Текст книги "Моонзунд"
Автор книги: Валентин Пикуль
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Финал к беспорядкам
Что бы в мире ни случилось, буржуазная пресса привыкла оповещать читателя, что «весь цивилизованный мир содрогнулся». Эта шаблонная фраза сделалась настолько обыденной, что читатель уже не содрогался даже тогда, когда следовало бы ему и содрогнуться… Фраза была прилипчива как банный лист, и рука бойкого журналиста в заметке о попавшей под трамвай пьяной кухарке бестрепетно выводила, что «цивилизованный мир опять содрогнулся». К этому привыкли. Казалось, у цивилизации и нет других дел, как только содрогаться при каждом удобном случае.
Читатель! Твердою рукою я, твой современник, пишу здесь тебе, что весь цивилизованный мир – да, действительно – содрогнулся, когда немецкой субмариной была взорвана «Лузитания». В мире можно сосчитать по пальцам несколько кораблей, судьбы которых отметили некую грань в истории человечества. От колумбовой каравеллы «Санта-Мария» до русского крейсера I ранга «Аврора» пролегла слишком большая дорога, а на распутье ее легла костьми «Лузитания». Трагической гибелью своей она стала служить предупреждением противу варварства.
Именно этим она памятна всем нам и поныне!
В зале британского Ллойда иногда поет колокол, поднятый из глубин с погибшего корабля. Один удар – нехорошие вести: судно не пришло в порт назначения. Два удара – значит радость: пропавшее судно все же дотянуло до берега. Три удара – конец, можно писать некролог. Да, на смерть кораблей пишут некрологи, как и усопшим людям, отмечая их жизненные заслуги перед человечеством. «Лузитания» была даже похоронена (аллегорически).
Улицы Лондона в тот день были заполнены манифестантами. Лошади в траурных попонах влекли громадный катафалк, на котором – в стеклянном гробу – покоилась большая модель «Лузитании». Толпа несла лозунги против жестокостей войны, и особенно выделялся один плакат: «Да будет прощено это преступление в небесах, но никогда не будет забыто на земле». Международный трибунал заочно приговорил к смертной казни командира германской подлодки – Швигера, который торпедировал «Лузитанию».
Русский художник С. Животовский тогда же написал символическую картину: «Лузитания» тонет, а под нею, похожая на камбалу, плывет субмарина, из торпедных аппаратов которой в пучину вперились буркалы Гогенцоллерна. Глаза кайзера, почти безумные, пронизывают мрак моря, наблюдая за тонущими людьми. Тонут обнаженные матери с грудными младенцами. Тонут старики и прекрасные девушки. И глубже всех ушел в мрачную бездну великий писатель Лев Толстой… Не будем этому удивляться – художник нарочно сделал Толстого пассажиром «Лузитании», словно желая сказать, что кайзеровская военщина – погубительница всеобщей культуры.
Кайзер Вильгельм II тоже отметил этот мрачный юбилей. В честь потопления «Лузитании» Германия отчеканила памятную медаль. Я видел ее, и она поразила меня своим неслыханным цинизмом… С реверса медали изображена только «Лузитания» и дата ее потопления (больше ничего). Но зато на лицевой стороне – целая картинка: пассажиры выстроились за билетами на очередной рейс «Лузитании», а в окошечке кассы торгует билетами сама смерть с косою за плечами. Чтобы сомнений не оставалось, на медали представлен и мрачный господин в котелке, держащий щит с надписью: «Осторожно – подводная лодка!..»
Война на море вступала в новый период – законы человечности были отброшены, ничто уже не смущало души убийц в элегантных флотских мундирах. И только на востоке русский флот еще придерживался растерзанных правил кодекса гуманизма.
«Лузитания» лежала на грунте жестоким упреком живым.
Корабельные судьбы – иногда как людские.
Их можно изучать. Они достойны монографий.
* * *
Судьба линкора «Гангут» не трагична – она овеяна романтикой и героикой революции. «Гангут» пережил вместе с народом две великих войны и две революции.
Он первым начал борьбу на Балтике за человеческие права и в новую эру человечества вошел под грохочущим сталью именем – «Октябрьская революция».
«Октябрина» – так ласково называли его в нашей стране.
