Текст книги "Как я был «южнокорейским шпионом»"
Автор книги: Валентин Моисеев
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 19 страниц)
Из посуды – эмалированная миска и кружка, а также алюминиевая ложка. Нож из оргстекла – один на камеру. Умельцы умудряются натачивать его так, что он режет не хуже стального, только быстро тупится. Для подогрева воды можно использовать собственный кипятильник. На ночь все эти опасные с точки зрения режима предметы выкладываются в камере так, чтобы контролер мог их видеть через глазок.
Поскольку душ раз в неделю и все время ходишь с ощущением немытого тела, то в чайнике можно вскипятить воду и обтереться, помыть голову. Для стирки вода тоже кипятится в чайнике.
Постельное белье меняется в банный день. Верхние вещи можно было раз в неделю сдавать в стирку, но предпочтительнее было стирать самому, поскольку применяемое в прачечной дешевое хозяйственное мыло придавало им отвратительный запах. Проблема была в сушке: веревки подвешивать официально запрещалось и приходилось по очереди раскладывать вещи на подоконнике, свободной шконке, вешать на плечиках или придумывать какие-то другие приспособления.
Со временем, глядя на других и обучаясь, начинаешь обустраиваться в камере. Так появляются уникальные пепельницы, сделанные из спичечных коробков и сигаретных пачек, скрепленных собственного же изготовления клейстером из хлеба; солонки и сахарницы из стаканчиков из-под йогурта и обрезанных пакетов из-под сока; всевозможные крючки и держатели из согнутых под нагревом на спичке шариковых ручек для полотенец и сушки белья; разделочная доска из разрезанной и выпрямленной в горячей воде пластиковой бутылки; скотч из этикеток на парфюмерии; прочные канатики, сплетенные из распущенных носков и т. п.
Вот, пожалуй, и весь казенный быт – удивительный и малодоступный для обычного понимания, начиная с площади помещения и его обустройства и кончая посудой и одеждой. Кто бы мог подумать, что так можно просуществовать не год и не два. Трудно, если вообще возможно, привыкнуть жить одновременно и в туалете, и в столовой, и в кухне, и в спальне, и в курилке со всеми присущими этим помещениям свойствами и запахами. Я все время кощунственно и не к месту вспоминал, как, живя один, мучился в Сеуле в 200-метровой квартире с тремя туалетными комнатами из-за отсутствия уюта и необходимости самому поддерживать в ней порядок.
Говорят, что, когда у Матиаса Руста, приземлившегося на Красной площади в Москве и сидевшего потом в тюрьме, спросили после возвращения в Германию, что представляет собой российская тюремная камера, он ответил: «Не знаю. Я все время просидел в туалете».
Примерно через полгода такой «туалетной» жизни я писал своей жене: «О том, что я соскучился – и по тебе, и по Наде, и по работе, и по дому и вообще по нормальной жизни – говорить не надо. Прежде я бы никогда не поверил, что смогу это выдержать и морально, и физически. Это лишний раз подтверждает, что человек – это скотина, существующая в любых условиях с тем или иным успехом. Именно здесь понимание того, что все чины и звания, как и многое другое – ерунда. Нужна лишь нормальная жизнь с недоразумениями, горестями и радостями, усталостью, с нормальными мыслями в голове».
Сокамерники
Занимались в камере каждый своим делом. Можно было читать, смотреть телевизор, слушать радио, просто сидеть или лежать, размышляя, писать, разговаривать. Основной принцип камерного сосуществования – делай все, что хочешь, но не мешай другому. И здесь многое зависело от соседа, от его понимания, что такое «не мешай». Один искренне не понимал, почему нужно смотреть новости, а не MTV, другому не нравилось, что ты читаешь, а не беседуешь с ним, третий любил походить по камере для разминки – четыре шага в одну сторону, четыре – в другую. Все люди разного возраста, разного уровня образования и жизненного опыта, разного воспитания, по-разному оказавшиеся в тюрьме.
