Текст книги "Слово и дело. Книга 1. Царица престрашного зраку (др. изд.)"
Автор книги: Валентин Пикуль
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
Правитель дел Степанов подал голос:
– Остерман – вице-канцлер, разве он охульничать станет?
– Молчи, – повернулся к нему фельдмаршал. – Не то зашибем тебя здесь, как мышонка… И мнение мое, – закончил Василий Владимирович, – таково будет: гвардию надобно из Москвы выкинуть, а на полки армейские – простонародные! – опереться.
– Сомнительно то, – отвечал Дмитрий Михайлович. – Искры неча в костре раздувать. Да и пока гвардия, фельдмаршалы, под рукой вашей – бояться стоит ли?.. Не конфиденты Остермановы (верно сие) грызут днище корабля нашего. И в глупости первозданной того не ведают, словно крысы, что корабль вместе с ними потопнет…
Канцлер Головкин молчал упрямо. И тогда Василий Лукич карты свои до конца раскрыл: была не была!
– А бояться надобно, – заявил честно. – Императрица еще не короновалась, а, глядите, сколь много вокруг престола грязи налипло. И всяк наезжий пыжится… Тому не бывать!
– Верно, – кивнул ему Голицын.
– Под замок всех! – сказал фельдмаршал Долгорукий.
Головкин вздрогнул. Закрестился и бывший дядька царя, князь Алексей Григорьевич, а Лукич тихо перечислил, с кого начинать:
– Сеньку Салтыкова – первого в железа, обоих братцев Левенвольде, Степана Лопухина, что от Феофана кал по Москве носит.
– И женку Лопухина – Наташку скверную, – сказал Михайла Михайлович Голицын. – Передатчица она погани разной!
– Черкасского – Черепаху, – добавил Дмитрий Голицын, – чтобы не мучился более, в какую сторону ему ползать.
– Барятинского Ваньку… мерзавца! У него в дому сговор!
– Кого еще? – огляделся Лукич.
И вдруг прорвало нарыв злобы противу духовных у Голицына:
– Феофана трубящего – в Соловки, чтобы не смердил тут…
Фельдмаршалы разом встали.
– А где Бирен? – спросили в голос. – Чуется нам – рядом он!
– Дело женское, – увильнул канцлер. – Нам ли судить?
– Нам! Коли нужда явится, так из постели царской его вытянем и поперек кобылы без порток растянем…
Великий канцлер империи встал, за стол цепляясь. Потом – по стеночке, по стеночке – да к дверям. Затыкался в них, словно кутенок слепой. А в спину ему – Голицыны-братья (верховный министр да фельдмаршал):
– Гаврила Иваныч, – крикнули, – ты куды это?
– Неможется… Стар я, ослабел в переменах коронных.
И взорвало совет Верховный от речей матерных, нехороших:
– Ах, ядри-т твою мать… неможется? Крови боишься? Ты думаешь, кила рязанская, тебя не видать? Насквозь, будто стеклышко! Кондиций ты не держишься… Плетешь, канцлер? Противу кого плетешь-то? Вспомни, как в лаптях на Москве явился, пустых щец был рад похлебать. А теперь зажрался, так уже и неможется? Не знаешь, кому бы выгоднее под хвостом полизать?
От ругани такой обидной очнулся Головкин уже в санях, и стояли сани его посередь двора. Не мог вспомнить – чей двор этот?
– Куда завез меня, нехристь? – спросил возницу.
– Дом стрешневский… сами велели!
– Когда велел?
– Вышли из Кремля и упали. Вези, велели, на двор к Остерману!
Великий канцлер загреб с полсти пушистого снегу, прижал его к лицу. Остыл взмокший лоб. Тут подбежал к нему Иогашка Эйхлер и шустро отстегнул полсть. А Остерманов секретарь Розенберг помог из саней вылезти, чинно сопроводил до покоев…
Андрей Иванович встретил графа Головкина бодрячком:
– Ах, великий канцлер! Ах, душа моя… осчастливили!
Гаврила Иванович повел носом, спросил страстно:
– Ромцу бы… вели принесть! – И, выпив рому, вошел в настроение исповедное: – Затем я здесь, вице-канцлер, чтобы поберечь чистоту престола российского. Хотят его кровью боярской покрыть, да того не желательно…
– Когда? – спросил Остерман спокойно.
