Текст книги "На задворках Великой империи. Книга вторая: Белая ворона"
Автор книги: Валентин Пикуль
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
Атрыганьев, плача, звонил среди ночи Дремлюге:
– Капитан, Антон Петрович… Эта дикая женщина, эта… Караул, меня, кажется, поджигают!
– Что-то я вас не пойму, Борис Николаевич, – отвечал Дремлюга спросонья. – Сами же вы породили это общество. А теперь дитятко родителя лупит?.. В любом случае звоните Бруно Ивановичу: бандиты по его части. А мое дело – чистая политика!..
Рано утречком Атрыганьев тишком выбрался из города и запропал в своем родовом имении Заклинье. Но громилы Додо и там не оставили его в покое. Мясник Ферапонт Извеков (человек ужасных наклонностей) ходил вокруг заборов, покрикивая:
– Погоди, шибздик! Я не погляжу, что ты камергер… Мы тебя на манер китайцев обработаем. Башку тебе выбрюем, да по капельке будем капать… Где хошь возьми, а кассу отдай!
Не вылезая из Заклинья, предводитель стал отчаянно распродавать акции русско-бельгийской фирмы стекольных заводов. Тут спохватилась и милейшая Конкордия Ивановна.
– Ёська, – стала она трясти Паскаля, – скупай быстрее… Чего ты хлопаешь? Дело прибыльное.
Осип Донатович еще ломался:
– Зеркальное производство. Технология… все такое.
– Скупай, дурак! Золотое дно: после революции всем стекла вставлять будет надо… Вот тогда и хватятся!
Паскаль стал жадно хватать акции, и это не ускользнуло от зоркого взгляда Додо; в один из дней она снова раскрыла толстую тетрадь – дневник мыслящей женщины:
«Атрыганьев посрамлен, в предводители надо поднять своего. Об Евлогии пока ничего не слышно. Надобно следить за Мелхисидеком. И – за Паскалем, чтобы акции остались у нас и не вышли из Уренска».
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
– Петя, – сказала Додо, – не пора ли вам оставить картинки и стать мужчиной, чтобы раз и навсегда ответить женщине, измученной вами: дадите вы ей свободу или нет?
Петя исподлобья смотрел на жену, скользил по ней взглядом – поверх громадных фолиантов с гравюрами.
– Вы же свободны и так, сударыня, – ответил злобно. – Это я должен просить, чтобы вы оставили меня в покое. Что еще надобно? Я потерял с вами все: мельницу, дело моего отца, заехал вслед за вами в эту трущобу, вижу теперь всю вашу развращенность, сударыня, и… Еще вам свободы? Возьмите!
– Развод будет? – спросила Додо.
– На какие шиши? – отвечал Петя, уже выходя из себя. – Вы, князья Мышецкие, обобрали меня до нитки, я вынужден отказать себе даже в покупке новых гравюр, и только плбчу над каталогами… Я плбчу горькими слезами над каталогами!
– Все это глупости, Петя, – вздохнула Додо. – Ребенок ты…
– Нет! – крикнул Петя, наступая. – Это не глупости. А я нищ и обобран вами… Чего еще вы от меня хотите?
Додо удивилась: Петя всегда был такой покорный.
– Пьян ты, что ли? И врешь… У тебя есть еще деньги, я знаю!
– Да, – сказал Петя, – есть. Но я их вам не отдам. Я слаб и к труду не приспособлен. Дайте же мне умереть спокойно. Умру – получите сполна. Но сейчас, живого, не мучайте… Боже!
Попов заплакал. Додо открыла папиросницу.
– Спичку! – потребовала она.
– Возьми сама… я не лакей, – огрызнулся Петя, плача. – Довольно я уже целовал тебе ноги, носил на руках… На! – И он швырнул в лицо жене коробку со спичками. – На! Мерзавка!
Додо встала, и лицо ее пошло пятнами.
– Ты, грязный мукомол… мельник! Ты – мельник…
– Не смей! – взвизгнул Петя. – Ты сама хамка, шлюха!
И, неумело дернувшись, вклеил ей пощечину.
Додо похорошела, как от вина, заговорила с облегчением:
– Наконец-то… Вот и все: судьба уже развела нас. Прощай!
В эту черную пятницу Петя испытал свою судьбу. Маленькую.