Помню, несколько дней мне пришлось быть в камере с чеченцем Турпал-Али Атгериевым. Его перевели в камеру, где мы уже около двух месяцев жили с соседом по имени Руслан. Али – так он для простоты просил себя называть – общительный грамотный молодой человек, как мусульманин ежедневно по расписанию совершал намаз, для чего у него был специальный отрывной календарь с указанием времени восхода и захода солнца, который он повесил на самое видное место. Причем, как и всякий неофит, он делал это с особым тщанием и днем и ночью со всеми необходимыми приготовлениями, подолгу крутясь вокруг раковины и унитаза. Мы с Русланом в целом относились к Али с пониманием, хотя он доставлял нм неудобства: когда его ночью будили, то, естественно, пробуждались и мы, когда он молился, мы должны были хранить тишину. Несмотря на то, что мы никак не высказывались по этому поводу, тактичный Али буквально через несколько дней сказал нам:
– Не обижайтесь, ребята, но я написал заявление, чтобы меня опять перевели в одиночку, как я и сидел раньше. Не потому, что вы плохие парни, но я чувствую, что вам неудобно со мной, да и мне с вами тоже.
Он мог бы этого и не говорить, просто написав заявление. Но, как очевидно, его понимание порядочности требовало объяснений. Подобная тактичность – скорее исключение, чем правило, в тюремном существовании. Правда, думаю, у него была и другая причина уйти от нас. Мое искреннее стремление прояснить для себя, что называется из первых уст, существо чеченской проблемы навело его, видимо, на мысль о неслучайном характере его подселения именно в эту камеру.
Кстати, Али совсем не производил впечатления больного человека и не жаловался на здоровье, и я с удивлением и неверием потом прочитал в газетах о его смерти из-за каких-то болезней в тюрьме, где он после суда отбывал наказание.
Сокамерников, как известно, не выбирают. За три года и почти семь месяцев в «Лефортово» меня около 20 раз переводили из камеры в камеру, и я сменил порядка 30 соседей. С одними был несколько дней, с другими – несколько месяцев, а с неким Мишей – целых десять месяцев. При этом без нарушения закона, запрещающего содержание в одной камере несудимых с лицами, ранее отбывавшими наказание, или с лицами, в отношении которых приговор вступил в законную силу, я находился не более полугода.
Несомненно, что такая непредсказуемая по времени и частая смена камер и соседей сознательно использовалась администрацией изолятора для создания психологической неустойчивости и напряжения, когда каждый раз приходится приспосабливаться к новым соседям и налаживать быт, для подавления воли и акцентирования подневольности. Каждый раз открываемая кормушка могла означать наставленный на тебя палец вертухая и вопрос: «Ваша фамилия, имя, отчество?» – и далее приказ: «Собирайтесь на выход с вещами!»
Но использовалась она не только для этого. На каждом этапе следствия и суда сокамерники подбирались таким образом, чтобы получить дополнительные сведения для обвинения, направить ход мыслей и соответственно действий в нужном властям направлении, создать в камере соответствующую атмосферу и настроение, которые бы определяли поведение человека.
Для этого в «Лефортово» существуют осужденные, вставшие на путь сотрудничества с властями под обещание условно-досрочного освобождения и отбывающие наказание в камерах под прикрытием незамысловатой легенды, рассчитанной на дилетантство большинства узников. Они выполняют роль «наседок» или, говоря профессиональным языком, почерпнутым у одного из специалистов в этой области, обеспечивают оперативное прикрытие камер. Как правило, это не раз уже сидевшие люди, прошедшие другие московские изоляторы и объясняющие свой перевод в изолятор ФСБ «проведением доследования по другому делу» или «ожиданием суда над знакомыми для того, чтобы выступить на нем в качестве свидетеля». В силу своего тюремного опыта и предназначения они заметно выделялись на фоне других заключенных в первую очередь своим поведением, необъяснимой безмятежностью существования, стойким отсутствием желания ходить на прогулку, в это время, видимо, проходило их общение с куратором.
Встречался я и с другими, посолидней, из числа непосредственно узников «Лефортово», пошедших на сотрудничество с администрацией, среди которых были и бывшие сотрудники правоохранительных органов. Их легенда объясняла пребывание в изоляторе «затянувшимся рассмотрением дела по кассации», «ожиданием ответа на прошение о помиловании», «предстоящим направлением в больницу».
С такими людьми в основном и приходилось делить камеру, перенимать опыт тюремной жизни. Кстати, Поупа все время держали в шестиместной камере. Мы с ним шутили, что он, как фигура более значимая, чем я, нуждается и в более серьезном пригляде.