– На двадцать пятый день сего месяца фиувралия злодейство назначено. Мало им одного зятя моего, Пашки Ягужинского, еще крови жаждут… Коли ведаешь, где Бирен захоронился, – спрячь еще далее: до головы его охотников тут немало…
По уходе канцлера Остерман тряхнул колоколец:
– Левенвольде ко мне! Да не Рейнгольда, а – Густава…
И когда тот явился, сказал ему так:
– Канцлер сейчас всех предал… Накажите Анне, чтобы Семена Салтыкова от себя не отпускала. Караул во дворце доверить немцам… Майор фон Нейбуш и капитан фон Альбрехт – им доверье трона! Верховники готовят аресты на двадцать пятое. И когда придут за вами, отдайте им свою шпагу…
– Никогда! – вспыхнул Левенвольде, хватаясь за эфес.
– Глупец! – обрезал его Остерман. – Вы тут же получите ее обратно из рук императрицы, но уже обсыпанную бриллиантами…
Левенвольде ударом ладони забил клинок в тесные ножны:
– Как же повернется история именно двадцать пятого?
– Двадцать пятого, – ответил ему Остерман, – Анна Иоанновна станет самодержавной императрицей.
– А что вы, барон, для этого сделаете?
– Ничего, – усмехнулся Остерман. – Все уже сделано, и добавлять что-либо – только портить…
Глава двенадцатая
Решено было «в железа» посадить и генерала князя Барятинского, женатого (как и граф Ягужинский) на дочери канцлера Головкина… Барятинский дураком не был и Юстия Липсия читал. Сорок лет генералу было, быка за рога брал и валил.
Дымно, пьяно, неистово куролесит гвардия в его доме.
– Виват Анна – самодержавная, полновластная!..
Бьются кубки – вдрызг, пропаще. А персидские ковры, из Астрахани хозяином вывезенные, затоптаны, заплеваны…
Эх, жги-жги, прожигай, дожигай да подпаливай.
– Еще вина! – кричат гости. – Мы гуляем…
Много было на Руси пьянок. Но эта – сегодняшняя, в доме князей Барятинских на Моховой улице, – особо памятна. Граф Федька Матвеев глядит кисло, и речи его кислые, похмельные:
– Наши отцы и деды царям служили, а холопами себя не считали. Служить царям – честь, а не холопство. И предки наши были не рабы, а друзья самодержцев, помощники им в делах престольных… Разве не так, дворяне?
– Не в бровь, а в глаз попал, Федька! – кричат пьяницы.
– Чего желают верховные? Чтобы мы им служили? Или народу?.. Вот тогда мы и впрямь станем холопами и обретем бесчестье себе. Но тому не бывать… Наклоняй бочку, подходи, дворяне!
Расчерпали бочку, а пустую – вниз, по лестницам.
– Еще вина! – кричит Барятинский…
Из сеней – топот, гогот, свист, бряцанье шпор. Ввалились граф Алешка Апраксин, братья Соковнины, Бецкой, Гурьев, Херасков да Ванька Булгаков – секретарь полка Преображенского.
– О, – закричали, – и здесь пьют? Вся Москва пьет…
– Откуда вы? – спросили их.
– Мы с Никольской – от князя Черкасского, там тоже дым коромыслом… Что делать-то будем, гвардия?
– Бочку видишь? Так чего, дурак, спрашиваешь? Пей вот…
В самый угар пьянки пришел степенный Лопухин Степан, муж красавицы Натальи. Лопухин был трезв и набожен. Хотел было к лику святых приложиться, да больно высоко иконы висели – не достать их губами. Тогда шпагу вынул, кончик лезвия поцеловал и шпагой той передал поцелуй молитвенный Николе-угоднику.
– Господи, помози… А я, братия, от Феофана! Велел он сказать вам, всех нас двадцать пятого верховные министры станут пороть на Красной площади.
– Пороть? С чего бы это? – затужил Ванька Булгаков.
– А с чего Пашку Ягужинского в железах держут?
– Он императрице услужить хотел…
– Дожили, брат! Уже и царям услужить нельзя!
– Хозяин, еще вина нам…
Степан Лопухин тишины выждал:
– Эй, люди! Старая царица Евдокия плачется: почто смуты пошли? Ей, старухе, того не понять. Духовные особы рангов высоких будут молиться за нас. С нами бог!
А в уголку, подалее от пьющих, пристроились тишком сановитые да пожилые. Тут же и Татищев.
Ванька Барятинский иногда подбегал к сановным с кружкой, горячо и влажно обдавал гостей хмелем винным.