6
В этот день, как и всегда по пятницам, дом учителя гимназии Авдия Марковича Бобра был открыт для гостей. Инженеры, сидящие без денег, гарнизонные поручики, тоскующие в казармах по уюту, учителя гимназии и прочие господа так и говорили:
– Пятница? Ну, стало быть, едем к Бобрам…
Авдий Маркович преподавал латынь и каллиграфию, имел на груди значок беспорочной службы, считался опасным радикалом. Особый вес в глазах уренского общества придавало ему то обстоятельство, что однажды он написал письмо Льву Толстому, а Лев Толстой ему ничего не ответил.
– Опасный человек, – говорили жандармы, – с безбожником Толстым контактирует. А – зачем? Чего ему так не живется?
Впрочем, Авдий Маркович был далек от великопостного учения вегетарианства: скорее он был учеником великого Рабле и обожал гуся в яблоках, карася в сметане, а поросенка под хреном. Солидное положение создало Бобру то благополучие, когда…
– …нам до двадцатого числа хватает! – говорил Бобр. – Вот уже десять лет, как мы с Машей не берем в долг. Это, конечно, удивительно! А в молодости… о-о-о!
И закатывал глаза в поднебесье, показывая, как было тогда плохо. А теперь – хорошо: квартира полная чаша, удобная мебель, выкупают последние тома энциклопедии «Брокгауза и Ефрона», на стенах висят портреты учителей жизни – Белинского и Герцена.
– Салус попули супрема лекс эсто, – любил говорить Бобр, быстренько переводя на русский: – В общем, господа, это звучит так: «Благо народа да будет высшим законом!»
Пришел в пятницу и Петя Попов – затюканный, жалкий.
– Петр Тарасович, что с вами? – встретил его Бобр.
– Я… негодяй, – всхлипнул Петя. – Какое я имел право поднять руку на женщину, мне совсем не чужую?
– О чем вы?
– Ах, славный Авдий Маркович, вы мужчина, вы не так можете понять… Вот если бы Мария ваша Игнатьевна!
– Успокойтесь, Петр Тарасович: моя супруга уже выехала из Петербурга. Ради бога, не волнуйтесь: мы ведь ждем от вас обещанной лекции…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Петя закончил словами:
– Ничтожно мало, дамы и господа, сумел мой скудный язык выразить о величии древнего искусства. Думаю, что если мне удалось передать вам хоть сотую долю того восторга, какой я испытываю постоянно перед ликом шедевров, то моя лекция все же удалась… И прошу: не судите же меня строго, я не говорун!
Бережно сложил оттиски, завязал тесемки на фолианте. Как у Гобсека над золотом, тряслись его пухлые пальцы над благородными листами. Слушатели похлопали, Бобр зазвонил в колокольчик.
– Думается, – сказал, – и хочется верить, что, отблагодарив Петра Тарасовича за доставленное нам удовольствие, мы, как люди передовых воззрений, заострим преподанный здесь материал и обратим его к жестокой русской действительности… Как будет жаль, если все это великолепие, понятное только одним нам, дворянам и разумным… Господа, господа! – залился колокольчик в руке Бобра. – Удержите господина Смирнова, который пытается проникнуть в буфетную!
Толстого директора депо, обжору Ивана Ивановича Смирнова, с хохотом задержали, прося, чтобы высказался.
– А что сказать? Сразу видать, что господин Попов кучу денег на это угробил. Правы и вы, Авдий Маркович: только мы, дворяне, оценить можем. А вот как подпалят Россию с одного конца… Что еще сказать?
– Не дадим подпалить, – вдруг послышался голос.
Бобр повернулся в сторону деповского машиниста:
– Ваше мнение, господин Хоржевский, будет особенно приятно для нас, как слово представителя русского пролетариата…
– Не дадим подпалить, – упрямо повторил Казимир, вставая. – Разве же у нас, рабочих, подымется рука на этакую красоту?
И сел. Петя бегающими глазками прощупывал людей. Его не волновала судьба лекции (бог с ней, он не оратор), но вот судьба гравюр… И мигал Петя от волнения чаще обычного, тряслись его толстые, никогда не работавшие руки. А на смену Казимиру встал прапорщик Женя Беллаш – молодой, языкастый.