Я уже рассказывал, как меня встретил мой первый сокамерник советами не противиться следователям. Он же при помощи Библии, которую знал и цитировал наизусть, настойчиво увещевал меня смириться с неизбежным, быть мужчиной и уметь проигрывать. Его подход, особенно поначалу, отличался подчеркнутым интеллектуализмом и демонстративной заботливостью. Он, например, взял на себя всю заботу о получаемых нами из дома продуктах и приготовлении всевозможных салатов, пытался оградить меня от мытья посуды и пола. Когда я вставал, на столике уже стоял горячий кофе и были готовы бутерброды.
Круг интересовавших его вопросов в наших беседах вроде бы на общие темы носил явно целенаправленный характер. Расспрашивая о Корее, он, как бы между прочим, «чисто по-мужски» интересовался, была ли у меня любовница-кореянка, сколько стоит проститутка в Сеуле и пользовался ли я их услугами – видимо, следствию хотелось объяснить отсутствие у меня денег и ценностей сладострастием. Были и беседы об автомобилях, с вопросом, какой я куплю в будущем, обсуждения преимуществ вкладов в зарубежные банки.
Но больше всего мне запомнились его выяснения в течение нескольких дней, умею ли я пользоваться шифрблокнотом. Он делал вид, что его не убеждают мои объяснения об отсутствии таковых в МИДе, мол, переписка-то с посольством секретная, а посему я должен знать шифровальное дело. Это уже был явный перебор, выходящий за рамки его в целом осторожного опроса, но, вероятно, таково было задание.
Примерно через два месяца разговоров и идиллии в наших отношениях все повернулось на 180 градусов. «Обидевшись» на меня за то, что, встав ночью в туалет, я разбудил его, он перестал со мной разговаривать полностью. Тишина в камере нарушалась только звуками радио и телевизора да хлопаньем кормушки. Как я понимаю, была предпринята попытка подавить меня одиночеством, тяжелой даже в обычной жизни атмосферой безмолвного общения. Кофе, однако, как и прежде, всегда ожидал меня по утрам. Может быть, и в этом была какая-то цель?
Вновь заговорил он со мной перед Новым годом, за пару недель до того, как меня перевели в другую камеру. Общаясь потом с другими заключенными «Лефортовo», я узнал, что мой первый сокамерник был достаточно известной личностью в этой тюрьме, где провел несколько лет после «Матросски» в связи с «доследованием по другому делу», а затем был освобожден условно-досрочно.
В поисках доказательств моей преступной деятельности в период следствия один из моих соседей, 20-летний парень, получивший срок за распространение и употребление наркотиков, буквально уговаривал меня передать записку на волю. Его якобы должны были в ближайшее время перевести в Краснопресненскую пересыльную тюрьму, откуда передача записки на волю не представляет труда. Однажды он даже разбудил меня, чтобы напомнить еще раз о своем предложении, обещая, что у него ее при шмонах ни в «Лефортово», ни на Пресне не найдут. Вот у него есть при себе 50 долларов, спрятанных в надежной «нычке», и никто же не нашел! Это было по-детски, но, видимо, с кем-то и срабатывало в расчете на наивность предлагающего свои услуги.
Имел я и совсем провокационное предложение от одного из состоятельных, по его словам, соседей дать мне «тысяч 40–50 зелени» для подкупа судьи, чтобы решение было в мою пользу. («Без отдачи, старик! Я ж понимаю, что у тебя нет и не будет таких денег. Но ты хороший мужик, мне тебя жалко. Мой адвокат все организует с твоим».)
Когда мой последний судебный процесс подходил к концу, в августе 2001 года меня перевели в камеру, где соседом оказался уже упоминавшийся бывший офицер одной из российских спецслужб Валерий Оямяэ, осужденный по той же статье, что вменялась и мне. В эту камеру, к Валере, я и вернулся после оглашения приговора и беседы в автозаке относительно того, какие шаги от меня ожидаются в результате столь «мягкого» приговора. Его комментарии в этот и последующие дни были как бы продолжением той беседы в автозаке, когда меня отговаривали от обжалования приговора Мосгорсуда. Их суть сводилась к тому, что раз уж мы попали в эти жернова, то виноват ты, не виноват, а нужно смириться и не рыпаться, и думать не о том, как добиться оправдания, что при нашей системе невозможно, а о том, как быстрее выйти из заключения. А уж потом можно заниматься и реабилитацией, если в этом будет необходимость и желание.