– Чего ждем-то? – шептал. – Нешто кондиции те каменны? Порвем, что шелк… Анна-матка возрадуется! Да возблагодарит нас! Надобно на Никольскую ехать, пущай и там к делу готовятся…
– Кому ехать-то? – И все воззрились на Татищева.
Василий Никитич ломаться не стал:
– Еду! Лошадей дай твоих, князь, чтобы проворнее мне обернуться…
Поехал. В доме Алексея Черкасского народ был не так хмелен. Люди рассудительные, штиля старого. Пьют более для прилику, чтобы не сидеть без дела. Здесь и князь Антиох Кантемир похаживает: парик у него до самого копчика, кружева шуршат, ножку в чулке оранжевом отставит, тростью взмахнет – не хочешь, да на него посмотришь. «Ай да князь! – говорили. – Хорош жених…»
Вот этих-то двух умников, Татищева да Кантемира, и посадили челобитную Анне писать. Мол, пора самому шляхетству, верховных господ не слушаясь, все проекты рассмотреть по справедливости.
Кантемир извлек бумагу из-под кафтана:
– И писать не надобно! Еще загодя сочинил я прошение о восприятии Анной-матушкой самодержавия, каким владели ея предки по праву первородному… Подпишем – и дело с концом!
Татищев с бумагой, призывающей Анну обрести самодержавие, вернулся на Моховую к Барятинским.
– Пишитесь каждый под ней, – сказал. – Дело решающее!
Все подписались. Народу немало – за сотню.
Глянули на часы:
– Батюшки, первый час в ночь перешел… Загулялись!
– Не время часы считать, едем разом на Никольскую…
Шумно падали в санки. Ехали по снежным переулкам, крича:
– Виват Анна… матка наша! Самодержавная!
В доме князя Черкасского увидели бумагу, всю в рукоприкладствах, и пошли гости стрелять перьями.
– Самодержавству быть, – сиял Кантемир, счастливый. – А значит, и просвещению быть тоже…
– Просветим, – ответили ему, – туды-т их всех и всяко!
Черкасский нашептывал заговорщически:
– Гвардию не забудьте! Пущай и она челобитье апробует…
Два человека, столь разных, до утра разъезжали по гвардейским полкам, собирая рукоприкладства. Матвеев вламывался в спящие казармы, тащил семеновцев с полатей. Булгаков нес за графом чернила и водку:
– Эй, Татаринов, подпиши… Или спишь еще? Очухайся, болван. Челобитье тут о принятии самодержавства. Давай пишись скорее…
Кантемир же уговаривал гвардейцев возвышенно, пиитически:
– Вы, драбанты, покрывшие знамена славой непреходящей, неужели вы укрепляли престол для того токмо, чтобы теперь бросить наследие Петра Великого к ногам честолюбивых олигархов?..
Матвеев с Кантемиром спать эту ночь так и не ложились. Даже в Успенский собор завернули, где у могилы Петра Второго стояли кавалергарды в латах. Дали и им подписать челобитную. Было сообща решено: в среду собираться всем во дворец поодиночке.
– А потом – всем скопом! Ринемся и сомнем!
* * *
Угомонилась Москва, только ночные стражи топчутся возле костров, лениво кидают в огонь дровишки краденые, из-под рукавиц поглядывают во тьму.
Кремль… Тихо сейчас в палатах. Посреди постели, душной и неопрятной, сидит Дикая герцогиня Мекленбургская, и жестокие мысли о будущем занимают сейчас ее скудное воображение. Вот она встала. Засупонилась в тугой корсет. Трещал полосатый канифас под сильной рукой герцогини. Локти отставив, туфлями шлепая, прошла Екатерина Иоанновна через комнаты сестрицы своей Прасковьи. В потемках налетела на латы кирасирские, в тишине дворца задребезжало «самоварное» золото доспехов.
– У, дьявол! – заругалась. – Иван Ильич, чего амуницию свою раскидал? Чуть ноги не поломала…
Под образом теплилась лампадка. Две головы на подушке рядом: генерала Дмитриева-Мамонова и сестрицы.
– Чего шумишь, царевна? – строго спросил генерал свояченицу.
– Караулы-то сменили? Не знаешь ли?
– То Салтыкова забота… он наверху!
Екатерина Иоанновна пошла прочь. Ударом ладоней (резкая!) распахнула двери детской опочивальни. А там, затиснутая в ворох засаленных горностаев и соболей, спала девочка – ее дочь. Елизавета Екатерина Христина, по отцу, принцесса Мекленбург-Шверинская, которую вывезла мать в Россию, когда от тумаков мужа из Европы на родину бежала, спасаясь…
Дикая выдернула девочку из постели, и та спросонок – в рев. Екатерина Иоанновна встряхнула ее над собой.