Этого линкора уже давно нет.
Он умер. Он умер на посту.
Часть третья
Прелюдия к заговору
…в терновом венце революций
грядет шестнадцатый год.
Вл. Маяковский
Не пора ли нам разложить перед собой карту?.. Вот она – Балтика, колыбель флота российского, вся в раскачке порывистых шквалов, взлохмачена резким скольжением крейсеров. Петроград! Два часа ходу на утлом пароходишке финской компании – и над водой покажутся бастионы Кронштадта. Впрочем, сейчас не следует относиться к нему с почтением. Эта традиционная база давно устарела, а форты ее – музей отживших реликвий – в плесени прошлой славы. Тыловой Кронштадт больше похож на свалку кораблей неплавающих и людей невоюющих. Редко сюда зайдет с позиций боевой корабль, быстро залатает пробоину в доке, набьет утробу углем и снарядами, снова исчезая в гневном просторе.
Мимо, Кронштадт, мимо! Плывем дальше, пока справа по курсу не откроется Гельсингфорс – главная цитадель линейных сил флота. Дредноуты, словно маятники, регулярно качаются между Ревелем и Гельсингфорсом. Ревель на юге огражден с моря батареями острова Нарген; Гельсингфорс на севере стерегут батареи мыса Порккала-Удд, а водное пространство между ними Эссен завалил минами. Лишь вблизи берегов оставлены для прохождения своих кораблей узкие лазейки фарватеров. Оттого-то германский флот не может войти в Финский залив, ибо напорется на минные банки. А сунется кайзер через фарватеры – его раздавят батареи Наргена и Порккала-Удд. Вся эта система обороны столицы на морских ее подступах носит название – Крепость Петра Великого.
Финский залив кончился – справа по борту за мысом Ганга (который в старину звали Гангутом) нам откроются острые шпицы древнего Або. Здесь, между Гангэ и Або, базируются в шхерах наши подводные силы. По ночам, стуча дизелями, отсюда выходят легендарные «Гепарды» и «Ягуары», «Ерши» и «Акулы», «Миноги» и «Барсы», которые сеют смерть врагу в четких квадратах карт, размеченных литерами засекреченных цифр. А за Або уже вырастают пред нами угрюмые скалы Аландского архипелага. Это и есть Або-Аландская позиция Балтийского флота, которую не прочь захватить немцы, но шведы тоже зарятся на нее.
От устья Ботники снова навестим берега Эстляндской губернии. С открытого моря страну эстов ограждают два больших острова – Эзель и Даго, между ними и землею материка струится в отмелях и плесах Моонзундский пролив. В ту пору штурмана, подвыпив, любили горестно мурлыкать под гитару:
В Моонзунд идем, наверно, –
В Моонзунде очень скверно…
Да, это так. На мутном Кассарском плесе кораблям не разгуляться, а рукава Моонзунда не пропускают линкоры с глубокой осадкой. Выход один: землечерпалкам надо спешить, поднимая с грунта тонны камней и придонной грязи. Враг не ждет – торопитесь!
А если от самой Риги, читатель, поплыть вдоль песчаных пляжей курортов, мы попадем в Ирбены – узкое горло между Эзелем и Курляндией. Ирбены, как ты знаешь, невпроворот завалены минами – гуще, нежели фрикадельками суп в кастрюле щедрой хозяйки. Курляндия уже захвачена оккупантами, зато с мыса Церель (от Эзеля) Ирбены сторожат русские дальнобойные батареи.
Все эти позиции вместе взятые вкупе с кораблями и составляют именно то, что принято называть Балтийским флотом, сложное хозяйство которого обслуживали тогда 100 000 человек. Среди них не было кавказцев, мусульман Средней Азии, инородцев Севера и Сибири и лиц иудейского вероисповедания. В основном на флот брали русских, украинцев, белорусов, латышей, эстонцев и поляков. Среди офицеров были разные люди: начиная от потомков мифической царицы Савской, пленившей мудрого Соломона, и кончая каким-нибудь захудалым офицериком из студентов-технологов, который до флота бутерброду с колбасой бывал рад-радешенек…
После бунта на «Гангуте» авторитет большевиков на Балтике сильно возрос, и весь 1916 год Балтика уже не ведала стихийных выступлений. В глубоком подполье шла партийная работа. Наступила скользкая пора безвременья, в котором удобно устраивать заговоры – за революцию или против нее!