Сам он из этой камеры ушел на этап, чудесным образом освободившись к концу года, хотя чудес не бывает, а причину здесь нужно искать совсем в другом. Кстати, Анатолий Иванович Бабкин уж совсем не по недосмотру администрации «Лефортово» тоже какое-то время находился в одной камере с Валерой Оямяэ.
Отнюдь не всегда надежды, возлагаемые оперативниками на сокамерников, оправдывались. Например, в самом начале третьего процесса, в конце 2000 года, меня от спокойных и грамотных соседей – майора спецназа ВДВ Константина Мирзоянца и начальника УБОП по Тверской области подполковника Евгения Ройтмана – перевели в камеру к крайне неуравновешенному и неуживчивому, ранее неоднократно судимому Сергею. Он обвинялся в многочисленных убийствах. В силу особой опасности преступлений, а также взрывного характера, его даже из камеры всегда выводили в наручниках. Предполагалось, очевидно, что новая обстановка добавит мне «нужного настроения».
И действительно, он встретил меня весьма настороженно и колко. Было тяжело после всех волнений, связанных с судом и выездами из изолятора, возвращаться в камеру, где невозможно расслабиться. Но по мере общения мы постепенно нашли общий язык. Уроженец маленького приволжского городка, не лишенный природной смекалки и любознательности, он часто просил меня рассказать о «Карелии», имея в виду Корею, и с удовольствием слушал. Сам же, как более опытный в тюремной жизни, взял на себя роль моего своеобразного покровителя.
Помешанный на чистоте, ухаживавший часами за своей одеждой, Сергей каждый раз перед выездом на суд по своей инициативе чистил щеткой мой пиджак, приговаривая, что человек всегда должен быть опрятным и что появиться в суде в костюме с ворсинками от пуховика – значит унизить себя перед ментами.
Однажды, когда у меня неожиданно отобрали очки, он счел необходимым вмешаться и объяснить вертухаям на понятном им языке, что он думает по этому поводу, закончив свои пояснения криком в открытую кормушку:
– Думаете, можно издеваться над безответным человеком?! Я вам моего дипломата не дам в обиду!
В целом же общение с соседями по камере, если отвлечься от скрытой деятельности большинства, о которой я не забывал, но на которой по причине отсутствия возможности проговориться и не зацикливался, было обычным общением людей, находящихся в экстремальных условиях тюрьмы, познающих друг друга, но в силу различий прежнего жизненного опыта не всегда достигающих взаимопонимания.
Мы разговаривали на разные темы. Слышал я и браваду – подумаешь, мол, несколько лет тюрьмы вместе со своими пацанами, зато я ездил и буду ездить на БМВ – как правило, все представляются большими знатоками современных «крутых» автомобилей и владельцами машин класса не ниже «Бэшки» – и теперь уж меня не поймают, я теперь стал умнее. Слышал и сожаления о своей бестолковой жизни вперемежку с безысходным намерением продолжить ее и в дальнейшем.
– Ты знаешь, – говорил мне с тоской Миша, в свои 28 лет уже трижды судимый и проведший в заключении больше десяти лет, – я с тобой в камере нахожусь уже больше времени, чем жил с женой. Вот я вижу, ты волнуешься, переживаешь, а я лежу сытый и думаю: все вроде бы идет как надо. Ты говоришь, что у тебя нет знакомых, которые бы сидели, а у меня, наоборот, нет таких, которые бы не сидели.
За полгода до того, как его в очередной раз закрыли, он женился, у него родился сын, которого он хотел сделать хоккеистом или ментом, поскольку «и те, и другие имеют много денег». Сам он собирался «остановиться», когда получит не менее трех миллионов долларов – столько, по его расчетам, ему нужно было до конца жизни, чтобы на все хватило, включая регулярное потребление «винта», который «вовсе и не наркотик, а стимулятор активности». Если немного урезать свои потребности, рассуждал он, то хватит и двух миллионов. У него был план, как «получить» эти деньги.
– А работать ты что, никогда не собираешься? – спрашиваю я.
– Ну, если б мне платили тысячи полторы-две «зелени» в месяц, я бы, наверное, пошел. Вот жена моя работает после училища поваром в заводской столовой, а получает копейки.
– А что ты умеешь?
– Ну, например, умею делать мышеловки. Мы их делали на зоне в Коми последний раз. И вообще, еще в лагере на малолетке я окончил одиннадцать классов и даже собирался после освобождения поступать в институт, да потом раздумал.