– Жаль, – начал офицер, – что мой оппонент, господин Смирнов, все-таки улизнул в буфетную. Однако я отвечу и в его отсутствие… Столкнулись два противных мнения, – продолжал Беллаш. – И оба мнения исходили от моих уважаемых Коллег по службе – от директора уренского депо и от машиниста уренского депо. Один из них – представитель утилитарного подхода к искусству. Другой, господин Хоржевский, – поклонник начала духовного… Но прежде я хотел бы слышать мнение нашего уважаемого лектора, господина Попова: как он сам относится к своим шедеврам?
– Как? – спросил Петя. – А… никак. Вот – красота, я пью ее, трепещу, благоговею. И… чего же еще надобно?
– Вы эстет, Петр Тарасович, – сказал ему Беллаш. – Но я претензий к вам не имею.
– Ради бога, – ответил Петя, – и не надо. Зачем вам это?
– Теперь я, – продолжил Беллаш, – позволю себе вернуться к началу духовному, к началу моего старшего коллеги…
– Смирнова? – спросила акушерка Корево. – Так он в буфетной!
– Нет, Галина Федоровна, старшим я назвал господина Хоржевского… А дело в том, господа, что нет культуры мужицкой, как нет и дворянской.
– Прошу прощения, Женя, – заметил Бобр, – наша любовь к народу не может быть подвергнута сомнениям. Мы все любим наш многострадальный русский народ, но… Все-таки о народе лучше говорить так: мы тебя любим, но доверять святая святых – наше искусство – не можем. К тому же мы современники именно дворянской культуры, содеянной столбовыми!
– Да, – в унисон подхватил Беллаш, – мы все знаем, что Толстой – граф, а Чайковский – дворянин. Но искусство-то их – общенародно! Так? Конечно, так…
Петя Попов вздохнул, отвернулся и стал смотреть в окно: подобные разговоры его не касались. «Да и к чему говорить? Надо трепетать. Надо благоговеть…»
– А вы, дорогой Женя, – напористо продолжал Бобр, – выходит, предлагаете нам классовое деление искусства?
И прапорщик рассмеялся:
– Что делать, коли так получается, Авдий Маркович?!
А вокруг шелестели платья дам, щелкали костные веера, слышалось:
– Ну, разве можно так рассуждать о святом искусстве?..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Гости потянулись к столу, где в торжественном сообществе блюд и бокалов уже восседал директор депо Смирнов – величественный, как бог Саваоф.
– А буженинка-то – хороша, язва! – И посмотрел, как напротив него присаживается Казимир. – С хреном надо ее, – буркнул…
Петя же пристроился в уголку тихим мышонком, клевал рюмочку за рюмочкой. Под локтем его лежал фолиант – не расставался. За этот последний год, что прожит в Уренске, бедный коллекционер почти уже спился – тихо и неслышно, без буянства. Никто бы не подумал про него такое! Только вот иногда, как сегодня, приоткрывалась его душа – навстречу людям, желавшим испить из того источника красоты, у которого он поселился навеки, – и трепещет теперь, благоговеет (между прочим, верно спиваясь)…
Одна из дам попыталась втянуть его в общий разговор.
– А вот Сергей Юльевич Витте… – начала она.
– Бог с ним, – ответил Петя. – Кому Витте, кому Дюрер!
И дама, обиженная, повернулась ко всему столу:
– А вот Сергей Юльевич, господа, все-таки уплывает в Америку – вести переговоры с японцами…
– Да, да, ужасно, – забеспокоился Бобр. – Такой срам! Неужто его величество, государь наш император, согласен на контрибуцию?
– Витте я хорошо знаю, – произнес Смирнов, перетягивая к себе на тарелку сочные золотистые ломти ветчины. – Витте за Одессой, вроде вас, господин Беллаш, шпалы укладывал. Потом на дистанции долго прозябал. Но вот – повезло человеку: сумел предсказать катастрофу царского поезда в Борках, и… Сами видите! А ну-ка, Авдий Маркович, вот кулебяки-то я еще не пробовал…
Пятница в доме Бобров подходила к концу, гости прощались. Прапорщик Беллаш настойчиво желал проводить акушерку Корево. А машинист Хоржевский только было шагнул в темноту улицы, как истошный вопль Попова остановил его:
– Господин Хоржевский… куда же вы? А меня бросили!
Его нагнал пьяноватый Петя Попов, вцепился в рукав:
– Ради бога, только вы… не оставляйте.
