Текст книги "Кровь, слезы и лавры. Исторические миниатюры"
Автор книги: Валентин Пикуль
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
– Кто знает вашего Ломоносова? Он делам горным учится, а в поэзии я самый главный, и поношение чести не потерплю…
Скупердяй – тот за одну копейку удавится.
Поэт – согласен удавиться за единое слово.
Но тут в судьбу поэта вмешался Данила Шумахер:
– Ода-то Ломоносова на имя государыни представлена. Ты сам-то соображаешь, к чему твои возражения привести могут? Или позабыл, каков кнут имеет Андрей Иванович Ушаков…
Оду Ломоносова в Академии изучали. “Мы, – писал академик Штелин, – были очень удивлены таким еще небывалым в русском языке размером стихов… все читали ее, удивлялись”. Напрасно Тредиаковский умолял принять ею “жалобу”. Шумахер ответил:
– А куда нам ее? Или отправить самому Ломоносову во Фрейберг? Так денег на почтовые расходы в Академии нету…
А события во Фрейберге шли своим чередом. Ломоносов, потеряв терпение, начал бушевать, требуя от Генкеля сущей ерунды – честности! Генкель бестрепетно отписывал в Петербург, что Ломоносов опять скандалит. Отчитываясь перед Академией, Ломоносов не щадил Генкеля: “Я же не хотел бы променять на его свои, хотя и малые, но основательные знания, и не вижу причины, почему мне его почитать путеводной звездой…”
Была уже весна 1740 года, когда вся русская троица явилась на дом к Генкелю. Ломоносов не за себя просил, а за Райзера и Виноградова, чтобы Генкель не скрывал от них жалованья. На это достопочтенный профессор показал им фигу.
– Даже если на улицах попрошайничать станете, – были его слова, – я ни единого грошика вам не уступлю…
После такого посула он набросился на студентов с кулаками. При этом кричал, что все русские – грабители:
– Разорили меня совсем! Ваша царица богата, и мне известно, что она может платить за вас, дураков, еще больше… А тебя, Ломоносов, ждет прямая дорога – в солдаты!
У себя дома Ломоносов впал в бешенство. Окно на улицу было открыто, даже прохожие останавливались, чтобы послушать, как русский студент обзывает Генкеля “собачьей ногой”.
– Ломоносов, – жаловался Генкель, – столь дерзостен, что ругал меня именно в тот момент, когда по улице проходил капрал, а из окна соседнего дома выглядывал ветеран-полковник…
Ломоносов в клочья разодрал все “научные” труды Генкеля, а сам без гроша в кармане покинул Фрейберг, унося с собой только пробирные весы с гирьками, ибо без таких весов немыслимо заниматься химией. Он надеялся застать русского посла на ярмарке в Лейпциге, но посол выехал в Кассель. Делать нечего, а в ногах тоже есть правда: пошагал Ломоносов в Кассель, где посла тоже не мог сыскать. Давно и обостренно тосковал он по родине, но все-таки завернул в Марбург, где оформил тайный брак с Елизаветой-Христиной. Семья пивовара не обладала достатком, сидеть же на хлебах своей тещи Ломоносов не пожелал. Решил вернуться в Россию, а там… что будет, того не миновать! И пошел через всю Германию в Гаагу, опять пешком – так птица-дергач, когда другие летят, пешком возвращается в места родимых гнездовий.
В пути ему встретился калека – без ушей и без носа. Ломоносов разломил краюху хлеба, поделившись с несчастным:
– Отчего тебя так обкорнали? Уж не вор ли ты?
Инвалид сказал, что невольно служил королям прусским, заодно преподал Ломоносову толковый урок осторожности:
– Ты парень здоровый, за такими-то в Германии охотятся. По землям немецким ходи с опаскою, и сам не заметишь, как проснешься в Потсдаме от палки капрала… Глянь на меня!
– Да вижу, что уродом оставили.