Миша считал себя вполне образованным человеком. Когда мы играли в «балду» он с большим недоверием относился к используемым мною незнакомым ему словам и правописанию. Однажды я написал безобидное слово «пальто», и тут он взорвался:
– Ну тут-то ты меня не обманешь. Я точно знаю, что это слово пишется через «о». Оно проверяется словом «польта».
Миша регулярно встречался с женой и сыном. Свидания длились по нескольку часов, причем не через стекло и по телефону, а в отдельной комнате. Потом он рассказывал мне, как играл с ребенком. И в соответствии с законом, и в соответствии с практикой такие свидания предоставляют только осужденным, но никак не подследственным или подсудимым. Собственно мой сосед и отбывал наказание, зарабатывая себе «скощуху» соглядатайством.
Сидел я в камере и с ментом, капитаном-оперативником уголовного розыска. Из его откровений я узнал, что его коллеги начинают рабочий день со стакана водки, что на обыск и задержание не ходят без патронов или пакетика наркотиков и что уложить на рабочий стол и «уть» допрашиваемую женщину в обмен на поблажку или обещание отпустить – само собой разумеющееся дело. Его хобби было коллекционирование фотоаппаратуры и видеозаписей, для просмотра которых у него был домашний кинотеатр последнего поколения. Это было еще задолго до шумной кампании по разоблачению «оборотней в погонах».
Приятные воспоминания у меня остались от общения с Андреем из Волгограда, с которым я соседствовал в последние недели своего пребывания в «Лефортово», когда уже не представлял для ФСБ никакого оперативного интереса. Экономист по образованию, мастер спорта по шахматам, он не скрывал, что просчитался в разработанной им схеме ухода от платежей в каком-то коммерческом предприятии и был обвинен в мошенничестве.
– Знаете, Валентин Иванович, – единственный из сокамерников он называл меня на «вы» и по отчеству, – все-таки экономический факультет сельскохозяйственного института в Волгограде – это не МГИМО, не хватило образования. Все продумал, все рассчитал. Думал, нашел в законе дырку, а оказалось – ошибся.
Мы много говорили об экономике. Если мои профессиональные знания ограниченны в основном международными вопросами и теорией, то Андрей и по образованию, и по опыту предпринимательской деятельности знал наши внутренние проблемы. По его словам, иностранные бизнесмены у нас практически работать не могут, так как писанные правила в России, сами по себе весьма запутанные и сложные, ничего не имеют общего с правилами неписаными, с практикой, которая строится на системе личных связей и бесконечных «откатов». Бизнесменам обязательно нужен поводырь из числа россиян, знакомый с методами ведения дел и имеющий связи. Но в этом в то же время заключается и ловушка для иностранца, поскольку поводырь этот скорее всего будет работать на себя, а отнюдь не в интересах бизнесмена.
Андрей получил семь лет, но не отчаивался и был полон оптимизма, не желая тратить время попусту. Он предложил давать мне уроки игры в шахматы в обмен на уроки английского языка, который пытался учить самостоятельно. Я не чувствовал в себе преподавательских способностей, но согласился помочь. Мы с ним занимались два раза в день по полтора часа минимум, хотя он был готов и дольше.
– Мы скоро расстанемся, а мне надо получить от вас как можно больше, – говорил он.
Не раз в заключении я слышал о желании учить английский язык с моей помощью, что, впрочем, желанием так и оставалось. Андрей – единственный, кто его осуществлял.
Через своих сокамерников я получил опыт общения с неведомым мне ранее срезом нашего общества, который, по официальным данным, составляет 30 % мужского населения страны. Именно столько людей прошло у нас тюрьмы и суды. Я узнал нечто новое, неведомое мне доселе. Другое дело, нужны ли этот опыт и это новое? Без них я бы вполне мог обойтись, хотя, в утешение себе, знаю, что любой опыт, любые знания – во благо.
Администрация
Роль администрации тюрьмы в работе с заключенными, разумеется, не сводится к манипуляциям с их переводами из камеры в камеру к «нужным» соседям. Я не раз вспоминал слова Н. А. Олешко, сказанные им в одной из наших первых встреч, что условия в изоляторе могут быть разными. Это действительно так. Есть камеры сухие и теплые, а есть сырые и холодные, кому-то можно иметь очки при себе, кому-то они выдаются только днем, так как «ночью положено спать», кому-то можно иметь собственное постельное белье, кому-то нет, кто-то получает от родственников определенные продукты, кому-то они не положены и т. д. Эти вроде бы мелочи в тюремной жизни имеют существенное значение. Причем, если что-то было «положено» вчера, то это не значит, что будет «положено» и завтра, если на следствии и суде, а уж тем более в изоляторе, ты повел себя не так, как от тебя ожидали.