* * *
Европа кровоточила. На забрызганном кровью ринге появились еще два бойца – Болгария (на стороне Германии) и Италия (на стороне Антанты). К труду в тылу привлекались теперь женщины, старики и дети, а в Германии – противу международных законов – даже военнопленные. Германия выстраивалась по утрам в длинные очереди, чтобы помазать сухую сковородку кусочком эрзац-маргарина, чтобы заткнуть детям орущие рты мармеладиной из кормовой свеклы. Карточки, купоны, талоны… Продуктовая карточка немца, по иронии судьбы, стала оперативной картой Германии. Здесь царил не просто голод, а – как выразился В. И. Ленин – «блестяще организованный голод»! Антанта, вступая в 1916 год, заранее договорилась, что летом Россия перейдет в наступление, а французы ударят по немцам на реке Сомме. Кайзеру об этом сразу же доложили:
– Силы России истощены, однако наступать дальше в глубь варварской страны – значит утопать в области безбрежного. Несокрушима лишь Англия, мощь которой растет постоянно. Ваше величество, выход для Германии один: опередив планы Антанты, ударить по Франции, и этот удар болезненно отзовется на Англии…
На германских картах жирно выделили Верден – вот он, неслыханный жернов, на котором предстоит перемолоть французскую армию. Обрушился ураган чугуна, стали, горящей нефти и ядовитой химии. На сорок верст вокруг Вердена сразу все опустело. Но… Франция была жива! Французы быстро строили шоссе Париж – Верден. Собрав все такси, реквизировав все частные машины, Париж рассадил в них солдат и срочно бросил в мясорубку Вердена. Стоя друг против друга, две армии уничтожали одна другую. Верден заканчивал свое пиршество на цифре в миллион павших солдат.
В самый разгар битвы Франция обратилась к России с просьбой ускорить наступление. Наспех, в неряшливой небрежности, без парков и обозов, по весенней распутице русские солдаты пошли на немца у озера Нарочь, чтобы выручить Францию.
Генералы в утешение говорили солдатам:
– Вы не бойтесь – нас больше, нежели фрицев… Пройдем!
И потонули в крови и болотах. Каждая верста обходилась России в 7800 жизней, а взяли всего 10 верст. Если эти цифры перемножить, мы получим точную стоимость Вердена для России… Увы, кончилось время, когда Россия считалась непобедимой, когда в городах Польши
на улицах, как стих поэмы,
клики вокруг сливались в лад,
и польки раздавали хризантемы
взводам русских радостных солдат.
Кончилось это время. Теперь силен немец:
Он расскажет своей невесте
о забавной живой игре,
как громил он дома предместий
с бронепоездных батарей,
как пленительные полячки
посылали письма ему…
Бои шли уже под Двинском, от которого рукою подать до Пскова, а от Пскова… страшно даже помыслить: Псков – ключ от столицы. До самой оттепели русские самолеты забрасывали немецкие позиции открытками с картин В. В. Верещагина, на которых отображен весь ужас зимы 1812 года, героического для России. Но вряд ли открытки общины св. Евгении могли устрашить немцев…
– Россия не была готова к войне, – говорили одни.
– А что тут удивительного? – отвечали им другие. – Разве Россия когда-либо была к чему-либо готова? Это же ведь естественное ее состояние – быть постоянно неготовой.
* * *
Казалось, что море по весне снимало с себя зимнюю шубу, беспечно бросая ее на пески заснеженных пляжей. Громадные глыбы серых льдин выпирали на дюны, море толкало их дальше, и они с треском, давя новорожденных тюленей, лезли на опушки прибрежных лесов, срубая под корень вековечные сосны, льдины выбривали на плоских дюнах жесткие щетки кустарников.
После крепких морозов лишь в середине марта, задерживая действия флота, началась подвижка тающих льдов. Мощные пласты льда плотно забивали устья Финского и Рижского заливов – ледоколы ломали в торосах винты и рули, их бочкообразные борта трещали от безнадежных усилий проломиться через заторы. Над Балтикой кружили самолеты, высматривая полыньи и трещины.