– Не реви, а то размотаю и расшибу об стенку! – сказала по-русски герцогиня-мать принцессе-дочери.
Девочка затихла. Держа ее на руках, прошла Екатерина Иоанновна в покои императрицы. Анна Иоанновна еще не спала, расчесывала длинные и густые волосы.
– А чего не почиваешь, сестрица? – спросила Анна.
Екатерина Иоанновна посадила дочь на колени императрицы.
– Не спим вот… обе! – соврала. – Все о тебе тревожимся. Как быть-то далее? Не знаешь ли – сменили караулы или нет?
– Семен Андреевич спроворит. Чай, мы с ним родня не дальняя. А на кого еще ныне мне положиться? Все продадут меня, а капитан Людвиг Альбрехт – никогда. Говорить-то что будешь, сестрица?
– Буду, – решилась Дикая герцогиня. – Ты на сородичей, Аннушка, не надейся. Эвон у Парашки в постели бугай лежит. Я ему: «Иван Ильич да Иван Ильич», а он рожу воротит… Ведомо ли тебе, что генерал сей тоже кондиции тебе внасильничал? Твои права монаршии, только волю ему дай, он топором обтесать готов!
Анна Иоанновна отвечала сестре – огорченно:
– Тут, на Москве, все плевелы противу самодержавия сеют.
Екатерина Иоанновна на свою дочь показала:
– Ну, решай, сестра: что с этой девкой делать станем? Мала еще, а решать за нее уже сейчас надобно… Все мы не вечны, сестрица! Вот и думай: кому после тебя на престоле русском сидеть? Кто после тебя Русью править будет?..
Анна Иоанновна движением плеч забросила волосы за спину:
– Обсуши язык свой, сестрица! Я сама-то ишо престола под собой не учуяла. А ты мне уже наследников подсовываешь…
Сестры (большие, толстые, черноглазые, конопатые от оспы) сидели в потемках палат, словно сычи. А с ними девочка – Елизавета Екатерина Христина, принцесса Мекленбург-Шверинская…
– С таким-то именем, как у нее, – продолжала Анна Иоанновна, – как посадить ее на престол российский?
– Не мудри, сестра! – отвечала ей Дикая. – Имя лютеранское можно отринуть. А назвать ее – Анной в честь тебя, сестричка. Коли отца ее, изверга моего, Карлом Леопольдом звали, так мы и выберем, что любо: Карловна или Леопольдовна… Пусть она будет у нас Анной Леопольдовной! Петровский же корень на Руси вконец извести надобно, дабы и духу его не стало. Лизку, чтобы с солдатами не блудила, в монастырь запечатать. А кильский чертушка кажинный день, говорят, розгами объедается: голштинцы из него идиота сделают. А быть над Русью нам – от царя Иоанна себя ведущим… То-то оно и хорошо всем нам будет, сестрица!
Императрица руками, словно мельница крыльями, замахала:
– Да погоди, погоди… Не мучь хоть ты меня! Сама не знаю, как на престол сесть. Изнылася…
– Порви, – внушала сестра. – Кондиции возьми как-нибудь да тресни их пополам, да в печку-то кинь…
Громыхнуло что-то от лестниц, залязгали штыки. Сестры стали креститься, радуясь, что Салтыков сменяет караулы во дворце…
В эту ночь Екатерина Иоанновна спать уже не ложилась. Наполнила пузырек чернилами, опустила его в кисет, и тот кисет, вроде табачницы, сбоку платья привесила. Сунула потом за лиф платья горстку перьев, уже заточенных, и грузно плюхнулась в кресла.
Глядела в окно. Там снежило. И полыхали костры.
* * *
Сержант Алексей Шубин разбросал перед собой кости:
– Метнем еще? Али прискучило, Ваня?
Балакирев зевал – широко и протяжно. Темнели во рту впадины: в зубах убыток имел немалый. За шутовство прежнее повыбивали ему передние зубы вельможи. А коренной клык сам его величество Петр Первый высочайше соизволили клещами изъять. Просто так – для интересу (ради науки).
– Ну, мечи, Алешка, – сказал Балакирев. – Один черт! Коли псу делать нечего, так он под хвостом у себя нализывает…
– Стой! – И Шубин ухо навострил. – Кажись, идут сюда.