– Что вы, Петр Тарасович? – оторопел Казимир.
– Если бы один шел – ладно, а то ведь… вот: сокровище! Похитить могут. Напасть! А вы, я знаю, не дадите меня в обиду.
Казимир понял – и оценил это доверие. Доверие человека, который вручает не себя, а свою коллекцию – плод многолетних трудов.
– Не бойтесь, – сказал Казимир. – Я драться умею. Смелее!
Петю шатало. В темноте переулков, прыгая через канавы, пробирались они на глухую окраину Петуховки, где едва-едва белели в потемках мещанские мазанки.
– Вот здесь, – сказал наконец Петя. – Здесь и живу. – В темноте он совал машинисту свою пухлую ручку. – А я вас сразу приметил. И вам поверил… только вам… Спасибо!
Скрипнула за Петей калитка. Вот и ночь на Уренском: черная, гиблая, звездная… Казимир вернулся домой, Глаша еще не спала.
Звонко брякался под ладонями рукомойник.
– Ты когда из больницы? – ревниво спросил Казимир.
– Рано сегодня. День выпал спокойный.
– А что новенького?
– Ты не сердись на меня, Казя, – ответила жена. – Мне он не нужен… Но вот – странно: глаза у него опять стали синими! Как понимать – не знаю…
…Из Ениколопова медленно выходил мелинит.
7
Процесс чаепития всегда тесно сопряжен с булкоядением.
Как-то не мыслит истинно русский человек выпить чаю и не съесть булки при этом. Сахар тоже имеет значение. Но это уже особая статья – чай можно и так выпить. А вот булку «вынь да положь». Экономическая связь между чаем и булкой на Руси хорошо всем известна – для этого не надо быть Спинозой…
Потому-то, когда была грандиозная стачка московских булочников, она затронула и чайную торговлю. Две шестеренки одной машины сцепились зубьями и стали поворачивать машину в другую сторону. Москвичи сколотили профсоюз, и он сомкнулся с молодым профсоюзом тех бесстрашных людей, которые от Кяхты до Петербурга гнали бойких лошадей. В пургу, под каторжный свист, через лед Байкала, через пустыни и солончаки безлюдных степей – ехал душистый чаек в мать-Россию…
Сначала Иконников-старший все плакал, приказчику выговаривая:
– Да я ж тебя, поросочья ты рожа, в люди вывел. Или мы с тобой не из одной миски шти хлебали? Что ж ты мне эту пакость чинишь, профсоюзник проклятый! Я ли тебя не баловал…
Потом Иконников затих, смирился. Только ножку волочить стал еще больше. Точь-в-точь – волк, из капкана выскочивший! Сын же Иконникова, Генька, был далек и непонятен. Благости не замечалось. Табак курит, вино пьет, как патока сладкое. Лягушек режет. Теперь вот жену у губернатора со двора, словно цыган лошадь, свел, – совсем запропал в европах там разных.
С горя пошел Лука Никитич в баньку. Раньше-то (до профсоюзов еще) копейку блюл: чужой веничек, бывало, подберет и парится. И не было того, чтобы пивом грешить. Не супостат, чай! Человек еще старой веры – истинной, ветхозаветной, византийской. А теперь махнул старик рукой на все – разделся и рубль выложил.
– Первый класс, – сказал, – давай, жарь!..
В первом классе – благодать, рай. Ковры лежат, зеркала тебя с любой стороны показывают. Тишина да благолепие, как в храме. И бумажки ароматные курятся. Номерной – малый попался ловкач: бутылку «Мум» сразу открыл – хлоп! Потом – пена: пшшшшш…
Хлебнул Иконников шампанского и сказал:
– Кисленько… Оно в теплыни-то хорошо. Быдто квас!
– Девиц прикажете? – спросил номерной, изгибаясь.
– Куды их! Одну вот ежели… А как она – не тае?
– Останетесь довольны. У нас тут писатель один парился проездом, так даже в книгу жалоб статью похвальную сочинил… Ежели хотите – вслух вам прочитаю с выражением и прочим?..
После мытья провели старика в предбанник, подали счет.
Номер с бельем 75 коп.
Бутылка «Мум» 40 коп.
Спину потереть 4 руб. 50 коп.
Всего 6 руб. 85 коп.