Лишь к 1 мая флоту удалось закончить развертывание боевых сил. В ярком сиянии весеннего дня, поблескивая бортами, прошла героическая «Аврора» – тогда еще рядовой крейсер российского флота, сам не знавший своей судьбы.
…Весна! Как хочется жить – весной.
Громче из сжатого горла храма
хрипи, похоронный март.
Заговор в безвременьи
В час, когда волны Балтики окрашиваются кровью наших братьев, когда смыкаются темные воды над их трупами, мы возвышаем свой голос. С уст, сведенных предсмертной судорогой, мы поднимаем последний горячий призыв… Да здравствует справедливый и общий мир!
Из призыва балтийцев
1
Обводный канал за Лиговкой – тут «парадизом» и не пахнет. Быстро растущая столица раздавила дачную тишину и нежные рощицы. Петербургские предместья уничтожили акварельные краски природы, измазав окраину буднично-серо, – вот и похилились набок дощатые заборы; словно намокшие червивые грибы, глядятся на мир хибары, вылупясь мокрыми глазницами подвалов.
По утрам режет ухо залихватский рожок от казачьих казарм: желтолампасные, с опухшими от безделья мордами, а в глазах – жуть и похоть, едет на водопой лейб-казачье… Невесело здесь человеку, а Невский с его приманками – словно заграница чужая: туда от Лиговки на трамвае катишь, катишь. И жизнь на Обводном у людей – тоже серенькая, убогая, страстишки тут мелкие, никудышные, словно дети, не доношенные во чреве.
Но в юности все кажется хорошо! Даже зловонный Обводный канал – словно рай… И с гамом бежали мальчишки, оповещая:
– Витька Скрипов идет… Витька с флоту приехал!
Шел он по откосу канала сказочным принцем. Бушлат на нем до пупа (подрезан для лихости), а косицы лент бескозырки до самого копчика (подшиты для бравости). Клеши – хлюсть да хлюсть, так и мотаются слева направо, словно юбки. А чтобы мотались они пошире, в стрелки штанов свинчатка вделана. Смотрите, люди (особенно вы, бабы!), какой красавец прется в вашу захудалую житуху. Да, хорош парень – Витька Скрипов, юнга последнего выпуска из школы Кронштадта по классу сигнальной вахты…
Пришел он домой – под родную сень, из-под которой вырвался на флот, чтобы не жить постылой жизнью мастеровщины. Мать при виде своего сокровища всплеснула руками:
– Сыночек мой… Надолго ли? Боже, вот радость-то…
Отстранил он ее легонько. Убожество домашнее оглядел.
– Привет, мамашка! Чего это лампочку в пятнадцать свечей под потолок закатила? Аж клопа не видать, как ползет…
– Экономлю, сынок. Ныне все подорожало.
– Зато вот на флоте, мамашка, лафа нам всем! По тыще свечей сразу над башкой вворачивают… во такие лампы – с арбуз! И за свет платить не надо – у нас все казенное…
Мать робко тронула на рукаве сыновьей фланелевки «штат», в круге которого красным шелком вышиты два скрещенных флажка.
– Это зачем же? – спросила. – Для красоты небось?
– А я, мамашка, по сигнальному делу в люди выхожу. С адмиралами запросто. Без меня они как котята слепые. Даже семафора прочесть не могут. Тут, мамашка, перспективы на все случаи жизни огромные… через эти вот самые флажочки!
В окна с улицы пялились дворовые дети, его разглядывая, разевали рты. Помылся Витька из рукомойника, фыркая, спросил:
– Ну, а ты, мамашка, каково поживаешь?
– Ныне я цапкой стала, – отвечала мать.
– Цапкой? Это… Ага, понимаю. Цапаешь, значит?
– Цапаю, сынок, – смущенно призналась мать. – У нас на Обводном все бабы цапать стали. Когда возы с сеном на базар везут, мы бежим за возами и сено с них цапаем. Когда горсточку. Когда и боле сцапаешь. И кнутом огреть могут… А к вечеру, глядишь, на хлеб-то себе и нацапаю. Теперь по-людски живу. У меня селедочка есть. Шкалик держу с осени. Не писал-то чего? Изнылась.