Дверь выбили. На пороге стоял капитан фон Альбрехт.
– Прочь! – гаркнул.
Взззз… – пропели две шпаги, выхваченные из ножен.
Но за плечом фон Альбрехта мотался длинный парик Салтыкова:
– По приказу ея императорского величества, караул ваш имеет быть сменен… Сложи кости, и – прочь!
Балакирев шпагу – бряк, Шубин – бряк. И – вышли…
В метельных полосах кружился хоровод войск. Шли роты. Сверкали латы кавалергардии, заиндевелые с мороза. Костры едва пробивали мрак, и было жутко в кремлевских дворах.
Анна Иоанновна глазами-жуками пересчитывала солдат. Сбилась со счету и возрадовалась. Капитан Людвиг Альбрехт салют ей учинил палашом. Замер. С мороза оттаяли прикладные усы капитана и упали на пол, – лицо сразу сделалось молодым.
– Вокруг тронной залы людей ставь самых верных мне, – велела ему Анна. – Что ни дверь, то солдат. На переходах да лестницах – по офицеру! И твоя голова в ответе, коли что не так. А завтра… озолочу тебя! – И все это повторила еще по-немецки, чтобы фон Альбрехта проняло сознание долга насквозь, до костей…
И ушла к себе, кутаясь в шубейку. Волочился за нею длинный трен платья. Стреляли из углов дровами неугасимые печи. Среди караула похаживал Семен Андреевич Салтыков, порыкивая:
– Конфузу не бойся! Багинеты примкни! Слушай…
С длинными кочергами носились по теремам, словно дьяволы, царские истопники. Им-то – что? Лишь бы печи не гасли, да царица не мерзла.
А по камням древним, кремлевским – ботфорты цок-цок, цок-цок. Замер солдат. Прямо на него шагал капитан фон Альбрехт. Оглядел издали – каков служивый? Как ему стоится? – И трость капитана из черного эбена ударила солдата по коленям.
– Фронт! Артикул… Фу-фу, швинья…
И снова – цок-цок, цок-цок – ушел во тьму по камням кремлевским. И тут стало понемногу светать над Москвой-рекою…
Наплывал из Сибири новый день на Россию: быть или не быть?
Глава тринадцатая
В сей день Августа наша свергла долг ложный,
Растерзавши на себе хирограф подложный.
Бойся самодержавной, прелестниче Анны…
Феофан Прокопович
Условлено было заранее – сходиться поодиночке. Ждать князя Черкасского, а потом – лавиной, прямо к престолу, звать Анну Иоанновну на разговор прямой и открытый… Под плащами офицеров тускло блестели кирасы и панцири: в драке, ежели что случись, это первое от шпаг бережение. В пистолях – пули здоровущие, выстрели – медведя свалишь…
Верховный совет уже заседал спозаранку. Вчера министры свой последний указ подписали: арапу Абраму Ганнибалу быть майором в гарнизе Тобольской (не знали, что Ганнибал давно удрал из Сибири, ныне пригрет в Питере подле Миниха).
Прибыли первые курьеры, и у них Степанов выведал, что на Москве не все в согласии. Правитель дел растерялся:
– Господа высокие министры, дворец окружен, шляхетство, генералитет и гвардия сбираются в аудиенц-каморе. Как понимать тот сбор – не ведаю…
Дмитрий Михайлович глянул на фельдмаршалов.
– Василий Владимирыч, – сказал Долгорукому, – и ты, Миша, – сказал брату своему, – где жезлы-то ваши? Коли что, так бейте крикунов прямо по головам… А там разберемся!
И все поднялись.
– Надо ехать и нам… Явимся с честью! Пошли, Лукич…
Кремлевский дворец был уже переполнен, [9]9
Количество сторонников самодержавия, собравшихся в Кремлевском дворце, источники определяют по-разному: от 150 до 800 человек; некоторые говорят, что их было более 1000.
[Закрыть]и блеснул перед фельдмаршалами отточенный палаш капитана Альбрехта.
– Кто тебя ставил в караул, шмерц? – спросил Долгорукий.
Клинок отринулся вниз – плотно прилег к ботфорту:
– Ставлен по приказу Салтыкова!
– Ах, язви вас в душу… Где Салтыков, дышло в рот ему!
Но бестрепетно глядели из-под буклей парика глаза Салтыкова:
– Караул сменен по приказу ея императорского величества. Я исполнил лишь волю монаршую…
Фельдмаршалы разом опустили жезлы, и мутно источилось слезой крупною бельмо петровского ветерана.