– Это в Потсдаме! За частые побеги мои. Отрезали нос и уши, двадцать лет в тюрьме Шпандау сидел. А когда кровью ходить стал, меня выпустили – иди, мол, куда знаешь…
Где пешком, а где присаживаясь на запятки карет, даже на барке по течению Рейна – так Ломоносов добрался до Гааги, где и заявил послу графу Головкину, что желает вернуться на родину. Головкин, вельможа знатный, свысока ему ответил:
– Премного наслышан о ваших дерзостях! Да будет вам ведомо, что барона Корфа ныне в Академии уже нет, его заместили Карлом фон Бреверном, который указал вас сыскивать…
“Граф совсем отказал мне в помощи, – вспоминал Ломоносов. – Затем я отправился в Амстердам и нашел здесь несколько знакомых купцов из Архангельска, которые мне совершенно отсоветовали без приказания в Петербург возвращаться… потому я опять должен был возвратиться в Германию”. По дороге в Дюссельдорф Ломоносов остановился ради ночлега на постоялом дворе; был он голоден, но грошей хватало только на одну кружку пива. За соседним же столом весело пировали люди в компании офицера. Этот офицер сначала внимательно оглядел могучую стать Ломоносова, затем сам подошел с улыбкой, пригласил поужинать.
– Да у меня и грошей нету, – отвечал Ломоносов.
– Не беда! – хохотал офицер. – Зато у нас полно талеров, есть даже саксонские гульдены. Иди к нам ради веселья!
Ломоносова встретили за столом, как друга, от души потчевали, подливали ему вина. Очнулся Ломоносов в казарме, а на шее у него болтался красный галстук прусского новобранца. Невольно вспомнил калеку без ушей и без носа, стал галстук отвязывать. Но тут вошел вчерашний офицер – с поздравлением:
– Ты молодец, что от службы королям Пруссии не отказываешься. И пяти лет не пройдет, как станешь капралом.
– Да я русский, я берлинским королям не слуга!
– Тогда, – отвечал офицер, – пошарь в своих карманах…
Из карманов вдруг посыпались прусские талеры.
– Что? Попался, свинья худая? Или забыл, что вчера задаток брал и пил за честь полка королевских гусар?
Тут Ломоносов понял, что надо спасаться.
– Вот какая удача мне выпала! – заорал он. – Да я и не мечтал о такой чести, чтобы гусаром в Потсдаме быть…
Всех рекрутов под конвоем отвезли в крепость Везель. Многие новобранцы рыдали, а Ломоносов больше всех радовался, внешне показывая капралам, как он доволен судьбой солдата. Однако немецких рекрутов разместили в Везеле по частным квартирам, а его, русского, оставили в караульне крепости – ради присмотра. Днями, когда стражи играли в карты, Ломоносов приучил себя спать, чтобы к вечеру бывать бодрым. Промашки в таком деле допустить нельзя, ибо без ушей и без носа жить плохо… Однажды после полуночи он тихо встал. Караульня крепости была наполнена храпением спящих. Дымно чадил фитиль в плошке, освещая грязные стены, по которым маршировали отважные легионы непобедимых прусских клопов. Ломоносов вылез через окно, ползком, как ящерица, миновал дремлющих часовых. Перемахнул через крепостной вал, а там – ров, наполненный затхлой водой. Переплыл его! Перед ним чернел высокий частокол гласиса. Перемахнул через него! Впереди лежало чистое поле… Он еще не успел удалиться от Везеля, когда со стороны крепости бабахнула сигнальная пушка.
– Господи, помоги. – И Ломоносов побежал…
Бежал всю ночь, бежал из Пруссии до самой границы Вестфалии, а за ним, преследуя его, стучали копыта лошадей: погоня! Ломоносов укрылся в лесу, и только в Вестфалии выбрался на дорогу. У шлагбаума его окликнули недреманные стражники:
– Эй! Кто такой? Куда путь держишь?
– Да студент я бедный, – отвечал Ломоносов. – Загулял по трактирам. Вишь, и галстука нет, все с себя пропил.