– Не писал, мамашка, потому как человек я ныне секретный…
Прослышав, что к Марье Скриповой сын приехал, потянулись к ней подруги и товарки, соседки по домам на Обводном канале. Открыли форточку – повеяло весною в подвал. Мать, помолодев, скатертью стол застелила – повеселело тут. Бабы-цапки пришли не пустые: кто с огурцами, кто с пирогом. Появилась и бутылка денатурата. Дворничиха Аниська, баба лет сорока пяти, плоскостопая, сисястая, с бесенятами в глазах, Витьку щипала:
– Ой, и хлебом меня не корми – только дай флотского!
– Анисья Ивановна, – отвечал ей Витька с достоинством, – ты флотских еще не знаешь. Вот возьму тебя в оборот да башкой об печку как хрястну… Мы, кронштадтские, тонкости эти понимаем!
Орудуя возле плиты, смущалась мать:
– Витенька, – да что ты Аниське нашей говоришь-то?
– А ничего! – напирала баба на парня. – Я вить вчера с мужиками бревна с баржи таскала. Я таких, Марья, как твой Витька, сама расшибу об печку…
Сели за стол. Юнга стал разливать цапкам денатурат по стопкам, рыжим от старости. Бабы жмурились, отнекивались:
– Ой, куды мне стока… домой не дойду! – Но пили исправно.
Витька гитару свою настраивал. Аниська его коленями жаркими толкала под столом и заводила безутешно:
Эх, загулял, загулял
парень молодой-молодой,
в синей рубашоночке –
хорошенький такой…
Витька и сам спел – такое, чего не поняли цапки:
В Кейптаунском порту –
с какао на борту –
«Жанвета» выправляла такелаж.
Но прежде чем уйти
в далекие пути,
на берег был отпущен экипаж…
Мать сухонькой рукой трогала «штат» на его рукаве:
– Скажи, сынок, а это опасно или нет?
– Чего, мамашка? Флажками-то махать… Не, это даже полезно. Физически развиваюсь. Умственно тоже.
Аниська сбегала к себе в дворницкую и, шмыгая большими красными галошами, натянутыми поверх валенок, шлепнула на стол еще одну бутылку.
– Ну, ин ладно! – сказала вся в запарке. – Приберегла до пасхи, а уж коли на нас такой парень свалился… пейте! Ну, Марья, тебе повезло. Не думала, что из сопляка твово такой матрос получится…
Мать ревниво следила за тем, как ее сын лихо глотал денатурат, как ронял с вилки на пол селедку и лез за ней под стол.
– Ничего, мамашка! В нашем ресторане завсегда так положено, что, не поваляв по полу, в рот не кладут…
Она держала на коленях его бескозырку, водила пальцем по золотым буквам ленточки, прочла надпись: «ВОЛКЪ».
– Витенька, а не опасно ли это?
– Волки-то? Не, мамашка! Аниська тута волков опасней…
Был он не похож на иных обитателей Обводного – весь в добротном сукне и трикотаже, с упругим и сытым подбородком. К хлебу относился не как они – корки отламывал и бросал, избалованный. За столом бабы уже не веселились, а больше выли, опьянев, со стеклянными глазами. У одной – похоронная дома на комоде лежит, другая второй месяц с фронта вестей не имеет, похоронную ждет.
Витька, сильно окосев, утешал их:
– В этом годе непременно немчуру доконаем. Имею на этот счет самые точные калькуляции. Быть всем нам в ореоле… Ученые уже высчитали. Выходит так, что у русских кишки на два метра длиннее, чем у немцев. От этого им с нами никак не совладать!
Ночью Витька осторожно, чтобы не разбудить мать, вылез через окно на улицу и постучался в дворницкую.
– Кто там? – сонно спросила баба.
– Это я, тетя Аниська… открывай.
– Чего тебе, молокосос? Вот я матке твоей скажу.
– Говори кому хошь, а сейчас открой. Ты с кронштадтскими не шути. Я к тебе не лип – ты сама навинчивала…
Брякнула щеколда. В потемках предстала перед ним в нижней рубахе прекрасная дворничиха с Обводного канала.
– Тише… ведро тута стоит. Не сковырни.
– Ладно, – сказал Витька (и ведро с грохотом покатилось).