– Жулики! – сказал Иконников. – Гляди, пес худой: рази же так считают? Семь да четыре – девять. Да еще пять. Четырнадцать. Одну наверх кидаем, копейки – вниз… Сколько получается?
И червонец перед собой – тресь.
– Задавитесь, – сказал. – Потому как ныне я сам себя не помню от профсоюзов этих… И ничего мне теперь не жалко. Пролетарии, слышь, сулят все народы и все деньги в один котел свалить!
Тут и знакомцы из номеров повылезли, в простыни завернулись: Веденяпин, Троицын, Будищев – субботние люди, свободные. Сели они, а лакеи на ногах им ногти стричь стали.
– Что деется, Федор Палыч? – сказал Иконников Веденяпину. – Ведь эдак-то сожрут нас и даже спасибо не скажут.
– Откупиться надобно, – хмуро ответил Троицын.
– Да за што я откупаться должен? Или не я им, супостатам, экий храм возвел? Молитесь, чтите! Иди не так?
– Не так, Лука Никитич. Ныне обстоятельства таковы, что имеющие капитал, ежели он им дорог, должны по мере сил стараться быть прогрессивными. Хорошо, например, газету бы выпускать. В помощь молодым писателям жертвовать. Или картину Врубеля купить и на стенку у себя дома повесить…
– Мне не Врубель, а рубель дорог! – сказал Иконников.
– Ну, пеняйте на себя, – вздохнул Веденяпин. – Однако ваш сынок, Геннадий Лукич, человек иного толку: он бы, не думая, пожертвовал… Вот я, например, сунул учителю Бобру пятьсот в рыло. Он лекцию по Струве отбарабанил, зато теперь я спокоен…
– Пятьсот? – задумался Иконников. – До чего все эти революции, яти их мать, дорожать стали! Ранее, бывало, приказчик у меня недоволен – я ему сапоги с гармошкой куплю, так он так и сияет. Да еще в ножки кланяется. И революции – как не бывало!..
– Иной народ пошел, Лука Никитич, – мудро заметил Будищев. – Ты ему не супротивься. Иначе ко всем тебя хересам пустят на небеси! И даже в поминальник не запишут…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Сейчас Ениколопову особенно были нужны деньги. Мелинит уже почти вышел из него, и снова поголубевшими глазами смотрел эсер на старого чаеторговца-миллионера.
– Решился я, – тягуче говорил Иконников-старший, – в революцию запись сделать. И уже в «Ведомости» наши объявление учинил; мол, так и так, на дело народа, задавись он, жертвую…
– Сколько? – спросил Ениколопов.
– Погоди. Дай с духом собраться. Ведь впервой в жизни противу бога иду… Триста тебе не много ли будет на лекции?
– Вы понимаете, что говорите? – воскликнул Ениколопов. – Сейчас, чтобы лекция сделала ваше имя прогрессивным, надобно социально заострить вопрос… Социально – понимаете?
– Понимай сам. Я только деньги даю, а ты и расхлебывай.
Ениколопов хлопнулся обратно в кресло:
– Вот именно: мне же и расхлебывать! А всякое такое социальное ныне карается как политическое преступление. Да на ваши триста я только-только до Иркутска дотяну. А мне еще надо жить на каторге. Кандалы носить. Табак курить. Побег устроить…
Иконников прищурился – хитренько:
– А ты, Вадим Аркадьевич, не будь дураком: лекцию-то обломай скоренько, да тут же и сматывайся из Уренску. Они, глядишь, и не поймают… Ты же у нас – шустрый!
– Ну, нет, – загордился Ениколопов. – Послужить делу социализма готов, но… за триста рублей – никогда! Жертвы самодержавия, дорогой Лука Никитич, ныне дорого обходятся…
– Сколько же тебе, окаянный? – сказал Иконников, убиваясь.
– Тысячу.
– Фулиган ты, а не революционер… Нате, жрите!
Ениколопов тут же позвонил в редакцию: мол, давайте объявление о лекции поскорее – в первом же номере.
– Тэма? – спросил редактор. – Какова тэма лекции?
– Запишите, – быстро придумал тему Ениколопов. – «Болезни русского народа как следствие самодержавно-бюрократического режима России»… Записали?
– Ой, ой! Сибирью пахнет, – испугался редактор.