– Ну иди, коли так. Учись далее, будь умнее…
Скоро Академия наук в Петербурге получила от него письмо. “В настоящее время, – писал Ломоносов, – я живу инкогнито в Марбурге у своих приятелей и упражняюсь в алгебре, намереваясь оную к теоретической химии и физике применить. Утешаю себя пока тем, что мне удалось в знаменитых городах побывать”. Карл Бреверн, глава Академии, вызвал секретаря Шумахера:
– Послушайте, сколько же будет Ломоносов болтаться по Германии, как неприкаянный? Составьте отношение для наших послов в Европе, чтобы помогли ему. Наконец, сыщите для него толику денег, дабы он мог домой выбраться.
Через Христиана Вольфа, жившего в Галле, был получен вексель на сто рублей, и Ломоносову было велено плыть в Петербург – сразу же, как откроется навигация на морях. Ломоносов расквитался с долгами в Марбурге, а жене своей наказал:
– Не плачь! Не бегу я от тебя, а лишь покидаю на время. Ты даже не пиши мне, пока не устрою своего будущего, ибо одной коркой хлеба мы, дорогая, сыты не будем.
Был жаркий июль 1741 года, когда Ломоносов вернулся на родину, с замиранием сердца ступил на родную землю. Петербург его досыпал утренние часы, за крышами Двенадцати Коллегий крутились крылья ветряных мельниц, паслись козы на травке, а зевающие кавалеристы вели коней к невскому водопою.
– Здравствуй, родина! – И очень хотелось плакать…
В это время на Руси случилось критическое “междуцарствие”, на престоле Романовых оказался ребенок Иоанн, при нем кое-как правила страной беспутная мать, принцесса Анна Леопольдовна, но Академия наук, как и вся Россия, тоже оставалась бесхозной, ибо Бреверна, бывшего приятеля Бирона, удалили, власть над Академией полностью оказалась в руках секретаря Данилы Шумахера. Ломоносову он объявил, что у него уже имеется прочная слава одописца, за что его возведут в звание адъюнкта.
– А для житья выделим тебе две каморки в доме генерала Бона, что на Васильевском острове, где давно живут разные служители от ботаники. Но жалованья ты от меня не жди.
– Вот те раз! – удивился Михаила Васильевич.
– Удивляться не советую. Двор Анны Леопольдовны все деньги себе побрал на забавы, возьми книги в лавке академической, а потом на базаре продай их с выгодой… Все так делают!
Иначе говоря, советовал жить, спекулируя.
Избавь меня от хищных рук
И от чужих народов власти,
Их речь полна тщеты, напасти,
Рука их в нас наводит лук…
При Академии встретился ему напыщенный господин.
– Кто он таков, что важнее самого Ньютона?
– Наш коллега Ле-Руа, учивший азбуке детей герцога Бирона, а ныне он вполне научно доказал, что могилу Адама, прародителя нашего, следует искать на острове Цейлон…
Ломоносову для начала поручили разобрать коллекцию минералов. Все разобрал, только один камень был непонятен ему своим происхождением. Об этом он и спросил Шумахера:
– Из какой глубокой шахты его раздобыли?
– О! – закатил глаза Шумахер. – Этот минерал самый драгоценный в собрании Академии. Его обнаружили там, куда ни один шахтер не рискнет забираться со своей киркой и лопатой. Минерал был удален из правой почки польского короля Яна Собеского…
Ломоносову хотелось выбросить его на помойку:
– Вижу, что наши ученые далеко не чудотворцы…
На престол взошла Елизавета Петровна, не любившая немцев, и, когда Шумахера вывели из Академии под конвоем солдат, яко вора и преступника, Ломоносов не скрывал радости:
– Теперь заживем вольно, всласть поработаем…
Елизавета считала пришлых людей “эмиссарами дьявола” и, встретив в бумагах немецкое имя, сразу его вымарывала:
– Впредь на все важные места сажать токмо русских…
Но в карцер посадили самого Ломоносова, а виноватым он себя не считал. Просто в Боновом доме стало ему невмоготу. Там царил особый мир – ботаников и садовников, которые жили меж собою дружной семьей, сообща громили русские квартиры, оскверняли в домах иконы, а заправлял этим разбоем староста евангелической церкви Иоганн Штурм (тоже садовник). Ломоносов осатанел, когда у него с вешалки украли новый камзол, и пошел объясняться с этим вот Штурмом, чтобы его балбесы вернули украденное… Пришел, а там – дым коромыслом, все пьяные; имена их уцелели для русской истории, вот они: Люрсениус, Брашке, Граве, Шмидт, Прейссер, Битнер, какой-то копиист Альбом, а столяр Фриш стал орать:
– Эй, бейте этого дурака, что камзол ищет…
Ломоносов схватил “болван”, на котором мастера парики свои распяливали, и пошел этим “болваном” работать справа налево, все гости были им враз повержены, а сам Штурм звал караул:
– Спасите! Моя жена с большим брюхом из окна выскочила…
Ломоносова посадили под арест, но скоро и выпустили, а императрица Елизавета даже обозлилась:
– По мне, так вернее Ягана Штурма выдрать, чтобы камзол Ломоносову вернул, а столяру Фришу и копиисту Альбому надобно всыпать как следует, чтобы себя не забывали…
Ломоносов перевел с немецкого на русский язык пышную оду Юнкера о коронации Елизаветы; на возвращение ее из Москвы в столицу он сам сочинил оду. Но в мае 1743 года Ломоносова снова томили под арестом, лишили его половины жалованья. Ломоносов буйствовал за честь науки, а невежество мстило ему, злобствуя.
– Ученость высоко чту, – утверждал Ломоносов, – но шарлатанов с дураками в науке бил, бью и буду бить…
На теле Ломоносова сохранились следы ранений.
– Меня ведь тоже бивали, – рассказывал он друзьям.
Ломоносов никому спуску не давал, ибо сознавал свое превосходство над копошившейся в науке мелюзгой, он буянил ради свершения великих дел, которые предстояло сделать, и он всегда хотел честно трудиться, а эта мелюзга только мешала ему…
Чересчур горько складывались его стихи:
Счастлива жизнь моих врагов!
…То, что Ломоносов свершил для науки, для нас с вами, читатель, слишком известно, и перечислять его труды нет необходимости. Пушкин писал о нем: “Он создал первый университет, он, лучше сказать, сам был первым русским университетом”. Ломоносов – еще до Пушкина – переводил из Горация:
Я знак бессмертия себе воздвигнул
Превыше пирамид и крепче меди…
Не вовсе я умру; но смерть оставит
Велику часть мою, как жизнь скончаю.
“Рвать цветы в облаках” – это редко кому дается!
Славное имя – “Берегиня”
Пусть не свирепеют наши гордые мужчины, если я скажу, что женское здоровье гораздо важнее мужского. У древних славян, наших предков, женщину почитали славным именем – “берегиня”. В самом деле, кто бережет семейный очаг, кто перевяжет раны, кто накормит, кто сошьет одежду, кто наведет порядок в доме, кто примирит ссору в семье? Ко всему этому издревле приспособлена женщина, и, когда она заболевает, дом рушится, мужчина, выпавший из-под женского контроля, превращается в “тряпку”, а семья теряет то главное, что скрепляло ее воедино. Следовательно, “берегиня” хранит всех нас, а мы обязаны беречь свою “берегиню”. Если же рассуждать о женском равноправии, то оно возможно только в том случае, когда женщина в обществе будет стоять выше мужчины – на пьедестале! А мы, зазнавшиеся охламоны, проходя мимо, должны снимать шляпы и кланяться ей. Вот тогда и будет подлинное равноправие…
Много лет погруженный в боевое и политическое прошлое России, я, конечно, не раз сталкивался с болезнями давнего времени, какими страдали литературные герои. Мое внимание не задерживалось на недугах аристократов вроде загадочной “хирагры”, я не вникал в простонародные, мало понятные для меня “прострелы”, – зато я приходил в ужас от стихийных бедствий нации, приносимых эпидемиями чумы, холеры и оспы. Но так уж получилось, что мое внимание в истории народного здравия не заметило женских болезней, выделенных в особые разделы медицины – гинекологию и акушерство. Конечно, не было на Руси города или деревни, где не нашлось бы “повивальной бабки”, умеющей принять ребенка из лона роженицы, но… Но тут возникает вопрос: когда же от этих примитивных “повитух” наша держава обрела подлинно научные методы акушерства?
Поставив женщину на высокий пьедестал, я в своем рассказе не собираюсь сажать ее в гинекологическое кресло. Это уж не мое дело! Но в завершение своей преамбулы приведу лишь один, очень выразительный пример: уже сто лет назад русская гинекология стояла на уровне лучших европейских образов этой науки. А в Европе XVIII века Страсбург готовил лучших акушеров в мире.
История давняя! После виктории под Полтавой русская армия неожиданно имела тайного союзника – господаря молдавского, князя Дмитрия Кантемира, обещавшего царю помочь своим ополчением и провиантом. Но русская армия (вместе с императором, с Екатериной, его женою, и ее статс-дамами) попала в нерасторжимый капкан янычарской орды, и только богатый выкуп спас нашу армию от позорной капитуляции. Кантемир бежал в русский лагерь – вместе с женой и детьми; людей истомил изнуряющий зной, а гигантские тучи саранчи пожрали всю траву, и русская кавалерия пала от бескормицы…
Петр I вывел армию из кольца окружения; в ее обозе выехала на Русь и семья молдавского господаря. Сам же князь Дмитрий Кантемир – ему сейчас в Румынии ставят памятники! – был человеком умным, владел многими языками, писал книги… Женатый на Кассандре Кантакузиной, он уже имел немалое потомство; среди его сыновей обретал для себя новую родину князь Антиох Кантемир, в будущем знаменитый русский поэт, а тогда трехлетний мальчик. Петр I щедро наградил своего неудачливого молдавского союзника имениями; Кантемиры жили в подмосковной усадьбе Черная Грязь, где был хороший барский особняк. Но испытания судьбы слишком отразились на жене господаря – Кассандра вскоре умерла. Изрядно погоревав, Дмитрий Кантемир в возрасте 55 лет влюбился в княжну Анастасию Ивановну Трубецкую.
Короткая справка: отец невесты попал в плен к шведам еще в битве при Нарве, и семья его поселилась в Стокгольме, чтобы разделить с ним все тяготы чужеземного плена. Юная Анастасия Трубецкая привлекла вдовца молодостью и европейским лоском, приобретенным ею в Стокгольме. Его свадьба с княжной была отпразднована в январе 1717 года; при этом замечу, что жених принадлежал к редким трезвенникам, и даже император не мог заставить его испить горькую чашу на свадьбе. Сам не пил и не позволял участвовать в ассамблеях ни молодой жене, ни подрастающим детям. Но семейная идиллия бывшего господаря была недолгой: в августе 1723 года Анастасия Ивановна овдовела, от брака с Дмитрием Кантемиром у нее осталась дочь, нареченная двойным именем – Смарагда-Екатерина.
Вот эта женщина и будет достойна нашего внимания!
Она родилась в 1719 году, была образованна и красива, почему гневная императрица Анна Иоанновна, весьма ревнивая к чужой красоте, запретила ей носить локоны в прическе и сверкать при дворе фамильными драгоценностями. В музее подмосковного города Истры сохранился ее портрет в молодости: я согласен, что в такую женщину – да! – можно влюбиться до безумия. Сочетание русской породы от матери с кровью отца-молдаванина подарило девушке чудесную внешность. Но женихов что-то не было. Вернее, их было великое множество, словно карасей в пруду, но кавалеров отпугивала холодная неприступность Смарагды, ее начитанность в философии и даже четкая латынь, к которой она не раз прибегала в разговоре с неотесанными женихами, зарившимися на ее приданое…
Минула мрачная “бироновщина”, на престоле воцарилась “дщерь Петрова” – императрица Елизавета Петровна, и в жизни многое изменилось. Смарагде уже не приходилось скрывать свои локоны, она смело накидывала на себя горностаевую мантию, скрепляя ее возле плеча алмазным аграфом, доставшимся ей по наследству из шкатулки турецкой султанши. Наверное, молодая женщина делилась перед зеркалом потаенными мыслями:
– Ах, красота! Но… кому нужна ты? Если бы ищущие моей руки и моего сердца знали мою беду, мое непоправимое горе!