– Соседи-то, господи, што обо мне подумают? – испугалась Анисья, ставя ведро на табуретку (и еще больше создавая шума)…
И стала она его первой женщиной в жизни. Витьке не было тогда и семнадцати лет – скоро стукнет.
* * *
На следующий день наступила пора прощаться. Мать прихорошилась, платок повязала. Надела кофту «козачок» с пышными рукавами, узкую в талии. Смотрела рассеянно, была она суетлива от волнения. Вот и вырос сынок. Вот и уходит.
– Ты уж скажи мне, Витенька, вернешься-то когда?
– Не знаю, мамашка! Вот всех немцев перетопим… жди!
На дворе им встретилась дворничиха Аниська с метлой и железным совком, в котором дымились теплые лошадиные катыши. Прощаясь с Витькой, стала она пунцовой, глаз не смела поднять.
– Спасибо за компанию, – буркнула парню.
– Приятного вам здоровьица, – отвечал ей Витька…
Пошли к остановке трамвая; бежали следом мальчишки:
– Витька уходит… Витька Скрипов на флот пошел!
Вот и поезд, на вагонах которого еще старые таблички: «С.-Петербург – Ревель». Едут больше военные, много сестер милосердия. Иные поверх халатов держат наопашь дорогие шубы, отбывающих сестер окружает родня, слышен французский говор. Мать в суматохе растерялась, хватала Витьку за рукав, на котором пестрели флажки сигнальной службы. Рядом с пассажирским на Ревель грузился воинский эшелон на Двинск. Ревели и стонали трубы духового оркестра, поселяя душу в печаль и разлад своим прощальным «На сопках Маньчжурии». Наперекор благородным флейтам визгливо вздрагивали в теплушках гармоники:
Ах, на што мне жизнь,
Ах, на што мне чин?..
Матерились солдаты, волокли по теплушкам пьяных, а они кочевряжились, шинели на себе разрывая, кресты показывая. Было на вокзале пестро, дико, бравурно и как-то страшно.
Разлука, ты, разлука,
чужая сторона…
Войдя в купе, Витька распахнул окно, высунулся наружу:
– Ничего, мамашка! Вот выслужусь, тебе, может, и полегчает. На этих самых флажках большую карьеру можно сделать…
Мать, пригорюнясь, стояла на перроне, затолканная, со слезою в глазах, просила писать почаще, не пить и не курить. Брякнул гонг, вещая отбытие, суля разлучение. Витька вдруг подумал, что не поедет она в трамвае, а, пятак экономя, побредет до дому пешком, через всю длиннющую Лиговку. А завтра снова побежит за возами и будет цапать сено. Цапать до самого вечера. А мужики с возов будут взмахивать над ней кнутовищами…
– Мам, – неожиданно для себя сказал ей Витька, – ты уж меня прости. Я не всю правду тебе сказал… Я ведь, мам, добровольцем на «Волка», на подводную лодку, мам… буду под водой плавать!
Лязгнули колеса, и состав потянуло – как в бездну.
Через окно видел Витька Скрипов, как заметалась мать с ее последним напутствием, дрожащей щепотью крестила его издалека. Прорезав окраины ревом, паровоз уже прокатывал вагоны через мост над Обводным каналом – обителью Витькиного детства. Вагоны, вагоны, вагоны…
Молчали желтые и синие,
в зеленых плакали и пели.
А мать такой и запомнилась ему навсегда – с открытым в ужасе ртом. Только за Ямбургом Витька пришел в себя, осмотрелся среди попутчиков. В купе был еще один флотский – матросище здоровенный, на котором трещала по швам тесная форменка. Был он хмур и больше помалкивал. А на рипсовой ленточке его бескозырки написано вязью: «2-й Балтийский флотский экипаж».
– Второй, – хмыкнул Витька ради знакомства. – А я через первый в Кронштадте проходил. Теперь на «Волке», знаешь?
– Знаю. Есть такая лодка.
– Мы – подводники, – похвастал Витька, – у нас и жратва лучше вашего. Какавы этой – хоть ноги мой… И крестов у нас много!
– Что-то я на тебе крестов не вижу, – буркнул матрос.