– Ничего, я там уже был. И не подох, как видите…
Теперь перед Ениколоповым встала задача, которую вряд ли смог бы разрешить и сам Талейран: как сделать так, чтобы лекцию читать и… не читать? Для начала самолично изготовил красочную афишу и попер прямо на рожон – явился в управление к Дремлюге:
– Требуется ваше высокое разрешение для чтения лекции на тему «Болезни русского народа…». Читайте, сами грамотные!
Капитан Дремлюга взялся за красный карандаш, прочел афишу.
– Вадим Аркадьевич, – сказал честно жандарм, – а ведь я тоже не прочь бы за здорово живешь тысячу рублей заработать.
– Вам и за здорово помрешь такой не прочесть! – рассудил Ениколопов не менее честно. – Лекция моя вполне профессиональная.
– Верно, – согласился жандарм. – Профессия-то у вас вполне приличная. Только не надо думать, что у меня хуже вашей.
– Согласен: хуже не придумаешь! Только… о чем вы?
– О чем? Да все о том же – о вашей дурости! Вы как думали, господин Ениколопов? Я вам лекцию запрещу, вы свалите всю вину на меня, я в реакционеры попаду, а вы в героях ходить станете? Да еще тыщу со старого хрена сорвете… Так?
– Но при чем же здесь деньги? – возмутился Ениколопов.
– За профессию… Ладно, – сказал жандарм, – глядите!
И в углу афиши начертал: «Лекцию разрешаю. Кап. Дремлюга».
– Ну, как? – спросил весело. – Вы этого от меня добивались? Кто из нас умнее… Ха-ха-ха! Трещенко, Бланкитов, Персидский, – стал он созывать сотрудников. – Идите, господа, сюда: вот стоит господин Ениколопов, который, имея разрешение на лекцию, не знает теперь, что ему делать…
Пришли в кабинет доблестные сотрудники и стали (под масть начальнику), подхалимствуя, измываться над бедным лектором:
– Ах, ну и тема же, господа! Сразу после лекции – кандалы в ручку, буханку хлеба под локоть и – айда по канату!
Ениколопов невозмутимо сложил афишу, словно старый актер, который до смерти сбережет ее, как память о своем триумфе.
– Благодарю, капитан, – поклонился. – Веяния времени коснулись и вас: вы стали намного прогрессивнее…
Теперь задача упростилась: сделать так, чтобы лекцию просто не читать, и все тут! Для этого берется перышко и перед словом «разрешаю» ставятся всего две буковки «не». Что и требовалось доказать! С этим документом исторической важности Ениколопов и пришел огорчить Иконникова. Вот, мол, я готов, но слуги царизма не разрешают и так далее…
– Верни, что брал, – рассудил Иконников на свой лад.
– Позвольте, но я же рисковал. На каторгу шел!
– Тебе только и место там, жулик ты…
– А печать? Смотрите «Ведомости»: вами уже заверено… Вас же и спросят: чем вы заявили себя?
– Что ты мне газетину суешь? – оскорбился старик. – На што мне твои «Ведомости»? Харкну печати в рожу – утрется моим рублем.
Вмешал сюда кляузный старик и Дремлюгу, который решил просто:
– Верните, что взяли. Не хватит ли уже юродствовать?
И пришлось вернуть. Но пригрозил:
– Погодите, я свое еще возьму. Лекции вы еще услышите…
Так сорвалась попытка чаеторговца «откупиться» от революции и сделать свое имя прогрессивным. В плохом настроении Ениколопов обменял у Додо два пуда мелинита на три револьвера черной сотни. На что нужен мелинит даме – не спрашивал: нужен так нужен!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Теперь их было у Ениколопова трое: Боря Потоцкий – гимназист, сын почтенных родителей, Моня Мессершмидт – ученик провизора уренской аптеки и Сева Загибаев – конторщик с вокзала…
Еииколопов расставил по пням банки и бутылки:
– Учитесь, котята… Прошу не мигать, когда целитесь!
Медленно поднялись три руки, и выстрелы сразу отбросили их назад. Ениколопов еще раз огляделся: место глухое, чахлый осинник да можжевельник, стыла под песчаным обрывом колдовская заводь реки. До Уренска – далеко: не услышат…
– Еще раз! Цельтесь в налет – сверху, – скомандовал.
Снова грохотом огласилась пустошь. Косо взлетели черные вороны. Долго каркали над редколесьем. Вдребезги распались бутылки, пули крошили из старых пней смолистую труху. Разбегались потревоженные муравьи.
