355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валентин Ерашов » Командировка в юность » Текст книги (страница 2)
Командировка в юность
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 17:58

Текст книги "Командировка в юность"


Автор книги: Валентин Ерашов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)

Бабушка дремала на сундуке в прихожей. Заслышав меня, открыла глаза, шепнула:

– Тихо ты, медведь, мать разбудишь, опять ей поплошало, третий час, как спит.

– Бабушка, война, – сказал я, – ты что, не слыхала?

– Не болтай, – сказала бабка и перекрестила меня. – Рази можно таким словом баловаться?

– Война, бабушка, – сказал я. – Еще в двенадцать часов по радио передавали.

Бабка опустилась на сундук, и тотчас из комнаты выбежала мама, она выбежала, хватаясь за сердце, крикнула:

– Господи, неужели все потонули?

– Что ты, мама, что ты говоришь? – крикнул я испуганно, подумалось, что мама тронулась, умом, и я кинулся к ней, мама отгородилась рукой и сказала:

– Толком говори, скорей.

– Война, мама, – сказал я.

– Фу ты, – сказала мама. – Из-за чего бы орать, как оглашенному.

И опустилась рядом с бабкой на сундук, засмеялась, как давеча Марс, – беззаботно и: счастливо.

Я стоял, недоумевая, бабка крестилась, а мама не могла управиться со смехом и сквозь него сказала облегченно и радостно:

– А мне спросонок послышалось, будто ты про пароход говоришь, будто потонул пароход, где отец ехал.

– Мама, – сказал я. – Война, разве ты не понимаешь, мама?

– А, – сказала мать, улыбаясь. – Война… Война, – повторила она уже совсем по-другому. – Война? Что ты, Ромка, балабонишь?

– Мама, – сказал я. – Мама, одумайся, война, мама.

Через порог шагнул низенький дядька, я тотчас узнал – рассыльный из военкомата, Прохор Самойлыч, мы с отцом встречали его на рыбалке.

– Кубекову, Антон Гаврилычу, – сказал дядя Прохор. – Повестка вот.

Он топтался на пороге и смотрел виновато, пачка повесток была у него в руке.

– Нет его, – сказала мама. – Нет его… Назад неси.

– Что ты, мама, – сказал я и взял повестку.

– Нет! – крикнула мама и выхватила бумажку.

Бабка сказала строго:

– Не дури, Галина, чай не маленькая.

– Поди, – сказала мама, держа повестку, – поди, сынок, узнай, послали за отцом лошадь на пристань?

Лошадь за отцом не послали, теперь было уже поздно – пароход, наверное, уже пришел, а до пристани двадцать два километра.

– Доберется, – сказали мне у отца на работе. – Небось, на пристани сидеть не станет. Повестку, верно, получили?

– Да, – сказал я. – Получил отец повестку. Эх, вы, не могли подводу послать.

Я заскочил по дороге в библиотеку, там была одна Зойка:

– Зорька, брось, никто сегодня к тебе не заявится, пошли к нам.

– Нет, – сказала она, – я работаю, понял?

А через час на попутной машине примчался отец – весь в белой пыли, без кепки: ее сорвало ветром. Мы все трое бросились навстречу, отец обнял маму и сказал:

– Зорька, вот как оно… Здравствуй, Зорька…

Оказывается, это не я придумал такое имя, и не только Зойку, но и мою маму, Галину, можно так называть…

СПАСИБО, АНАТОЛИЙ МИХАЙЛОВИЧ

Подполковнику медицинской службы Северину Глясману – человеку, хирургу, другу.


Если при ожоге поражено более трех четвертей поверхности тела, человек почти неминуемо обречен на гибель, – так записано во всех учебниках, монографиях, исследованиях. Так привыкли считать врачи.

…От гарнизонного городка до областного центра, где расположен военный госпиталь, – сорок километров. Сорок минут езды на машине по отличному асфальту. Даже – тридцать. Тридцать минут. Но и это слишком много, счет ведется на секунды.

Мотор самолета взревел тревожно, как сирена «скорой помощи». Человека держали на руках – обложенного салфетками, запеленатого в простыни, будто в саван. Человек был без сознания…

Вчера стояла вязкая, тягучая жара. Саперное подразделение выполняло задачу, ставшую уже привычной, – помогало районному Совету ремонтировать дорогу.