– Не успел надеть. Эвон в чемодан свалил их… Ну их к бесу! Обвешаешься кады, так даже носить тяжело.
– Трави дальше до жвака-галса… салажня ты паршивая!
– Это как сказать, – соловьем заливался Витька, наслаждая себя вниманием попутчиков. – На подлодках дураков не держат. Хотите закурить папиросу первого сорта «Пушка»? Пожалте…
Старичок напротив газетку «Вечернее время» отложил и спросил у матроса-атлета:
– А вы, сударь мой, с какого же парохода будете?
– Мы гангутские… линейные! Сами будем в полосочку.
– О! Как это приятно, что вы нам встретились, – обрадовался старичок. – Ну-кась, расскажите, что у вас там было. По газетам трудно судить, да и наврано порядочно…
Стал матрос говорить. Кратко. Обрывками фраз. О бунте «Гангута». И сразу померкла Витькина слава – уже никто и не смотрел в сторону юнги. Пришли послушать гангутского из соседних купе солдаты. Витька от зависти усидеть не мог на месте. Крутился. Дымом балуясь, вклинился в паузу разговора.
– Одно вот плохо, – сказал печально, – от баб этих самых ну прямо отбою не стало. Так и липнут, стервы, так и кидаются! Письмами тут закидали. Я, конешно, не отвечаю… ну их! А коли в Питер явлюсь, так по всему Обводному (я на Обводном живу) девки сами, как дрова, в штабеля складываются. Любую бери – не надо!
– А вы бы, молодой человек, – недовольно заметил старичок, – шли бы «пушки» свои на тамбур смолить… здесь и дети.
– Верно, – поднялся матрос с «Гангута», задевая широченными плечами спальные полки. – Пройдем-ка… недалеко тут.
В тамбуре гангутский открыл дверь, молча взял Витьку, как щенка, за шкирку и на вытянутой руке выставил его из вагона наружу. Держал так в могучей клешне, а Витька семафорил там, ногами дрыгая, и визжал от страха… Неслась под юнгой темнущая эстляндская ночь, вся в подпалинах снега, в искрах и звездах, далеко впереди истошно орал локомотив, а прямо под Витькой чернела высокая насыпь путей, с грохотом отлетающая назад.
– Ой, дяденька, пусти… ой, уронишь! Пропаду ведь…
– Сукин ты сын, – отвечал матрос, встряхнув его над ночью, как тряпку. – Будешь еще заливать? Будешь о бабах трепаться?
– Ой, не буду больше, дяденька… только не вырони!
Матрос втащил его обратно в тамбур и захлопнул дверь:
– Ступай в купе и заяви при всех, что наврал. Из-за такой сопли, как ты, девки в штабеля не складывались… Поди вот и сознайся честно, что бригады подплава ты и не нюхал!
Витька Скрипов жалобно всхлипнул:
– Не могу я так… что хошь, только не это!
– Почему не можешь правды сказать?
– Потому что я правду сказал… Я действительно на «Волка» направлен. Вот и документы могу показать… добровольцем!
Матрос с «Гангута» молча пошел в купе. Витька потянулся за ним. Этим гангутцем был разжалованный унтер Трофим Семенчук.
* * *
– Господин старший офицер, штрафованный гальванер первой статьи Трофим Семенчук, призыва девятого года, для прохождения службы на эскадренном миноносце «Новик» – прибыл!
Артеньев сидел на круглой вертушке в центропосту автоматической наводки, весь опутанный телефонными шнурами от ПУАО[10]10
ПУАО – прибор управления артиллерийским огнем.
[Закрыть], и слушал доклады с мостика. Отмахнулся: мол, не мешай.
– Проверь первую фазу, – кричал он в телефон. – Ну, что у вас там, Мазепа? У меня контакта нет… Ищите дальше.
Семенчук свалил чемодан на палубу, одернул шинель. Кажется, все в порядке. Застегнут. По форме. При галстуке. Старшой занят. Даже не глянул. О чем они говорят?.. Опытный гальванер, он из перебранки центропоста с мостиком понял, что офицеры ищут разрыв в цепи между автоматом и дальномером. Дело знакомое…
Выбрав момент, Семенчук вежливо вставил:
– Ваше благородие, позвольте заметить?