На ее столе появились книги по медицине. Смарагду привлекали “материи” женского здоровья. По секрету от других она пыталась распознать причины своего недуга. В 1744 году княжна Кантемир была назначена в камер-фрейлины. Наверное, своей придворной карьерой она была обязана матери: Анастасия Ивановна, близкая подруга императрицы Елизаветы, конечно, порадела о дочери, мечтая составить ей выгодную партию.
– Но я, маменька, еще не влюблена, – отвечала дочь…
Смарагда влюбилась слишком поздно, когда ей исполнилось уже тридцать лет, а по тем временам, когда девочки в 13 или в 14 лет бывали уже замужними, такая невеста считалась “перестарком”. Предметом ее увлечения стал бравый капитан Измайловского полка – князь Дмитрий Михайлович Голицын, который латыни не испугался, а в знании Вольтера мог бы еще поспорить и с невестой. Их свадьба состоялась при дворе, присутствовала не только царица, любившая выпить, но были приглашены даже иностранные дипломаты при русском дворе. Елизавета закатила пиршество на двести знатных персон.
Невеста выглядела печальной. Голицын спросил:
– О чем грустишь, душа моя?
– Ах, сударь, не скрою от вас причину уныния…
В первую же брачную ночь Смарагда со слезами призналась мужу, что смолоду ее угнетают женские немочи.
– Деток у нас не будет, – заплакала она.
Дмитрий Голицын, под стать жене, был человеком незаурядным, просвещенным, и он не стал делать из болезни жены семейную драму, ничем и никогда не упрекнул бесплодную женщину.
– Однако же, – сказал он, читая газету из Гамбурга, – такие немочи излечивают на водах Барежа или Пломбьера…
В 1757 году супруги Голицыны отъехали в чужие края и после неудачного лечения на водах оказались в Париже. Историк Н. М. Романов писал, что Смарагда произвела в столице Франции большое впечатление – и необычной красотой, и тонким умом; она держала в своем доме открытый салон для знаменитостей Франции, посвящая свои роскошные вечера беседам о политике, искусствах и достижениях физики. Мария Лещинская, королева Франции, “приняла княгиню Голицыну без всякой церемонии, в шлафроке, в своей спальне… в тот же день она была и у маркизы Помпадурши…”. Смею думать, что подобная “вольность” была допущена этикетом Версаля сознательно, ибо в те годы шла Семилетняя война: Россия и Франция – в едином союзе – сражались против стойкой и крепкой армии прусского короля. Внимание русской красавице оказывалось из политических соображений. А вскоре ее муж, князь Дмитрий Михайлович Голицын, занял ответственный пост русского посла в Париже!
Но светская жизнь Версаля мало тешила Смарагду, и скоро Париж был взволнован слухами и о ее интимной дружбе с трагической актрисой Клерон – женщиной сложной судьбы и очень характерной как личность. При дворе короля Людовика XV титулованные бездельники судачили:
– Как же так? Утонченная аристократка по отцу, по матери и по мужу стала главной наперсницей этой разнузданной плебейки Клерон, порожденной ткачихой от сержанта, которая до появления в “Комеди Франсез” была жалкой ученицей портнихи…
На самом же деле Клерон была самой яркой звездой Парижа, когда на французской сцене царствовали Мольер, Расин и сам Вольтер, которого она, не боясь гнева королей, посещала в его Фернее. Клерон с блеском отражала эпоху Просвещения, поддерживаемая не только Вольтером, писавшим для нее трагедии; она была слишком чуткой к мнению просветителей-энциклопедистов, ставивших ее талант чрезвычайно высоко. Актеры тогда считались париями большого света, их даже не хоронили на кладбищах, а закапывали по ночам на городских свалках, под грудой отбросов города, словно грязную падаль, и Клерон всю жизнь вела страстную борьбу против бесправия актеров, за что позже и поплатилась слишком жестоко…
– Вам, дорогая, – говаривала ей Смарагда, – надо бы ехать в Россию, я уже писала императрице Елизавете о ваших страданиях, и русская сцена всегда к вашим услугам…