– Снова заряжать? – спросил Боря. – Никак мне банку не сбить!
Ениколопов достал из кармана сюртучка свой браунинг.
– Вот так, – сказал, выстрелив наотмашь, и банка, распоротая меткой пулей, закувыркалась в траве. – Хватит, котята, для начала и это хорошо… Пора возвращаться. Перед городом – рассыпься, каждый идет своей дорогой. А меня, котята, вы знать не знаете!
Тропинкой, след в след, довольные собой, юнцы выходили на большак, делясь впечатлениями от выстрелов. Говорили:
– Хорошо бы – бомбой! Чтобы не чикаться..
Ениколопов уверенно шагал впереди, раздумывая: «Ничего, войдут во вкус – потом за уши не оттащишь. Надо внушить им, что они те самые, которым все дозволено… Это всегда захватывает!»
– Стой! – крикнул кто-то из-за кустов. – Вы пошто крадетесь? Пошто стрельба такая идет? Ну?..
Стоял у дороги здоровенный дядя, босиком, в рубахе горошком. А через плечо – сапоги перекинуты (видать, казенные).
– Кажи, што за люди? – кричал он без боязни.
– Да вот, дядя, гуляем. – И Ениколопов, сказав так, повертел в пальцах золотой, ярко блеснувший на солнце.
Но блеск этот, как ни странно, не затмил чувства долга.
– Не задабривай. Идем до городу… там разберемся.
– Моня, – сказал Ениколопов Мессершмидту, – давай…
Моня не «давал». Безмотивцы раскисли. Тогда Ениколопов обратился к Боре Потоцкому (как самому старому члену партии).
– Это же мясо! – показал он на мужика. – Презренная толпа!
Боря с испугу высадил сразу пять пуль – одну за другой. Человек с казенными сапогами согнулся. Присел. Ноги его мутили придорожную пыль. «Ты што? Ты што?» – говорил он. Большое тело его выгнулось дугой, встав на затылок и на пятки, как живой горбатый мост. И вдруг разом плашмя расстелилось на земле, тихое…
– Ловко, – оживился Сева Загибаев. – Куда денем?
– Моня, – сказал Ениколопов, – вами я займусь отдельно. О том, что мои лекции убедительны, спросите у вашего товарища – Бори Потоцкого… А теперь – беритесь, дружно!
Тело мертвого человека оттащили к реке. Запихали под рубаху ему камней и, раскачав, бросили в заводь. Всплеснула шоколадная вода, принимая тайну, долго качались потревоженные чистые кувшинки, да квакала испуганная лягуха… Пошли снова в Уренск.
– Революционер не должен бояться крови, – внушительно говорил Ениколопов, глядя на Моню. – Все, что мешает великому делу, должно быть убрано и сметено. У нашего брата своя мораль: все дозволено ради торжества великой идеи… Декаденты говорят: «искусство для искусства», а мы с вами пишем на черном знамени: «революция ради революции!»… Ничего, Монечка, первый раз и мне было тяжко. Слишком грязное дело – наша борьба, и надо быть очень честным в этой грязи…
Каждому безмотивцу Ениколопов дал по сто рублей.
– Из партийной кассы, – сказал. – Но мы не обеднеем. А коли обеднеем – так искать долго не надо: все банки проклятого самодержавия к нашим услугам… Моня, только вы не копите! Эта сотня пролетит, будет тысяча, потом – миллион… Что делать?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Бруно Иванович Чиколини поставил меж колен «селедку»:
– Не верю своим ушам… Липецк – такой городок, просто чудо, и вдруг – читаю: убит липецкий полицмейстер!
Дремлюга подшивал бумаги. Всунет под пресс пачку да как хряснет кулаком сверху: готово – дырки пробиты.
– Во! – похвалился. – Даром хлеба не трескаем. Это все дела на тех, кого давно посадить пора! Да разве с нашими «гам зей иванычами» сладишь? Вот жду, когда князь Мышецкий нагрянет… А нет – тогда прямо в генерал-губернаторство: Тулумбадзе таких, как эти господа, просто об стенку расшибает…
Чиколини протяжно вздыхал:
– Просто не знаешь, спать ложась: встанешь живым или нет? Да вы не хвастайтесь – у меня досье больше будет. Исшалился народ, от блатных не знаю куда деваться. Вот и околоточный пропал!