– Ну, заметь, – неласково глянул Артеньев.
– У нас на линейных такая чехарда бывала. Легче дом в бутылке построить, чем разрыв в синхронности обнаружить. Ежели была у вас тряска хорошая, то отдались на пятом щитке дальномера два левых зажима: красный и зеленый… Извиняйте на этом!
Артеньев поглядел с подозрением и сказал в телефон:
– Игорь, тут один охломон прибыл… без лычек уже, ободрали. Кажется, дельное говорит. Я пришлю его к тебе наверх. – И сердито велел Семенчуку: – Отвертку в зубы и скачи на дальномер. Подожми синхронные клеммы… Подсоединишься на меня с мостика телефоном. Понял?
– Есть.
На мостике Семенчук сорвал жесткие чехлы с дальномерных труб. Плюхнулся спиной в кресло наводки, и тубусы пружин глубоко просели от тяжести массивного тела. Щиток снять легко, хотя винты его в шторм засолились. Сунулся отверткой в разноцветную неразбериху достаточных контактов. Поджал красный и зеленый. Потом нацепил на голову наушники.
– Мостик – на ПУАО: даю отклонение педалью, следите за синхронностью. Начал! Угол – десять, двадцать, тридцать. Как у вас?
Дальномер, журча, словно весенний ручей, своим роликовым барбетом стал разворачиваться трубами-гляделками, и – вровень с ним – пошли по горизонту все четыре пушки «Новика», пробирая жутью наводки пустынный рейд бухты Куйваста…
– Молодец, – похвалил его с днища корабля старший офицер. – Теперь переключи телефон на старшего минера Мазепу.
Мазепа выслушал Артеньева и повернулся к Семенчуку:
– Штрафной? Как фамилия?.. Ясно. Проваливай в первую палубу. После ужина возьмешь у баталеров хурду для спанья.
– Я еще не доложился по форме, ваше благородие.
– Ладно. Да зайди на камбуз. Скажи кокам, чтобы покормили…
Такого отношения к себе Семенчук никак не ожидал. Все-таки что ни говори, он с «Гангута» разжалован и на подозрении – теперь, думал, зашпыняют. А вместо этого – койку получи, на камбузе покормят, и дела до тебя нет… Волоча по ступеням трапа парусиновый чемодан, зашнурованный по всем правилам флотской науки, он спустился в первую от носа корабля палубу.
– Какой-то еще гусь к нам прется, – встретили его матросы.
– Я не гусь… с «Гангута» мы будем. Вот дали по шее – теперь на эсминцы перескочил. Здорово, ребята!
Это сообщение сразу все изменило: подходили, трясли руку и хлопали по груди, которая гудела от ударов, посадили в красный угол кубрика – под икону и под бачок с кипяченой водой.
– Большевик? – спрашивали. – Ты не бойся. Шкур нету.
Помня о конспирации, Семенчук отвечал уклончиво:
– Не. Мы так… шумим помалости.
Пошел на камбуз. Там коки уже отмывали баки под ужин.
– Слушай, – спросили, – мы Семенчука знаем, не ты ли был чемпионом от бригады линейщиков в Гельсингфорсе?
– Я.
– От обеда одни помои. Так мы тебе с табльдота…
Навалили с гарниром, сверху офицерскую вилку воткнули.
– Трескай! Теперь за Минную дивизию будешь бороться?
Отвечая своим потаенным мыслям, Семенчук сказал:
– Отчего же? Можно и Минную дивизию в люди вывести…
Стоял на политой мазутом палубе, смотрел на рейд, ел. Тут к нему пришвартовался кондуктор со «штатом» рулевого на рукаве, в котором был штурвал вышит. Был он при «Георгиях» многих.
– Хатов я… А ты с «Гангута»? Чего вы там психовали?
– Да так. Завинтили нас. Макаронами обидели.
– Мало вас завинчивали. Ну ладно. После потолкуем…
Лучше бы он не подходил. Лучше бы с ним не встречаться. Хитрый и осторожный службист, кондуктор Хатов был отъявленным анархистом. Это он сейчас кресты зарабатывает, у начальства верным и хорошим считается. Погодите, придет время, и он зубами глотки рвать станет… Страшны черти из тихого болота!