Это правда: Елизавета Петровна сама хлопотала, чтобы Клерон украсила русскую сцену. Голицына дарила подруге богатые подарки из России, кутала ее плечи в драгоценные сибирские меха и “не могла двух часов без нее пробыть”. Смарагда заказала живописцу Ван Лоо портрет актрисы в роли Медеи , парящей в облаках (гравюры с этой картины публиковались в нашей печати). Тогда же художник написал портрет самой княгини. Сейчас он выставлен для всеобщего обозрения в московском Музее изобразительных искусств имени А. С. Пушкина, и вы, читатель, приглядитесь к этой великолепно-парадной живописи: на фоне торжественной драпировки, сидя в кресле, Смарагда небрежно опирается на клавесин, на ее коленях пригрелась маленькая собачка…
Говоря о дружбе двух женщин, я недаром употребил слово “интимная”: помимо вопросов искусства, их связывал еще и общий недуг – женские болезни. Эта близкая дружба вызвала в Париже не одни толки, но и кривотолки, которые лучше называть грязными сплетнями. Смарагда признавалась Клерон:
– Я чувствую, как угасают мои жизненные силы.
– Мои тоже, – отвечала Клерон. – Не ездите в Женеву.
– Почему, дорогая?
– Я уже побывала там, надеясь получить облегчение от услуг знаменитого акушера Троншена, но он не взялся меня лечить, зато угрожал смертью, если я не оставлю сцену.
– Нет, я не поеду к Троншену, – сказала Смарагда. – Мое счастье, что у меня все понимающий муж и… вы!
Голицына скончалась осенью 1761 года – еще молодой, в расцвете своей красоты и женского обаяния, но уже измученная недугом. Парижская пресса уведомила читателей об отчаянии Клерон, заболевшей после смерти подруги. Дмитрий Михайлович замуровал тело жены, облив его воском, и отвез в Петербург, где она и была погребена. После этого вдовец навестил в Зимнем дворце умирающую императрицу Елизавету.
– Государыня, – сказал ей князь, – моя покойная жена оставила духовное завещание – не совсем обычное! Страдая в жизни деликатными немочами, она пожелала избавить от подобных страданий других женщин. Ею оставлен немалый капитал ради совершенствования “повивального” дела в России.
Набожная Елизавета перекрестилась:
– Так с одного капитала-то баба здоровой не станет! Эвон, жена твоя… или денег у нее не хватало?
– В том-то и дело, матушка, – отвечал Голицын. – Покойная просила употребить деньги на то, чтобы питомцы Московского университета, склонные к медицине, ехали в Страсбург, славный своим акушерством. Но при этом Смарагда завещала, что на ее капитал должны учиться не приблудные люди, а только природные русские и жители Белой или Малой Руси (белорусы и украинцы)…
Д. М. Голицын из Парижа был переведен послом в Вену, где 30 лет подряд представлял интересы отечества. В Москве он отстроил грандиозное здание больницы, которая в народе так и называлась – “Голицынская”; на ее сооружение дипломат отдал 850 тысяч рублей, личные доходы со своих вотчин и все доходы, получаемые им от владения двумя тысячами крепостных. В эту же больницу князь передал богатейшую картинную галерею, которая сама по себе составила редкостные собрания западной и русской живописи. К сожалению, его наследники оказались большими мотами и разбазарили всю картинную галерею по аукционам, так что ко времени революции 1917 года в больнице сохранилось лишь несколько портретов. Сам же создатель больницы был погребен в склепе, выкопанном в подвалах своей больницы. Но это еще не конец нашей истории…
Советские историки медицины не забывают помянуть добрым словом Смарагду-Екатерину Голицыну, на средства которой получили образование основоположники акушерства в России. Мне понятно, почему она в завещании выделила свою непременную волю – учиться в Страсбурге должны только уроженцы России. Я нарочно раскрыл список врачей XVIII века, составленный Яковом Чистовичем, и был поражен: сплошь иностранцы! Они как бы оккупировали медицину в России, и лишь изредка встречались имена русских врачей, поиски которых были столь же затруднены, как, наверное, и поиски женьшеня в таежных дебрях…
Первым из русских ученых-акушеров я назову Нестора Максимовича, обогатившего свою фамилию латинской приставкой “Амбодик”. Сын украинского священника, он сам поехал учиться в Европу, а стипендию княгини Голицыной стал получать уже в Страсбургском университете. Амбодик вернулся на родину с самым лестным аттестатом, но в России иноземцы мыкали его по военным госпиталям, пока он не учинил им скандала:
– Да что вы меня при солдатах содержите, ежели никто из них рожать не собирается! Не ради солдат готовил я себя к искусству повивальному, вот и определите меня по надобности.
В столице он стал обучать акушерок, читал научные лекции на русском языке, что тогда уже казалось неслыханной дерзостью; он первым ввел в практику наложение акушерских щипцов при трудных родах. Лекции его всегда были публичными, их посещали многие женщины, а дабы не оскорблять их стыдливости, Максимович-Амбодик заказал скульптору “фантом” женского таза, из лона которого наглядно появлялся макет младенца, выточенный из дерева. В 1782 году Нестор Максимович стал профессором “повивального искусства”, его школа со временем выросла в Повивальный институт. Наконец появилась книга Максимовича под названием “Искусство повиванья, или Наука о бабичьем деле”, – первый в России капитальный труд о женском здоровье.
Ознакомясь с этой книгой, я сказал себе:
– Какой там акушер? Так может писать только поэт…
Я не ошибся. Максимович-Амбодик воспел свое дело в стихах, ратуя в них за здоровье матери и ребенка. Он был неутомим в своих трудах, и при нем гинекология прочно спаялась с развитием русской педиатрии. Женщинам он внушал:
– Милая моя! Сотворить дитя да родить его – это лишь начало дела, на то и дура способна. А вам предстоит сберечь себя, помнить, что молоко ваше суть лучшее кормление в мире. Научитесь правильно пеленать и одевать свое чадо, как гулять с ним, чем накормить, не забывайте о детских забавах…
Вы думаете, что Максимович-Амбодик стал главным в своем институте? Ничего подобного: наезжие врачи и явные шарлатаны держали его в черном теле, а начальником института стал венский пройдоха Иосиф Моренгейм. Когда собеседники не понимали его латыни, он переходил на язык немецкий, а когда не понимали и немецкого, Моренгейм выходил из себя:
– О, шорт! Ты есть глюпый… турак!
Больше всего он заботился о получении казенных дров, а себя причислял к хирургам. Но коли возьмется за операцию, то человека обязательно зарежет. Завидуя славе Максимовича-Амбодика, Моренгейм тоже сочинил книгу по акушерству, но выпустил ее в свет с портретом императрицы на титульном листе, как будто Екатерина II была в стране главной роженицей. Наконец в Петербурге дознались, что Моренгейм самозванец, он не имел даже лекарского диплома и – на свою беду – потребовал дровишек на зиму от самого Павла I. А каков был этот император, читателям рассказывать не надо – они сами знают.
– Чтоб и духа его здесь не было! – закричал царь…
Судьба второго голицынского стипендиата Александра Шумлянского сложилась почти трагически. Еще в Страсбурге он наслушался всяких ужасов о тирании в медицине, о гонениях на русских врачей, которых не мытьем, так катаньем изгоняли из науки по дальним гарнизонам. Шумлянский закупил в Европе нужные инструменты, но тронулся в путь лишь тогда, когда узнал, что ему обещана вакансия лектора в Москве при Воспитательном доме. Он возвращался на родину уже признанным акушером Европы, Париж почтил его титулом “члена-корреспондента”.
– Неужели и меня сломают? – говорил Шумлянский…
Сломали! Вакансия оказалась ложной, от его услуг всюду отказывались, Шумлянский жил впроголодь. Однажды ему посулили кафедру акушерства в Калинкинском училище Петербурга:
– Но там все ученики – одни немцы, а потому, любезный дружище, свои лекции вам предстоит читать по-немецки.