– Где пропал? – спросил Дремлюга и продернул свои «дела» суровой ниткой – так, словно лошадь взнуздал.
– Шарапов такой… с медалью ходил.
– А-а-а-а… – И, как портной, Дремлюга перекусил нитку на зубах. – А что с ним? – спросил потом.
– Недавно овдовел тут. Ну, запил, как положено. Я его пристыдил. Вот он к теще в деревню пошел. И не вернулся. А дома – детишки. Воют: «Где тятька?» Как в воду канул…
– Да, – мрачно согласился Дремлюга, – в уездах нелады. Где его деревня-то? В каком уезде?
– Да вроде бы в Горчушки подался.
– Горчушки… – призадумался Дремлюга. – Это, кажись, от Больших Малинок недалече будет?
– Да, кажется, – снова вздохнул Чиколини.
– Тут олух такой из Питера прикатил – Жеребцов с женою… Может, слыхал? Так вот, этот господин моду завел – черкесов наемных взял. Мужики уже слезницу писали: мол, изгиляются! Плетьми секут правых и виноватых! Власть ни во что не ставят…
– Это ты к чему, Антон Петрович? – спросил Чиколини.
– А к тому, Бруно Иваныч, что не эти ли черкесы твоего Шарапова спровадили тишком?.. – Закинул капитан «досье» на шкаф и снова сел, как влился в стул. – Тут, – заговорил снова, – новое нам выгорает. Тулумбадзе сейчас шоссе на Тургай гонит. Прямо через наш уезд – Запереченский, где и филиал банка открылся. От генерал-губернаторства! Расплата с рабочими, дорога, прочее… – Жандарм пошерстил небритую щеку. – Посади-ка, дружище, кого-либо из своих туда… А? Так, на всякий случай.
– Да не разорваться же мне, – захныкал Чиколини.
– Ну, а где я возьму людей? Смотри, что творится. Глаз. да глаз, да третий на лбу вырастет. У меня скоро уши топориком встанут – так измучился… Подсади в Запереченск своих.
– Ладно, подсажу, – отмахнулся полицмейстер.
Дремлюга вдруг сделался строже. Достал какую-то бумажонку, аккуратно расправил ее на столе:
– Читани-ка вот, Бруно Иваныч… Не знакомо ль тебе?
«Имею честь донести, что в Осиновой роще завтра во вторник, в доме мещанки Багреевой, ровно в десять часов вечера, состоится подпольное собрание ультраанархистов… готовится новое злодеяние».
– Анонимка, – сказал Чиколини, прочитав донос.
– После убийства Влахопулова получили, – пояснил Дремлюга. – Покойник-то Аристид Карпович уж на что хитер был, а попался. Клюнул на нее и вляпался! Сам вляпался и князя Мышецкого в лужу затащил… Как раз Иконников-младший губернаторшу в постель заволок. На даче Багреевой их и накрыли… Помнишь?
– Ну, помню. Да к чему ворошить старое? Чай, и Сергею Яковлевичу, кроме стыда, памятка эта ничего не принесет…. Кто-то о свидании пронюхал да и нагадил со зла. Уж не Конкордия ли Ивановна, от ревности? Она – бестия такая; все может…
– Выходит, не знаешь, – опечалился Дремлюга. – Ладно, ежели шеи себе не сверну, так я на этой анонимке такого агента себе добуду, какого и Лопухин в Питере не имел…
– Да о ком это ты, Антон Петрович?
– Погоди. Потом узнаешь… Сущев-Ракуса наследил по углам тут со своими идеями, а нам вытирай после него. Вот как Мышецкий решит… Неужто ему там в Питере не показали кузькину мать с горчицей? Неужто опять либеральничать станет? И не хотелось бы мне, Бруно Иваныч, снова собачиться с князем…
– Конечно, – вякнул Чиколини. – Вот и в Липецке, говорю. Такой городок… Ай-ай, что делается?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Карпухин в тот памятный день как раз в Большие Малинки ездил. У них-то еще своей кузни на выселках не было, так мужики с утра пораньше покидали на телегу плуги да бороны, сказали:
– Езжай с миром. Ты уж там обстарайся, родима-ай.
– Да што я, махонький? – ответил Карпухин. – Нно, подлая…