У администрации могут быть разные предлоги для изменения условий содержания – предела для демагогии и своеволия нет. Вот, например, как было отказано в разрешении получить постельное белье из дома:
– Вы понимаете, – говорил один из заместителей начальника СИЗО, – я не могу вам разрешить иметь собственную простыню. А вдруг вы повеситесь на ней? Кто за это будет отвечать?
– Но ведь при желании я могу сделать это и на казенной простыне.
– Это другое дело. Казенную простыню вам дал законодатель, он и несет за нее ответственность. А если я вам разрешу иметь свою, то получится, что я дал орудие самоубийства, и, следовательно, я несу за это ответственность.
Он попросту издевался. Самоубийство в условиях существующего в «Лефортово» режима исключено.
Широко практикуются администрацией действия, выбивающие человека из колеи, нервирующие его и провоцирующие на эмоциональные взрывы. Так, не прошло еще и двух месяцев моего заточения, как в субботний день, когда тишина в тюрьме наиболее пронзительна, в камере открылась кормушка и после традиционного вопроса: «Ваша фамилия, имя, отчество?» – мне приказывают немедленно готовиться к выезду из изолятора, «одевшись по сезону». Зачем? куда? – об этом, как обычно, ни слова, «не положено». Я, естественно, оделся, сижу, жду, судорожно размышляя, что бы это могло значить. Голова от волнения соображает туго, все забивает единственная мысль – наверное, конец моим тюремным мучениям, или, может быть, переводят в другой изолятор, как грозился следователь, но почему тогда не сказали о вещах?
В таких размышлениях и ожидании выезда, доведших до дрожи в руках, прошел час, другой. Наконец, я не выдержал и, включив сигнал вызова, обратился к контролеру: когда же будет выезд? Прошло еще не менее получаса, пока он выяснял, и пришедший начальник смены – «корпусной» – объяснил, что никакого выезда не предполагается, и мне и моему соседу вся эта история пригрезилась. Юрий Петрович во время очередной встречи со следователем Петуховым пытался узнать, что все это значило, но тот, естественно, отрицал причастность следствия к действиям администрации изолятора.
В другой раз перед отбоем контролер вдруг потребовала сдать очки. Мои попытки объяснить, что у меня есть разрешение не сдавать их на ночь, что я этого не делаю уже полтора года, лишь добавляли жесткости ее требованию. Я сдал. Предполагалось же, видимо, мое неповиновение, какие-нибудь резкие слова с моей стороны, позволившие бы обвинить меня в нарушении режима со всеми вытекающими отсюда последствиями. В любом случае, такие мелкие уколы в тюрьме больно отдаются.
Арсенал средств для того, чтобы унизить человека, вывести его из себя, у тюремной администрации поистине безграничен. Как-то в начале февраля 2001 года, после возвращения с судебного заседания мне ни с того ни с сего была устроена проверка на алкогольное опьянение. Меня заставили дуть в прибор, считать в обратном порядке от сотни, отнимая по три, мерили давление. Причем занимался этим заместитель начальника медчасти, конечно же, случайно оказавшийся в изоляторе в нерабочее время. Разумеется, никакого алкоголя обнаружено не было, но они еще раз дали понять, что могут делать со мной что угодно.
Руководство изолятора было вынуждено признать незаконность этой проверки и принести «официальное извинение» в связи с моим заявлением начальнику «Лефортово», в котором я просил разъяснить, какими нормативными актами проверка предусмотрена. Признание ошибок не в обиходе офицеров ФСБ, и посему безропотное стремление извинением снять вопрос вызвало у меня сомнение насчет «проверки на алкоголь». Ведь мне только так сказали. Может, проверялось что-то другое? Например, моя реакция на действие установленной в зале суда аппаратуры?
Не гнушалась администрация и более откровенными провокациями в стремлении подсобить обвинению. Однажды, когда второе рассмотрение дела в Мосгорсуде только началось, меня после возвращения из суда встретил конвоир, по-моему лейтенант, и, как обычно, отвел в адвокатскую комнату для обыска. Там, забыв о шмоне, он склонился к моему уху и, перейдя для пущей достоверности на «ты», заговорщицки зашептал:
– Тебе привет от сына. Мы с ним соседи. Узнав, что я работаю в «Лефортово», он просил передать, что у него все в порядке. Он ждет от тебя письмо, и, когда оно будет готово, я передам. Только не говори громко – здесь все прослушивается.
Немало ошарашенный, я шепотом его поблагодарил и обещал подумать над письмом.
В течение пары недель после этого разговора дежурства лейтенанта неизменно приходились на тупик возле камеры, где находился я. Всем своим видом он давал понять, что ждет, когда же я, наконец, воспользуюсь его предложением. Но у меня не было ничего такого, что я хотел бы сообщить Андрею помимо нашей официальной подцензурной переписки. К тому же я понимал, что предложение лейтенанта – банальная попытка властей получить хоть какой-то компромат на меня, что конвоир и в глаза не видел моего сына. Позже я лейтенанта в тюрьме не видел, а Андрей подтвердил, что у него нет и не было подобного знакомого.
В конечном итоге, перед завершением своего пребывания в «Лефортово» по согласованию с адвокатами я подал жалобу в районный суд на условия содержания в изоляторе с точки зрения как внутреннего законодательства, так и Европейской конвенции по защите прав человека и основных свобод. Основной упор в жалобе был сделан на крайне низкий уровень медицинского обслуживания, отказ разрешить проведение независимого квалифицированного осмотра врачами международных организаций «Врачи мира» и «Врачи без границ», отсутствие питания в дни выезда из СИЗО, условия доставки, бесконечные переводы из камеры в камеру и условия в самой камере, исключающие возможность даже краткого уединения. Обратил внимание я и на незаконность существования изолятора в подчинении ФСБ.
Думаю, что я был первым за всю историю «Лефортово», кто это сделал, поскольку моя жалоба вызвала совершенно неадекватную реакцию у администрации. Через день меня вызвали к заместителю начальника изолятора, где в присутствии начальника медчасти потребовали обосновать и разъяснить представленную жалобу. При этом мои собеседники имели на столах перед собой перепечатанные копии жалобы, хотя она была написана мной от руки. Мои ссылки на то, что я не вижу предмета разговора, что закон запрещает перлюстрацию переписки заключенных с судебными и надзирающими органами, опровергались тем, что, мол, это особый случай, поскольку администрация не может не обращать внимания на жалобы, связанные с условиями содержания.
Для того чтобы придать беседе многозначительный характер и морально подавить меня, на всем пути от камеры до кабинета заместителя начальника СИЗО меня, помимо конвоира, сопровождал оперативный сотрудник с видеокамерой, назойливо ведший съемку. Сотрудники с видеокамерами были расставлены и по маршруту следования.
Согласия на съемку, конечно, никто у меня не спрашивал, о ней даже не предупредили. А мой протест заместитель начальника изолятора отвел утверждениями, что снимают всех – такой порядок, и что у меня не может быть оснований для отказа от съемки.
Наш разговор окончился ничем. Я лишь подтвердил свое намерение дать ход жалобе, и она была отправлена в Лефортовский межмуниципальный суд. 17 декабря 2001 года судья вынесла определение, что мое заявление не соответствует закону, поскольку в нем, в частности, отсутствует-де полный адрес органа, чьи действия обжалуются, и не уплачена госпошлина. Мне предлагалось до 27 декабря устранить указанные недостатки, иначе заявление будет считаться не поданным. Это определение я получил в камере вечером 27 декабря – в пределах одного городского района письмо якобы шло десять дней, и установленный судьей срок на устранение недостатков был автоматически упущен. Жалоба не была рассмотрена.
Свидания
Разрешение на свидание между узником и его родственниками – мощный фактор воздействия как на арестованного, так и на его близких. «Будете делать, как вам говорят, встречайтесь с женой хоть каждую неделю», – говорил мне Олешко. «Никуда не пишите и не жалуйтесь, вы делаете только хуже себе и вашему мужу», – говорил другой следователь жене. Мы ослушались советов, и в результате первое свидание дали только через десять месяцев после ареста. Причем не с женой, а с дочкой. И хотя я был рад встрече с Надеждой не менее, чем с Наталией, но следствие продемонстрировало свою «принципиальность» и дало понять, что его советами пренебрегать не следует.