Он возился у экскаватора в майке и трусах. Так и не удалось установить, отчего вспыхнул бензин. Тугой клуб пламени ударил в человека, обволок его со всех сторон.

Поблизости была районная больница. Врачи определили сразу: шок. Состояние больного все ухудшалось.

– Да, – сказали по телефону из военного госпиталя. – Доктор Глушков долгие годы лечит таких больных. Да, он вылетает. Немедленно.

Тревожно трубила санитарная машина. Человека внесли в палату на руках.

Перо скользило по бланку истории болезни:

«Шевчук Анатолий Петрович. 1938 года рождения. 6 августа получил сильный ожог. Площадь ожога составляет 83 процента поверхности тела. Остались неповрежденными лишь голова, поверхность живота и стопы ног. Общее состояние тяжелое. Шок…»

– Между прочим, – сказал Глушков медсестре, – раньше, до революции, историю болезни называли скорбным листом.

– Это вы к чему, Анатолий Михайлович? – переспросила сестра.

– Да так, вспомнилось.

Глушков помолчал. И, стыдясь высоких слов, добавил все-таки:

– Это я к тому, что у нас вот каждая история болезни – история воли, мужества, история победы человека над смертью, понимаете?

Он был невысок ростом, коренаст, спокоен, даже, пожалуй, медлителен. Только глаза жили как бы сами по себе – глубоко запрятанные под кустистыми бровями, пристальные, полные живого блеска. Да руки – сильные и в то же время нервные и нежные, с длинными пальцами, с истонченной от частого мытья кожей, с коротко обрезанными ногтями. Умные, добрые, мужественные руки хирурга.

Прошло несколько дней, и он приподнял этими руками голову солдата, повернул к себе:

– Сегодня – операция, тезка. Не бойся. Будет общий наркоз. Будет все хорошо. Ты мне веришь?

Еще бы не верить человеку, если он просиживал у твоей койки долгие ночные часы, умел подбодрить и ласковым словом, и бесхитростной шуткой. Человеку, спасшему жизнь тысячам других!

Операция длилась четыре часа. Лишь позже Шевчуку рассказали: с грудной клетки у него пересадили на плечо и ноги крупные лоскуты кожи. А когда она прижилась – операция повторилась.

Настал октябрь, и снова – операционный стол.

В истории болезни появилась итоговая запись:

«Перенесено 1500 квадратных сантиметров кожи. Перелито 6 литров крови».

– Дальнейшее будет зависеть от тебя, – сказал Анатолий Михайлович. – Я свое дело сделал. Впрочем… Вот тебе еще одно лекарство.

«Редкостная судьба у этой книги, – думал Глушков, шагая из палаты в ординаторскую. – Произведение художественное, а стало учебником жизни, учебником мужества и воспитания воли. Даже название – как заповедь: «Повесть о настоящем человеке».

– Ты – настоящий парень, – сказал он Шевчуку, когда тот впервые поднялся на ноги и, пошатываясь, хватаясь за спинки кроватей, сделал первые шаги.

Шевчук улыбнулся, от застенчивости улыбка была кривоватой. Он пошевелил пальцами левой руки, пальцы почти не слушались, цеплялись друг за друга, словно лишенные костей, и, казалось, тихо поскрипывали.

– Руки будут работать, – сказал хирург.

– Будут, – подтвердил, словно говоря о другом, постороннем, Шевчук. – Будут, Анатолий Михайлович. Я экскаваторщик. Экскаваторщиком и останусь. В конторах сидеть – не для меня занятие…

Он вышел из госпиталя весной. Инвалид в двадцать четыре года: ноги подкашиваются, на руках по-прежнему еле шевелятся пальцы, не хватает сил, чтобы поднять пустяшный груз.

– Ты будешь экскаваторщиком, – сказал на прощанье Глушков.

– Буду, товарищ майор, – сказал Шевчук. – Спасибо, Анатолий Михайлович, – добавил он. Минула неделя.

– Не плачь, мама, – сказал он тогда. – Погоди плакать.

Родные места. Родное село. Родные люди. Знакомые девчата. Казалось, даже дома и те смотрят с жалостью и сочувствием. Анатолий отводил глаза: в жалости и сочувствии не нуждался.

– Я в клуб, мама, – говорил он.