– Ну, Мишка, – сказал Голицыну князь Василий Владимирович, – кажись, обшептали нас за ночь… Готовься к смерти отныне. К смерти подлой и худущей! Хорошо, что мы, старики, свое отжили!
* * *
Выбежали два арапа в чалмах и растворили двери высокие. Захрустело вокруг – то трещали роброны жесткого «трухмального» платья. Боками колыхаясь, шла императрица.
– Виват Анна! – кричала гвардия, ее завидев.
Корона на голове – крохотная, с кулачок. В пальцах – платочек черный (траурный, в знак печали по Петру II). А за нею – Дикая герцогиня, гневная и толстомясая. За ними – и статс-дамы двигались чинно: Остерманша, Авдотья Чернышева, Наташка Лопухина и прочие. Стихло все разом, будто покойник объявился, и тут Анна Иоанновна стала кланяться собранию. Но не шибко кланялась – лишь приседала, чтобы корона с головы не скатилась.
– Для блага моих подданных, – начала густейшим басом, – соизволю я ныне трактовать характеры мнений ваших, дабы лучше мне управляться с империей, богом мне врученной по древнему завету предков моих благородных.
Сказала и села. Кантемир отогнул парик над ухом Черкасского – задышал под букли, что-то страстно доказывая. Анна Иоанновна «престрашным зраком» своим подозвала Черепаху к себе.
Но тут князь Дмитрий Голицын велел верховникам:
– Идем и мы… к престолу!
Министры встали по бокам от императрицы. Теперь, с высоты царского места, они видели весь зал. Прямо на них (прямо на Анну!) двигался Черкасский, култыхаясь на толстых ногах. Вот он склонился перед Анной, коснувшись паркета буклями парика.
– Ваше величество, – заговорил от земли, – удостойте нас принятием всеподданнейшей челобитной. Фельдмаршал Трубецкой, чти!
Князь Трубецкой рот разинул и забубнил:
– Все-се-се-се… пре-пре-пре-пре…
Анна Иоанновна величественно кивнула. Догадалась и сама: всемилостивейшая она и пресветлейшая (Трубецкой не мог читать – заикался). Татищев перенял от него челобитную.
«…изволили, – читал он внятно, – представленные от Верховного совета пункты подписать, за которые всенижайше-рабски благодарствуем… Однако же, всемилостивейшая государыня, в некоторых обстоятельствах тех пунктов находятся сумнительства такие, что большая часть народа состоит в страхе предбудущего беспокойства…»
Кто-то из толпы, не выдержав, кинулся к дверям. Но двери тут же громко бухнули с разлету, уже запертые, и блеснули штыки:
– Назад! Ружья заряжены, а выпущать не велено!
Верховники переглянулись: ловушка. Татищев читал – все громче и громче. И гнулась спина его – все ниже и ниже. И поднималась Анна – все выше и выше… Но что это? Опять обман? Она ожидала призыва к полному самодержавию, а вместо этого… затеи какие-то! Татищев кончил чтение и добавил от себя:
– Порадуй же нас, великая государыня, согласием своим.
Опять проекты! Анна чуть не зарыдала в отчаянии.
И вздохнули за ее спиной верховные: пока не страшно.
– Обсудим, – успокоенно сказал Голицын Татищеву. – И кондиции митавские совокупим с проектами московскими… Так и будет!
Растопыренными пальцами Анна закрыла лицо.
И вдруг – из толпы кавалергардов – рвануло воплями:
– Животы верховным затейщикам вспороть!
– Кости переломаем!
– Да здравствует самодержавие!
Были – наперекор – и другие голоса, предерзостные:
– Самодержавью не бывать… Хватит! Попили крови…
– Воли нам, воли… Доколе мучиться?
Фельдмаршалы подняли жезлы, тускло сверкнувшие.
– Тихо! – И с улыбкой вышел вперед Василий Лукич. – С соизволения государыни, мы ныне же, не умытничая, все обсудим…
Но гвардейцы падали ниц перед Анной, мундиры на себе разрывая:
– Хотим по-прежнему… Чтобы как раньше было!
– Тиранствуй над нами, матушка! Казни, мучай…
«Вот подлое рабство где…» – И князь Голицын на Черкасского обрушился с высоты места царского:
– Твои ковы холопьи?..
– В окно их! – ревели залы. – На плаху класть…
И тогда Черкасский взбодрился.
– Не вы ли, – пригрозил он министрам, – уверили государыню, что кондиции ваши скорпионские с общего ведома составлены? Но вы без нашего согласья всучили их на Митаве, воровски и тихо… Никитич, чего рот открыл? Ударь челобитной!..
Татищев тянул челобитную к Анне, а верховники рвали ее к себе. Тогда императрица – хвать бумагу, и все притихло.
Драки у подножия престола не получилось.
– Ваше величество, – надвинулся на Анну «дракон» Василий Лукич, – проследуем в место тихое, дабы все решить сразу…
Анна заколебалась: в кабинетах-то ее обдурят как миленькую. Дадут ей там хлебнуть с шила патоки. А не пойти – как? И вдруг раздался ужасный вой – родной, сестрицын, измайловский:
– Нет! Не время рассуждать ныне… Кончать надо!
Глаза выкатив, Екатерина Мекленбургская забежала перед Анной.
Руку за лиф сунула – вот и перья.
Платье на себе без стыда задрала – вот и чернила.
Зубами выхватила затычку из пузырька, перо обмакнула:
– Пиши, сестрица! Чего ждешь? Пиши немедля… Меня слушай!
Дмитрий Михайлович Голицын хотел отпугнуть ее.
– Без нашего ведома, – сказал, – того не будет…
Но рухнула Мекленбургская перед бывшей Курляндской – две герцогини, сестра перед сестрой – на колени.
– Я в ответе! – орала Дикая. – Пиши-и… Я первая подохну на штыках, пусть… А ты – пиши-и-и… Не бойся!
Брызнув чернилами, перо царапнуло по челобитью. «Учинить по сему», – написала Анна и сразу будто выросла:
– Вовлекли меня в дела бумажные, так расхлебывайте… Никто живым отсюда не выйдет, пока к согласию конечному не придем! Семен Андреевич, – велела Салтыкову, – ты распорядись. Чую, что здесь небезопасна я! Где капитан фон Альбрехт? Охраняйте мою особу строже от покушений. – И с улыбкой царица повернулась к верховным министрам: – Прошу откушать со мною. Время восприять от стола по-божески… Уж не побрезгуйте!
Приглашение к монаршему столу – всегда милость. Но, попав за царский стол, не встанешь. Пока тебя не отпустят – сиди, гость милый. Это был арест верховников, наложенный на них императорской милостью.
Двери приперты. Штыки, пули, латы…
А за спиной Анны – звероподобный Людвиг фон Альбрехт.
* * *
Офицеры шпаг своих в ножны уже не вкладывали.
– Не бывать тому, – волновались, – чтобы Анне законы предписывали. Хотим ее самодержавной, по примеру предков…
И квохтали по углам статс-дамы, ревела Дикая:
– Довольно словоерничать! Пора кончать…
Кого-то уже били на лестницах – тяжко, кроваво, до смерти.
– Долой верховных, а быть Сенату, как при Петре!
В шляхетстве наскоро обминали последние споры:
– Как возблагодарить государыню за все ее милости к нам?
– Вернуть ей то, что похищено верховниками!
Мурза Григорий Юсупов ослабел:
– Самодержавие? Опять куртизаны? Мне уже тяжко унижаться… Я стар! И не затем привел сюда войска…
Похаживал генерал князь Ванька Барятинский, порыгивал:
– Благодарить надо, это верно… Адрес писать бы нам!
Князь Черкасский тянул за собой Кантемира.
– Во, во! – взывал. – У князя Антиоха о восприятии самодержавия челобитная еще загодя писана. А более ничего и не надобно!
Матюшкин руками махал:
– Так зачем пришли сюда? Или кондиции согласовать с проектами? Или опять истукана монаршего себе на спину взваливать?
Его грохнули об стенку:
– Молчи, пока цел. В окно пустим – ногами кверху, а башкой вниз!
И мотало от толпы к толпе графа Матвеева:
– Рви все проекты! Ничего не нужно – только самовластье!
– Доколе болтать-то? – кричала Дикая. – Решайтесь же…
– Потерпи, матушка. Сейчас… пусть только выйдут! Головы ссечем палашами – и делу конец!
Кантемир тряхнул головой, рассыпая по плечам завитые букли, облачком вспылила над ним розовая парижская пудра:
– К чему лютость? В век просвещенный, век осьмнадцатый…
– Кончайте все сразу! – ревела Дикая герцогиня. – Хоть кровью, но – кончайте… Святость всегда кровью омыта!
Пихаясь локтями, из ревущей толпы выдрался Семен Салтыков, выбил ногой двери в обеденные палаты:
– Государыня! Уже порешили. Изволь выйти.
Поднялась из-за стола Анна – встали и верховники.
– Вот и финита, – сказал Голицын, салфетку скомкав.
Анна Иоанновна вышла в аудиенц-камору, ее оглушило криком:
– Будь самодержавной, матушка… будь в радость нам!
И тогда она стала кланяться, а из-под локтя своего высматривала: где верховники? Идут за ней или уже скрылись?
– Поближе ко мне, милые, – говорила, – рядком да ладком… Ныне же, как вы и хотели, все уладим и порешим.
Блестели острые жала шпаг, воздетые перед нею:
– Скажи, государыня, одно слово, и головы злодеев, власть у тебя отнявших, к твоим ногам сейчас сложим!
Кантемир, изящно позируя, уже начал читать свое сочинение:
«…в знак нашего благодарства, просим всемилостивейше принять самодержство таково, каково ваши славные предки достохвальные имели, а присланные к вашему императорскому величеству от Верховного совета пункты уничтожить!»
– Рви, матушка! – призывали. – Раздирай их…
Анна Иоанновна величаво обернулась к министрам.
– Что делать мне? – прищурилась. – Вы слышите?
– Раздери их, сестрица, – вопила Екатерина Иоанновна.
И тогда Анна, силу почуяв, начала актерствовать:
– Ума не приложу, – сказала, по бокам себя хлопнув, – каково быть мне? Народ просит рвать кондиции те. А оне мной уже апробованы… Нешто ж я смею переступить через слово свое высокое – слово государево?
От дверей – над головами шляхетства – уже плыли к ней листы кондиций. За окнами дворца плеснуло солнечно, и Голицын вперед шагнул, подхватил бумаги. «Ради чего жил, надеялся… Прощай!»
– Вот они, ваше величество, – и сам протянул их Анне.
Стало тихо-тихо… медленно сочилось за окнами солнце.
– Василий Лукич, – спросила Анна, – стало быть, ты обманул меня тогда на Митаве? Кондиции те твое мнение, а не народное?
Кто-то навзрыд рыдал – в углу, за печками, избитый…
– Рви! – снова взвизгнула Дикая герцогиня.
Треснула бумага наискосок – и кондиций не стало.
– А буду я вашей матерью! – проорала Анна Иоанновна сипло. – Изолью на Русь и народ свои монаршии милости… – Обернулась к гвардии. – Вам, заступники мои, спасибо царское. Вы мне словно тюрьму отворили: теперича-то я свободна – что хочу, то и делаю!
«А это что? Проект Татищева? Дурак…» – И локтем Анна Иоанновна спихнула все проекты наземь. Спросила:
– Где канцлер?.. Гаврила Иваныч, оповести всех министров иноземных, что я приняла самодержство… Да графа Ягужинского из узилища тайного, яко слугу моего верного, выпустить немедля… Фельдмаршал! – повернулась она к Долгорукому. – Ты арестовал графа, теперь сам и верни ему шпагу.
Хлопнула в ладоши – высоко замер хлопок под сводами:
– Быть иллюминации на Москве, и народу за меня радоваться!
Настежь раскрылись двери. Толпа раздалась. Не в колясочке, не в подушках, а своими ногами – бодренько! – шагал Остерман.
– Великая государыня! – и упал перед престолом.
Анна не выдержала – пустила слезу.
– Великий Остерман! – отвечала с чувством.
* * *
Но толпа расступилась снова, когда пошел прочь князь Голицын.
Уже от лестницы, от дверей, уходя, он сказал слова вещие:
– Пир был готов, но званые гости оказались недостойны его. Я знаю, что стану жертвою этого пира. Так и быть: за отечество пострадаю. Но те, кто заставил меня сейчас плакать, те будут плакать долее моего…
Это был голос сердечный, от слез влажный.
Все промолчали.
И была вечером пышная иллюминация над Москвой, а барон Габихсталь, немец ученый, давал гостям пояснение с латыни:
– Сей потешный пируэт огня означает: Анна схватила скипетр самодержавия, зажгла светильник, повымела чертог свой и обрела драхму мудрости. Теперь, друзья и соседи, поздравляйте ее!
Но к полуночи наполнились небеса зловещим сиянием. Дивные огни закружились над Москвой, и стало страшно. Иллюминация никак не могла победить причудливых сполохов. Полярное сияние, столь редкое в широтах московских, развернулось над Москвою именно в этот день… И кричал Феофан Прокопович о чуде: