключительно желая воспользоваться своим законным правом, что никого ни обидеть, ни оскорбить не может.