А сам уходил в степь, за околицу, далеко, где никто не мог его видеть.

Он называл это: «готовить себя к жизни заново».

Руки вытянуты вперед. Сжаты кулаки. Разжаты. Сжать. Разжать. Сжать. Разжать…

Потом – подъем тяжестей. Тяжести – одно слово, что тяжести. Три килограмма – булыжник. Вверх, вниз, вверх, вниз. Через неделю камень будет потяжелее.

Дальше – ходьба. С каждым днем все больше расстояния, все шире шаг. Начались короткие пробежки.

Он возвращался на рассвете и валился на койку, обессиленный, усталый, гордый.

А на следующий вечер опять говорил:

– Я, мама, в клуб.

И уходил – в степь.

А мать провожала его взглядом, видела, совсем не туда направлялся ее сын. Вернее, он шел, куда следовало, куда должен был направиться.

«Спасибо Вам, дорогой Анатолий Михайлович, Вам и всему коллективу, – писал Анатолий тезке, врачу, другу, человеку. – Сила вернулась, а силы воли стало куда как побольше, чем раньше. Спасибо Вам…»

Была медицинская комиссия.

– Для работы на экскаваторе годен, – сказали ему.

– От службы в армии освободить, – сказал председатель комиссии. – Вопросы есть?

– Есть просьба, – сказал Шевчук. – Мои ровесники еще служат. Прошу направить в часть.

– Через месяц, – сказали ему.

«Через месяц приеду, дорогой Анатолий Михайлович, – писал он. – До скорой встречи».

Глушков не ответил.

Впервые за все время стало не по себе: вдруг пошатнулась вера в людей. Как мог не ответить он, Анатолий Михайлович, которому Шевчук верил больше, чем самому себе?

…А у него была рядовая операция. На столе в операционной лежал солдат, пострадавший от тяжелых ожогов. Требовалось произвести большую пересадку кожи. Дан наркоз. Началось осторожное отслаивание пласта.

Это была обычная операция. Таких доктор Глушков сделал сотни.

Случайности подстерегают человека там, где и не придумаешь. На то они и случайности.

Впервые в жизни в бланке истории болезни фамилия майора медицинской службы А. М. Глушкова стояла не внизу, там, где полагается стоять подписи. Она была занесена в самую первую графу – «Фамилия больного».

Вот что было записано там:

«Глушков Анатолий Михайлович. 1926 года рождения. Майор медицинской службы. Член КПСС.

Во время операции, которую производил майор медицинской службы Глушков, хирургический нож соскользнул и глубоко вонзился в кисть левой руки врача. Майор Глушков сам поставил диагноз: перерезаны сухожилие и вена. Ассистировавший врач капитан медицинской службы Соловьев приступил к продолжению операции. Был вызван дежурный хирург. Под местным наркозом наложены швы получившему ранение майору Глушкову. В ходе ее майор Глушков руководил действиями капитана Соловьева, оперировавшего солдата Токсубаева. Обе операции завершены успешно».

…Они встретились…

– Здравствуйте, Анатолий Михайлович, – сказал Шевчук неуверенно: может быть, доктор обиделся на него за что-то и потому не ответил на письмо?

– Здравствуй, тезка, – сказал Глушков. – А мое письмо тебя, очевидно, уже не застало дома?

– Конечно, не застало, товарищ майор, – ответил Шевчук.

Левая рука майора висела как-то странно.

– Вот, – сказал Глушков, перехватив взгляд солдата. – Пальцы не шевелятся, черт бы их побрал. Сухожилие перерезал.

Они помолчали.

– Но – будут шевелиться, – сказал Глушков. – Мы еще с тобой повоюем на мирном фронте, правда, Анатолий?.. Так, как говоришь, – с трех килограммов надо начинать? Вот и я так думаю. Пошли, потолкуем…

КОМАНДИРОВКА В ЮНОСТЬ

– Все это хорошо, – сказал редактор, – но в достаточной мере традиционно. Зарисовки о бывших воинах-героях труда, репортаж из воинского подразделения, воспоминания фронтовиков, солдатские стихи… Все хорошо, но все это было, и не раз. Не хватает гвоздя.

«Гвоздя» – так в редакциях называют особенно интересный, ударный материал номера, – действительно, не хватало. Щепакин понимал и сам.

– Оскудел, Лев Михайлович, – признался он. – Посудите сами, каждый год приходится мне планировать номер к годовщине Армии, я же не кибернетическое устройство, чтобы все время выдавать что-то новое.

– Да-а… – протянул редактор, и трудно было понять, что он хотел этим сказать. – А гвоздь придумать надо. Времени у нас не так-то много, две недели осталось.

Вечером Щепакин получил в секретариате командировочное удостоверение: такой-то направляется в такой-то гарнизон, срок командировки пять дней, и наутро ходил по перрону вокзала, дожидаясь поезда…

Он мог, разумеется, купить билет в купированный вагон и не сделал этого, а сел в общий, как  т о г д а, шестнадцать лет назад. Мог он позвонить заранее в гарнизон и попросить, чтобы к поезду подослали машину, и не позвонил, намереваясь, как в те времена, добраться попутным грузовиком. Даже курил он сегодня не привычные «Любительские», а «Север», называвшийся, впрочем, раньше «Нордом», но не изменившийся от перемены названия ничуть. И делал он все это не столько намеренно, сколько почти бессознательно, и не умилялся и не играл в себя, тогдашнего лейтенанта, – ему просто невозможно было сейчас поступить иначе, только и всего.

Получилось так, как он и предполагал: шестичасовой путь в переполненном общем вагоне, случайные разговоры, попутная машина с бочками, перекатывающимися в кузове, вылизанное ветром шоссе и табачные искры, разлетающиеся по сторонам, – все было таким же, лишь сам он был уже иным, не тем розовощеким лейтенантом, похожим на сидевшего сейчас в кабине.

На проходной – это была другая, новая проходная, сложенная из кирпича и оштукатуренная, раньше здесь торчала бревенчатая халабудка, – придирчиво, без улыбки, дежурный рассматривал корреспондентское удостоверение и, не решившись допустить «гражданского», позвонил на всякий случай кому-то – наверное, начальнику штаба, резануло слух: «Есть!» (во времена Щепакина полагалось отвечать «Слушаюсь»), подобрел, подтянулся, козырнул и сказал, что проводит товарища корреспондента в штаб.

Было непривычно идти по городку в сопровождении дежурного, капитан следовал – как за начальством – в двух шагах и одним шагом левее, и для чего-то пояснял гостю: тут казарма, а это клуб, а там, подальше – столовая. И Щепакин поддакивал, и вдруг отчего-то решил никому не говорить здесь о своей прошлой службе в этом полку, он сам не знал, почему пришло такое решение, но показалось: так будет проще….

И штаб оказался на прежнем месте, и кабинет командира полка тоже. Щепакин подобрался невольно, раскрывая дверь кабинета, полковник встал ему навстречу и представился, будто начальству. За время работы в газете Щепакину приходилось не раз бывать в воинских частях и чувствовать там себя вполне свободно, а здесь был его полк, и то, что полковник представился Щепакину, будто начальству, вызвало смущение и неловкость. Щепакин бормотнул свою фамилию и должность, выслушал непременные: «Очень рады, милости просим, садитесь, пожалуйста», сел. В нескольких словах сообщил, что собирается писать очерк в праздничный номер, тема очерка пока еще вырисовывается достаточно смутно, надо поглядеть на месте, сориентироваться, а после он обязательно посоветуется с товарищем полковником, пока же хотелось, не теряя времени, пойти в роту. Непременно в третью.

Полковник постарался скрыть удивление и, кажется, недовольство, должно быть, третья рота не числилась в передовых, и ему не хотелось «подставлять» неладное подразделение корреспонденту, но Щепакин не отказался от своего намерения, ради которого, собственно, и приехал сюда.

– Ну, что ж, в третью, так в третью, – сказал полковник, стараясь быть приветливым и равнодушным, и получше найдутся роты, но, воля ваша, настаивать не смею, вам, должно быть, «наверху» порекомендовали?

– Нет, – сказал Щепакин, чтобы не вводить командира полка в заблуждение, – просто я об этой роте писал в свое время.

– Понятно, – сказал полковник, – так сказать, преемственность традиций, дело ясно. Ну, что ж, пожелаю удачи.

…Шустрый сержант с красной повязкой скомандовал старательно и звонко:

– Рота, смирно!

Дежурный по полку выслушивал рапорт, не прерывая, как это случается иногда. Наверное, он малость рисовался перед посторонним требовательностью и строгим соблюдением устава. Щепакин стоял чуть поодаль – и не знал, что ему делать с правой рукой, она привычно тянулась к головному убору. Вдруг ощутимо заметным стало и отсутствие командирского ремня, пальто показалось широким и нескладным, а весь Щепакин казался себе сейчас  р а з б о л т а н н ы м, – словечко это имело хождение в  т е  времена. Он стоял в сторонке, и рапорт отдавался не ему. Он был здесь гостем. Гостем в своей родной роте.

Командир роты вышел из канцелярии и представился несколько недоуменно – в ротах не часты штатские. Щепакин объяснил, кто он, зачем и откуда. Командир роты, фамилия его была Забаров, тоже не выразил особого восхищения, как и командир полка, но законы гостеприимства и воинская сдержанность брали верх надо всем остальным. Дежурный по полку попрощался, а Забаров повел Щепакина по казарме.

Они шли по знакомому Щепакину коридору – как ни странно, за шестнадцать лет роту не перевели в другое помещение. Надраенный пол поблескивал метлахской плиткой, привычно пахло едва заметным сложным ароматом шинельного сукна, ружейной смазки, ременной кожи – запах этот присущ, наверное, всем казармам на свете. Но сейчас он казался Щепакину принадлежностью лишь его роты.

Когда-то он, лейтенант Геннадий Щепакин, впервые переступил этот порог, ответил дневальному, старательно отдавшему честь, а минутой спустя докладывал командиру роты:

– Прибыл для прохождения службы в должности командира второго стрелкового взвода.

Шестнадцать лет прошло, и, кажется, ничего не изменилось с той поры. Тщательно заправленные синими, без единой морщинки, одеялами койки. Только вот полотенца не сложены в ногах треугольником, как бывало, а висят на спинке – что ж, правильно, так гигиеничнее. Аккуратно покрашенные, прочные табуретки. Расписание занятий, графики нарядов, всяческие «бирки» – предмет особой заботы старшины…

Объявили перерыв. Солдаты толпились в курилке, туда было страшновато заглядывать, комнату набили дымом, как товарный вагон соломой. Солдаты заходили в спальные помещения и пробегали по коридору – тоже вроде похожие на прежних, ладные, сильные парни; в рабочих, отнюдь не щегольских, гимнастерках с потертыми налокотниками. Они с затаенным любопытством поглядывали на «гражданского», которого так почтительно сопровождал, что-то объясняя, сам капитан. А те, кому Щепакин задал какие-то случайные – для первого знакомства – вопросы, сперва косились на капитана, молча спрашивая разрешения отвечать, и отвечали не очень словоохотливо, сдержанно, даже, пожалуй, настороженно. И Щепакин вдруг почувствовал себя обиженным этой отчужденностью, хотя понимал ее причины и не мог судить солдат за это.

Рота снова приступила к занятиям – Забаров предложил пойти послушать, но Щепакин отказался: попозже – сейчас хочется составить общее представление о роте, – и они уселись в канцелярии, Щепакин попросил всем известную «форму два» – книгу учета личного состава и принялся листать ее, и с каждой минутой все яснее становилось ему: нет, лишь номер роты да чисто внешние атрибуты ее оставались неизменными.

«Так бывает, – думал Щепакин, – встретишься с человеком после долгой разлуки, поглядишь – вроде не изменился. Ну, разве что постарел малость, разве сединки прибавилось на висках. А разговоришься – и видишь: нет, вырос человек, стал внутренне богаче и разносторонней, что-то пережил, чему-то научился. Словом, и тот человек, и уже не тот. Наверное, так и здесь…»

Он думал об этом весь день – и на занятиях, куда затащил-таки его Забаров, и в перерывах, и во время чистки оружия, и вечером, в Ленинской комнате, разговаривая с солдатами, и в автопарке, и на кухне.

– Как устроились с ночлегом? – поинтересовался Забаров, собираясь домой. – Могу пригласить к себе.

– Знаете, – сказал Щепакин, – я бы лучше в роте, если не возражаете.

Наверное, Забарову подсказали, чтобы корреспондента не стеснять ни в чем. Он согласился не колеблясь и тотчас распорядился, чтобы старшина приготовил в каптерке постель.

– Нет, – сказал Щепакин, – я бы лучше с солдатами, свободная койка найдется? Ну, хотя бы дневального.

– Ни к чему вроде, – сказал Забаров, – и шум перед сном, и подъем рано, а вам с непривычки…

Щепакин его уговорил, шуму не было, солдаты стеснялись, наверное, никаких баек он не услышал на сон грядущий. А когда кто-то в углу запустил соленым словечком, на него дружно шикнули со всех сторон, и вскоре взвод угомонился и засвистел носами на разные лады, а Щепакин лежал на ватном тюфяке, сменившем привычные соломенные матрацы, лежал на одноярусной – одноярусной, да! – койке и думал, и вспоминал о событиях минувшего дня и о событиях шестнадцатилетней давности, и все его мысли сводились в конечном итоге к одному.

Он думал о том, что в  т е, уже такие далекие теперь времена, в роте, помнится, был всего один солдат с семилетним образованием – застенчивый, высокий, с девичьими ресницами Женя Тимощенко. Остальные грамотенкой не блистали – поколение военных лет, учиться ему было трудновато. Но, в общем, если признаться честно, офицеры не испытывали от того особых затруднений, разве только на политзанятиях. А изучить трехлинейку, противогаз да наловчиться орудовать пехотной лопатой – и четырех классов хватало за глаза.

А теперь… В Ленинской комнате он видел стенды со сведениями по ядерной физике, в ружейном парке вместо винтовок и даже карабинов Симонова, казавшихся в свое время чудом техники, ровными рядочками стояли автоматы с откидными прикладами и штыками, легкие, удобные, а главное – кроме обычного оружия здесь были и полевые рации, и дозиметрические приборы, а в другом парке – автомобильном посверкивали матовой бронею бронетранспортеры, и было ясно даже при беглом взгляде – нет, с четырьмя классами тут не справиться.

Пехота… С доброй иронией говорили про нее: «царица полей», «пехота – шестьдесят прошла – еще охота». А чуть важничавшие артиллеристы на марше покрикивали с машин: «Эй, пехота, не пыли!..» «Теперь не шестьдесят – вчетверо больше, наверное, мчит она по дорогам – тоже царица, но уже современная, механизированная царица, в которой люди подстать технике, а техника – подстать людям».

Он вспоминал короткие записи в «форме два»: образование среднее, среднее техническое, девять классов, незаконченное высшее, педагогический институт. Он вспоминал людей, с которыми познакомился – пусть пока лишь накоротке, но журналистская тренированная память цепко удержала облик, фамилии, биографии.

Он вспоминал сержанта Якова Вестеля – интеллигентное смышленое лицо, вдумчивый, чуть с иронией взгляд. Хорошее образование, в армии стал кандидатом партии – а в  е г о, щепакинские времена, среди коммунистов роты был всего один солдат, сейчас их, сказали, семеро.

А у Валентина Маслакова – самого что ни на есть рядового автоматчика, за плечами – два курса института.

Припомнил Щепакин Рудольфа Ламшаковича, награжденного медалью «За трудовую доблесть». И другого медаленосца – Василия Гринченко, у того медаль «За боевые заслуги» – получена за разминирование местности. И еще многих, тех, кого напрочно удержала память.

Он долго не мог уснуть, а подняла его полузабытая и такая знакомая команда «Подъем». Щепакин вместе со всеми выбежал на зарядку под косой утренний снег и плескался в умывальнике, обтираясь до пояса, и солдаты помалу, кажется, стали привыкать к чудаковатому корреспонденту, который пренебрег возможностью ночевать в гостинице или, на худой конец, в каптерке, а сам, по доброй воле, выскочил на холод, чтобы отмахать шестнадцать тактов, и моется ледяной водой, и держится вовсе запросто, хотя его, слышно, вчера принимал сам командир полка, а ротный весь день ходил за ним почтительно, как за большим начальством.

И завтракал корреспондент с ними, притом не в отдельной комнате, где снимали пробу, а прямо в столовой, за длинным столом, в бачок, как и всем, зачерпнули «разводящим» густой пахучей каши и придвинули тарелку с общим хлебом, с общим сахаром, он умело пил из кружки, не обжигаясь, и управился ровно за секунду до команды «Встать, выходи строиться», и только в строй он не стал, а пошел к казарме следом за ротой.

В тот день его видели на стрельбище. Видел и дивился весь полк, потому что сам полковник сопровождал «гражданского» и пояснял ему, и представлял офицеров и солдат. А потом корреспондент вернулся в третью роту и попросил автомат, он, не жалея дорогого пальто, улегся на слой соломки, протер очки, долго целился и улыбался виновато, а когда из блиндажа передали, что упражнение выполнено с оценкой «хорошо» – вдруг засмеялся открыто и счастливо.

А вечером корреспондент – в роте уже звали его по имени-отчеству, Геннадием Романовичем, а иные – товарищем корреспондентом, спрашивая при этом разрешения обратиться, – вдруг рассказал солдатам про то, как воевала их рота, про бывшего в войну ее командиром лейтенанта Ефремова, и было непонятно, откуда у корреспондента такие сведения, но слушали солдаты внимательно: ничего нового он им не сообщил, но послушать свежего человека солдатам всегда интересно.

На третий же день вернулся из отпуска командир взвода бронетранспортеров, сверхсрочник старшина Лебедюк, и тогда многое вдруг стало ясно и Забарову, и другим офицерам роты, а через них – и всем солдатам.

Лебедюк вошел в канцелярию, и, пока он докладывал Забарову о прибытии, Щепакин тотчас вспомнил его – прежнего Митю с ефрейторскими лычками, вспомнил, как ему присваивали сержантское звание, как назначали старшиною роты и оформляли на сверхсрочную, как принимали в партию. Теперь он был уже не Митей – Митрофаном Ивановичем, возмужалым широкоплечим старшиной. Но что-то оставалось в нем от прежнего угловатого ефрейтора, и Щепакин ждал – узнает ли его Лебедюк. А тот, присмотревшись, шагнул навстречу и сказал, не зная, как обратиться – имя-отчество, должно быть, он забыл, а по воинскому званию говорить было вроде неловко, но Лебедюк сказал наконец:

– Здравствуйте, товарищ старший лейтенант.

Тогда вот и пришлось рассказать Забарову и взводным о себе, и на следующее утро уже вся рота знала, что корреспондент служил в их роте, командовал взводом, и кое-кто стал называть его по званию и спрашивать у Забарова: «Товарищ капитан, разрешите обратиться к старшему лейтенанту», и это не было для Щепакина ни забавным, ни странным, он даже стал откликаться на обращение по воинскому званию.

Узнал о его биографии, разумеется, и командир полка, но не переменился, разговаривая со старшим лейтенантом запаса, он по-прежнему был внимателен и предупредителен – может быть, даже более предупредителен, чем раньше, он предлагал Щепакину подвезти на стрельбище. Но Щепакин благодарил и отказывался, он шел пешком, рядом с командиром роты, в строю, и нога сама хотела перейти на строевой шаг, и Щепакин порою тихо подпевал, когда рота пела весело и лихо.

Все эти дни он чувствовал себя совсем молодым и очень счастливым, и еще он чувствовал себя немного грустным – ведь юность его ушла, но грусть эта не угнетала, потому что рядом шагала, стреляла, пела, крутилась на турниках другая юность, и Щепакин думал о том, что так будет вечно в нашем неумирающем мире, и ему было печально и светло…

А когда настала пора прощаться – оказалось, что блокнот его пуст, и никаких фактов Щепакин, вопреки журналистской привычке, не записал. Он решил было посидеть ночь и выбрать из учетных данных необходимые фамилии, расспросить командиров поподробнее, с цифрами, об итогах прошлой инспекторской, уточнить сведения о значкистах, отличниках и прочем, что необходимо для придания конкретности его очерку, – а после раздумал и решил, что в данном случае все это совсем ни к чему, он просто напишет о том, что думал и что чувствовал, живя пять дней в своей роте – обыкновенной роте, каких множество, не передовой и не отстающей – просто пехотной роте, именуемой теперь уже не стрелковой, а мотострелковой.

Он прощался утром. Забаров построил личный состав на плацу и подал команду «Смирно», когда Щепакин уходил, пожав руки чуть не каждому, с кем он успел познакомиться и подружиться, и на проходной с ним попрощался кто-то, и после Щепакин ехал на попутной, опять отказавшись от командирского «газика», и все еще чувствовал себя юным лейтенантом – а может, он и был юным, потому что юность остается в каждом из нас – на всю жизнь…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю