Текст книги "Кирза"
Автор книги: Вадим Чекунов
Жанр:
Контркультура
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Сам Ворон остается в автобусе.
Старые отходят от дороги подальше, выбирают местечко посуше и заваливаются спать. Свои вещмешки отдают нам. Теперь мне надо набрать четыре мешка.
Клюкву я никогда в жизни не собирал. На болоте тоже первый раз. «Где топко – не лезть.» Хуй его знает, где топко, а где нет.
С нами отправляются черпаки. Борода делит нас на группы, назначает старших.
Нашей «тройкой» – Костюк, Череп и я командует Соломон.
– Не дай божэ не соберете норму! Такой пизды вкачу – мало не покажется! – бросает нам свой вещмешок Соломон и закуривает. – Че стоим? Съебали на сбор!
Под ногами чавкает. Сапоги с бахилами норовят соскочить.
В некоторых местах идешь, как по батуту – все под тобой прогибается, колышится, пружинит. Хорошо, что с нами Костюк. Все-таки деревенский, привычный. Я-то дальше дачи под Истрой на природе не был. Череп тоже городской. Соломон – молдаван, этим все сказано.
Клюква – яркая, крупная, влажная и холодная. Технология сбора проста. Ползаешь на карачках по болоту, щиплешь ягоду в котелок, затем ссыпаешь в вещмешок. И по новой: Пальцы быстро коченеют и плохо слушаются. Сунуть руки в карманы и погреть нельзя – получаешь пинок.
Соломон прогибается перед Вороном за отпуск. Устал, сука, служить. Домой, в Молдавию захотелось. Ворон пообещал ему отпуск по завершении сбороа ягод. Вот он и старается.
Ни покурить, ни посто отдохнуть и разогнуться он нам не дает.
Если Соломону кажется, что собираешь медленно, он бьет ногой по котелку в твоих руках и вся набранная клюква разлетается по болоту. Получая по спине и затылку, собираешь ее и бежишь к следующей кочке.
Часа через два молдавану все же надоело таскаться за нами.
– Чтоб к моему приходу все мешки были полные! – пинает он согнувшегося Костюка. Тот, пытаясь удержаться, по локти увязает в мокром мху.
Соломон уходит на поиски своих дружков.
Череп и я сбрасываем с себя вещмешки и валимся спинами на кочки. Костюк пугливо оглядывается и продолжает щипать ягоды. Хорошо, что с нами он, а не Гитлер-Сахнюк. Тот бы стал визжать, что надо собрать норму, одному ему не справиться, и что мы его подставляем.
Я чувствую, как ткань гимнастерки пропитывается влагой и приятно холодит спину. «А если удастся заболеть, будет совсем хорошо. Воспалением легких, хотя бы» – мечтательно думаю я.
Череп лежит рядом, закрыв глаза. Губы сжаты в полоску. Лицо бледное-бледное.
Солнца как не было, так и нет. Мокрая дрянь кругом. На мне, подо мной, надо мной.
Бля, только бы завтра в наряд попасть. Хоть караул, хоть КПП: Только не на клюкву эту ебаную. Я же умру тут: Я уже умираю:
Нас расталкивает Костюк.
Издалека доносится сигнал сбора – протяжно гудит автобус.
Норму мы не собрали.
Излюбленный прием Соломона – поставить по стойке смирно и с разбега, как по футбольному мячу, заехать сапогом по голени. «Не дай божэ» попытаешься отскочить.
Голени у нас распухли так, что не пролазили в голенища.
Костюка жалко, ему-то за что.
Но молчал Сашко, ни словом не попрекнул нас.
Возили взвод на клюкву целую неделю.
Соломон теперь на болоте не отходит ни на шаг. Упросил Бороду в наряды меня и Черепа не ставить. Вооружился толстым дрыном («глубину промеривать» – объяснил Воронцову) и чуть что, пускал его в ход.
– Я вас, блядь, сгною тут на хуй! – в мутных карих глазах плавает животная злоба.
Костюк вздрагивает и рассыпает ягоды.
Мы с Черепом Соломону верим.
Он нас здесь сгноит.
Или мы его.
Вечером пятого дня подходит Череп:
– Разговор есть. Пойдем в сушилку.
Среди воняющих прелой ватой бушлатов, в свете тусклой лампы, происходит торопливый деловой разговор. Уединиться бойцам непросто, каждая минута на счету.
Начинает Череп:
– Завтра снова повезут. Я – все, пиздец. Больше не могу.
– Саня, я уже давно пиздец как не могу. Сам себе удивляюсь, что еще ползаю…
Череп смотрит пристально.
– Не тяни, – говорю ему. – В первый день еще надо было:
Череп не отводит взгляда:
– Мы об одном и том же говорим?
– Думаю, да.
Кто-то из роты связи заходит в сушилку и долго возится среди сапог. Нам приходится делать вид, что развешиваем бушлаты. Я замечаю, как дрожат мои руки. Наконец «мандавоха» находит свои кирзачи и уходит.
– Только надо без следов, – продолжаю я.
Череп думает.
– Болото – лучшее место. Мордой в воду его, придавим оба сверху, подержим, – Череп до хруста сжимает пальцы. – И пиздец ему: Упал, захлебнулся…
«Очнулся – гипс», – выплывает откуда-то никулинское, и я произношу это вслух.
Мы нервно ржем и заметно успокаиваемся. Мандраж отходит. Остается отчаянная решимость.
– Жаль, болото не топкое. Хотя можно место найти. Или под мох его…
– Подо мхом найдут быстро. Нужно к топи его вывести. Потом сказать, что ушел, не видели его:
– С Костюком как быть? – неожиданно вспоминает Череп. – Если сдаст?
– Не сдаст. Он в наряде завтра, Секса меняет. К Сексу маманя приехала, завтра в гостиницу Ворон его пускает.
– Ну, значит, сам Бог велел, – заключает Череп.
Дверь сушилки распахивается и на пороге появляется Борода.
Мы замираем.
– Вот они где, родимые! И хули мы тут делаем? – Борода слегка навеселе. – Так, ладно. Ты, Череп, пиздуй к букварям, к каптерщику ихнему, Грищенко, знаешь? Я звонил ему. Возьмешь дипломат и парадку у него, для Соломона. Ты, – тыкает в меня пальцем сержант, – осторожно, используя рельеф местности, летишь в кочегарку, к Грудкину, банщик который. Берешь пузырь и приносишь сюда. Попадешься – вешайся сразу.
Борода улыбается и снисходит до объяснений.
– В отпуск завтра Соломон едет.
Мы выбегаем из сушилки.
– Отвел, значит, Бог, – говорю я у выхода Черепу, и мы разбегаемся.
***
Небо – сталь, свинец, олово. Солнце – редкое, тусклое – латунь, старая медь. Трава, побитая заморозками – грязное хаки. Черные корявые деревья – разбитые кирзачи. Земля – мокрая гнилая шинель.
В сортире холодно, вместо бумаги – рваные листы газеты. Читаю на одном из них: «В этом сезоне снова в моде стиль и цвета милитари…» Ну до чего же они там, на гражданке, долбоебы…
Уволились последние старики-осенники, опустели многие койки. Строй наш поредел сильно – людей мало, из нарядов не вылазят.
Особых послаблений пока не чувcтвуем. Как летали, так и продолжаем. Да и старые были, как оказалось, людьми спокойными. С сентября почти и не трогали нас.
Зато теперь разошлись вовсю черпаки, весенники.
Но появилось ощущения чего-то необычного, важного. Полгода за спиной – даже не верится.
Не только смена времени года. Кое-что поважнее.
Иерархическая лестница приходит в движение.
Этой ночью нас будут переводить в шнурки. Шнурков – в черпаки. Черпаков – в старые.
Со дня на день ожидается прибытие нового карантина – духов.
Происходит перевод так.
Нас поднимают где-то через час после отбоя и зовут в сортир.
Холодно, но мы лишь в трусах и майках. Как тогда, во время «присяги».
Но перевод – дело совсем другое. Желанное.
Его проходят все, или почти все.
Больше всего последний месяц мы боялись, что за какую-нибудь провинность оставят без перевода. Тогда все – ты чмо, последний человек, изгой. Любой может тобой помыкать.
Среди шнурковского призыва есть один такой – по кличке Опара, из «букварей». Когда-то он уверовал в слова замполита о том, что необходимо докладывать обо всех случаях неуставщины, и тогда ее возможно искоренить.
Доложил. Двое отправились на «дизель», в дисбат.
Всю службу Опара проходил застегнутый наглухо, бесправный и презираемый. Не слезал с полов – руки его были разъеты цыпками и постоянно гноились.
В глаза он никому не смотрел. Питался объедками с кухни.
Больше всего его гнобил свой же призыв.
У окна стоят Борода, Соломон, Подкова и Аркаша Быстрицкий, тоже черпак, прыщавый весь, с мордой мопса.
Вернее, они уже не черпаки. Старики.
Переводили их мы – били ниткой по положенной на задницу подушке восемнадцать раз и орали со всей дури: «Дедушке больно!» Теперь их черед. Но порядок иной.
– Кто первый? – щелкает в воздухе ремнем Борода.
Блядь, страшно.
– Кирзач, давай ты! – Соломон указывает на ряд умывальников.
Подхожу к умывальникам, вцепляюсь в одну из раковин и наклоняюсь.
– На, сунь в зубы, – Аркаша протягивает с подоконника пилотку.
Пилотка вся влажная и жеваная – до нас здесь переводили шнурков.
Мотаю головой.
Хуже всего ждать.
Смотрю в пожелтевшее нутро раковины и стараюсь не думать ни о чем.
Борода разбегается и…
– РАЗ!
Я еще не успеваю почувствовать боль от ударившей меня бляхи…
– ДВА – это Соломон.
Блядь!
– ТРИ! – Аркашин голос.
Пиздец. Только половина!
– ЧЕТЫРЕ!
Хуй знает, кто это был. Пиздец. Пиздец. Пиздец.
Орать нельзя.
– ПЯТЬ!
Все. Почти все. Суки, давайте… Дергаться нельзя. Нельзя.
Борода, сука, медлит, наслаждаясь моментом.
Разбегается.
– ШЕСТЬ!
Жмут руку. Пожать в ответ я не могу – пальцы свело, так за раковину цеплялся.
Кивком головы Борода отпускает меня, и, подволакивая ноги, я бегу в тамбур крыльца.
Дневальный у выхода, из «мандавох», отрывается от газеты и понимающе ржет.
В тамбуре темно. Стягиваю с себя трусы и прижимаю зад к холодному кирпичу.
Бля. Бля. Бля.
Я – шнурок.
Бля.
Влетает Кица и прилепляется к стене рядом со мной. Даже в темноте видно, какое у него белое лицо.
Меня начинает колотить смех:
– Кица, тебе по жопе кистенем молотить надо, чтоб почувствовал что-нибудь!
Кице не до шуток. Смотрит молча и зло.
– Не злись, ладно! – хлопаю его по плечу.
Холод здорово помогает, и когда к нам вбегает Гончаров, Кица вдруг начинает ржать.
Постепенно нами заполняется весь тамбур.
Мы гомоним и машем руками.
Входят старые.
– Э, э! Шнурки! Ну-ка, потише, бля! – Аркаша угощает нас куревом.
Борода объясняет правила:
– Теперь вы не бойцы. Шнурки. Звание не ахти какое, но заслуженное. В столовой и на работах можете расстегивать крючок. За ремнем можете сделать складку – не как у нас, а поменьше. Поскромнее.
– Пока не придут новые бойцы, вы все равно самые младшие. Придут во взвод молодые – вы за них отвечаете. Учите их всему, чему вас учили. Если молодой тормозит – пизды получаете оба. Самим пиздить бойцов вам не положено – если что, обращаться к нам. Особенно вы двое! – кивает на Черепа и меня Борода. – Гулю отмудохали, так он до сих пор вздрагивает, – подмигивает он Соломону.
– Кстати, – говорит Подкова. – Гулю в старые не перевели. За то, что ответ тогда не дал. До бойца свои же опустили. Вот так.
История та, хоть мы с Черепом никому не рассказывали, облетела всю часть и обросла слухами. На нас приходили посмотреть из других рот.
Одобряли далеко не все, даже наезжали. Но Борода нас отстоял.
Боялись в части нашего сержанта. Силы его, хитрости. Непредсказуемости его боялись.
Опасен был Борода, как медведь. Никогда не знаешь, что у него на уме.
Погода портится с каждым днем.
С ужасом думаю о предстоящей зиме. Она не за горами. Заморозки сильные уже. Трава под сапогами хрустит. Лед в лужах не тает до обеда.
В казарме, по утрам особенно, колотун. За ночь по нескольку раз в сортир бегаешь отлить. Вылезать из худо-бедно нагретой койки не хочется, но до подъема не дотерпеть. На утреннем построении стоят, обхватив себя руками для тепла.
Правда, потом так загоняют с зарядкой и уборкой, что вспотеешь не раз. Особенно хреново, когда в казарме Соломон и Аркаша. Большие любители накидать окурков и объедков под койки, а поутру устроить «зачет по плаванию».
Перешли на зимнюю форму одежды. Получили полушерстяную форму – «пэша», кальсоны с нательной рубахой, байковые портянки, шинели и шапки. Новые шапки у нас отобрали, выдав взамен старье. На моей шапке, с внутренней стороны, аж четыре клейма с номерами воинских билетов. Значит, шапке лет восемь. Засалена и выношена до предела.
Надеть ее не решился. Спустился в роту МТО и – удача! – подрезал у них в сушилке почти новую, с одним лишь клеймом. Ловко переправил, аж улыбался от счастья.
Немного совсем надо человеку, подумал еще.
Старые носят шапки «кирпичиком». Уши у такой шапки подрезаются и пришиваются к друг другу. Ничего торчать не должно. Все отгибающиеся части головного убора плотно сшиваются.
Затем шапка надевается на специально изготовленный из фанеры куб и долго, тщательно отпаривается утюгом. Приобретает квадратную форму.
Носится с шиком, на затылке.
Правда, по морозу в такой шапке разве что от казармы до столовой ходить.
А им больше никуда и не надо.
Клеймим спичкой, обмоченной в хлорном растворе, подкладку шинелей и рукавицы.
– Шинель – это великое изобретение человечества! – говорит нам Колбаса.
Колбаса недавно получил лычки младшего, и теперь командует взводом на пару с Бородой. Больше он у него на побегушках не служит.
– Чем же великое? – спрашивает Череп.
– В гармонии с природой – летом в ней жарко, зимой – холодно!
Старые поддевают под пэша вшивники – вязаные безрукавки или свитера.
Нам они еще не положены.
– Хуйня! – говорит Череп. – Полгода прошли, и еще полгода пройдут. Там и возьмем свое.
Я и не сомневаюсь. Уж Череп свое возьмет.
В начале ноября привезли первую партию пополнения. Человек тридцать с Украины и Подмосковья.
Поселили их в той же казарме, где проходили карантин мы. Только командовали ими другие – Рыцк и Зуб ушли на дембель.
А вот офицеры были те же – Щеглов и Цейс.
Выглядели духи испуганно. Неужели и мы так же, полгода назад?
Когда их вели в столовую, из курилок и окон им орали:
– Ду-у-у-ухи-и-и! Вешайте-е-есь!
Особенно усердствовали вчерашние шнурки. Свежие черпаки. Самый злой народ – до хуя прослужили, до хуя еще осталось.
Нам орать не положено. Но слушали крики мы с удовольствием.
Только так и выживешь – сознавая, что кто-то бесправней тебя.
Выпал первый снег.
Дни совсем короткие стали. Все вокруг серо-белое, неживое словно. Солнца недели две не видать уже.
Первый снег не растаял, как ожидалось, а плотно укрыл все вокруг.
Теперь забот прибавилось – утром расчистка территории, потом, в наряде – почти сутки скоблишь снеговой лопатой плац.
Падаешь в короткий сон-забытье на пару часов и даже там, во сне, перед глазами бесконечные дорожки и плац, и все чистишь и чистишь, и скребешь лопатой по заснеженному асфальту…
– Россия – богатейшая страна в мире! И снег – наше основное богатство! – любит говорить Воронцов. – А ну, съебали собирать Родине в закрома!
Раз, в наряде по штабу, под утро почти, закончил расчистку плаца.
Снег шел весь вечер и всю ночь. Не шел даже, а хуячил. Валился с неба с каким-то остервенением. Только закончишь чистить подъездную дорогу – бежишь разгребать плац. Закончишь с плацем – а дорогу словно и не чистил. Снег тяжелый, мокрый. Сраная, сырая оттепель. Уж лучше мороз – снег как пудра тогда.
И вот рассветает. Небо расчищается.
Перекур.
Вдруг со стороны складов – собачий лай.
Ближе и ближе.
Несколько собак – у столовой их всегда целая свора ошивается – гонят прямо на меня зайца.
Никакой он не ушастый и совсем не зимне-белый – раньше я зайца видел только по телику и на картинках – а просто грязная и серая зверюшка с нелепо длинными задними лапами. Но заяц есть заяц. Дичь. Мясо.
Хватаю лопату и приготавливаюсь.
Заяц видит меня, замершего у него на пути, и, взметая снег, разворачивается.
А бежать некуда.
С одной стороны – собаки, с другой – я. Оба хуже, как говорится.
А по бокам высоченные сугробы трапецивидной формы – «гробики». Мною возведенные.
Заяц вновь поворачивается ко мне. Почему-то прыгать через «гробики» не решается.
Смотрит на меня несколько секунд. Отчетливо видна его морда.
Отхожу на три шага.
– Беги! – вдруг ору ему.
Пробежал от меня в полуметре.
Собак, за ним бросившихся, я шуганул лопатой.
По субботам, вместо «Смерти Ивана Ильича» или «Судьбы человека» начали вдруг показывать цветные фильмы. Иногда даже зарубежные.
Крутили однажды американскую пляжную комедию. Девки холеные, почти голые. Пальмы. Океан.
В зале свист и гогот стоит.
Меня с сеанса вызывают в пищеносы. Одного. Я единственный из молодых не в наряде.
Затаскиваю термосы на столовскую гору, и останавливаюсь перевести дух.
Закуриваю «приму». Оглядываюсь.
Луна. Мороз. Ели в снегу.
Какие тебе пальмы и море. Вон, царство льда кругом.
«Неужели где-то есть другой мир? Америка, например… Какая она? Как в кино? Вряд ли… Увижу ли я когда-нибудь это другое?» – я еще раз оглядываюсь, и убеждаюсь в дикости самого предположения.
Ничего нет. Только вот это. Снег, шинель, и термоса с кашей.
Ровно через три года я буду стоять на берегу замерзшего озера Мендоза, штат Висконсин, и курить безфильтровый «кэмэл». Прихлебывать из спрятанной в пакет бутылки мерзкую водку и грустно думать:
«Ну и хули? Вот ты и увидал… Та же жопа. Тот же холод…»
Но я еще этого не знаю, и высадив «приму» до ожога пальцев, вздыхаю, подхватываю термоса, и, проваливаясь в снегу, бреду дальше.
За неделю до Нового года у духов закончился карантин. Присягу принимали они в ангаре – прятались от непогоды. Ветер с Ладоги дует жуткий – пару раз видели, как через плац, визжа и кувыркаясь, летели собаки.
При ветре не особенно сильном у собак отрывается от земли лишь задняя часть и, ловко руля хвостом-парусом, они стремительно проносятся мимо, быстро, по-беличьи, перебирая передними лапами.
Нам приходится хуже – сдует с тебя шапку – бежишь за ней, пригибаясь, через весь плац, а перед лицом хлопают войлочные полы собственной шинели. Натыкаешься на такого же, как ты, бедолагу, схватившего что-то скачущее по снегу, и жмурясь от колючего крошева, орешь на ветру, что это твоя, на хуй, шапка. Добавляешь про маму.
Получаешь за это руковицей в нос, бьешь в ответ и вырываешь имущество из рук. Бежишь в строй.
Сапоги скользят по наледи, машешь руками для равновесия, но все равно падаешь. На тебя наваливаются, но ты уже успел сбросить рукавицу и тыкаешь ему голым кулаком в то, что до морозов и ветров было лицом, а сейчас просто кусок мяса. Вскакиваешь, добавляешь сапогом и догоняешь едва различимый уже сквозь метель строй.
И только в казарме, стряхивая снег, замечаешь, что шапка-то и впрямь не твоя.
Во взвод к нам пришли семеро бойцов. Дождались мы все-таки. Вот они, родимые.
Видеть новые лица непривычно. Все разглядывают их, как обезьян в зоопарке.
Выстроили бойцов шеренгой в коридоре. Ворон, здорово датый, представил им сержанта Бороду, навел шороху в спальном расположении, вломил в «душу» дневальному и свалил.
Пакеты с едой, что привезли родители на присягу, конечно же, у бойцов отобрали. Нам, шнуркам, пара банок сгущенки тоже перепала.
На душе – нехорошая, и оттого сладкая радость. Вот те, жизнь которых явно похуже твоей. Кто своим появлением изменил твое положение.
Бойцы робко озираются, сутулясь. Не лица – бледные кляксы.
Из туалета, с полотенцем на плече, выходит только что побрившийся Вася Свищ.
Облик его ужасен. Лучшего кандидата на роль в фильме о Советской угрозе не найти. Грудная клетка – с полковой барабан. Нижняя челюсть – бульдозерный ковш.
Вася с любопытством разглядывает новобранцев. Те притихли и стоят, стараясь не встречаться с ним взглядом.
К Васе подбегает Борода. Делает испуганное лицо, хватает за плечи и уводит в сторону, приговаривая:
– Вася, не сегодня! Я тебя прошу, не сегодня! У людей присяга только прошла! Сегодня не бей никого, ладно? Зачем сразу людей калечить…
Бойцы сникают окончательно.
Окружающие начинают посмеиваться, потом уже, не сдерживаясь, ржут в полный голос.
Вася Свищ за всю службу дрался всего раз, с парнем своего призыва Уколовым. Да и то, драка та еще была. Вся казарма сбежалась смотреть. Поддатый Уколов наскакивал на Васю как болонка на бегемота. Вася лишь выставлял руку и отмахивался от него ладонью. Уколов падал, тряс головой, но с пьяным упорством поднимался и лез снова.
Минут через двадцать выдохся и сдался.
– Вася, дал бы ему в рога разок, и всего делов! – сказал кто-то после их сражения.
Вася удивился:
– Рази можно?.. А убыв бы, тода шо?..
Никого из молодых Вася никогда и ни о чем не просил. Что нужно было, делал сам. Но и не вмешивался, когда кого-то шпыняли.
Самодостаточная единица – Василий Иванович Свищ.
Среди бойцов выделяется Арсен Суншев, кабардинец, призван из Подмосковья.
Сам Арсен ростом чуть больше метра, но фигура ладная, борцовская. Не заискивает, и не выебывается. Веселый и бесхитростный.
Мы с ним сдружились почти сразу. Я чуть не в два раза его выше.
– О, бля, Штепсель и Тарапунька пиздуют! – завидя нас вдвоем, острит взводный.
Мы, шнурки, знакомимся с бойцами. Ближайшие полгода нам шуршать вместе, причем вся черная работа ляжет на них. Правда, если что, отвечать придется всем вместе.
Саню Белкина, спокойного коренастого парня, призвали из подмосковных Электроуглей. Забавное название, раньше не слышал о таком. Вообще, замечаю, что существенно расширил свои познания в географии.
Мищенко и Ткаченко хохлы, причем один обрусевший совершенно, другой, Ткач – полная деревенщина. Оба мелкие, узкоплечие, Трое молдаван, низкорослых и кривоногих, из одного села, названия которого невозможно выговорить. Молдаван среди моего призыва не любит никто – спасибо Бороде и Соломону. «Вешайтесь, твари!» – первое, что говорит им при знакомстве Гончаров. Череп и вовсе замахивается кулаком. Но не бьет – не положено. Молдаване испуганно жмурятся.
С уборкой стало значительно легче. Бойцы вскакивают утром и бегут за швабрами – опередить «мандавох» – инструмента на всех не хватает. Белка и Ткач под моим началом отправляются в военгородок на расчистку территории. Темень, холод, синий снег. Скрежет лопат. Все как раньше, с той лишь разницей, что я не бегаю туда-сюда, а неспеша отбрасываю снег и даже успеваю покурить.
Молдаване таскают бачки в караул, моют там полы и расчищают снег под чутким руководством Черепа.
Никто из нас не собирается огрести от старых, поэтому «тормозить» бойцам не даем.
Жизнь налаживается.
В казарме процветает воровство.
Тащат друг у друга все, что плохо лежит. Хлястики с шинелей, значки с кителей, кокарды с шапок снимают. Шарят по тумбочкам. Пропадают часы, конверты, тетради, ручки. Деньги, сигареты по ночам из карманов вытаскивают.
Из каптерки целиком портфели и вещмешки исчезают. Каптерщик лишь разводит руками. Несколько раз его били, но вора так и не нашли.
Дежурному по роте завели особый журнал. В нем ведется опись сданных на ночное время денег и вещей. Желающие подходят перед отбоем и дежурный принимает на хранение.
В наряде. Иду на сон в казарму.
Морозец легкий. Воздух чистый, ключий. Тишина. Свежесть особая, ночная. Скоро утро. Под сапогами снег – скрип-скрип.
Поднимаюсь по лестнице, тяну на себя дверь казармы.
Натыкаюсь на стену тяжелого, спертого воздуха. В казарме сотня с лишним человек.
Четыре часа. Все спят.
Дневальный сонно вскидывает голову. Нехотя отрывает задницу от тумбочки. Гремит ключами, возится с железным ящиком, принимает на хранение штык-нож.
Вспоминаю, что у меня с собой целое богатство – двадцать рублей и две пачки «Космоса». Но возиться со сдачей лень, мы с дневальным вовсю зеваем.
Время – пятый час, до подъема всего ничего, и решаю оставить все при себе. Спят же все. Да и светить лишний раз деньги и курево не хочется.
Раздеваюсь, ныряю в койку. Укрываюсь с головой двумя одеялами и шинелью. Согреваясь, уже почти засыпаю, как внутренний голос говорит: «Хотя бы под матрас сунь, раз сдавать не стал!» Уже становится так тепло и уютно, что снова вылезать из койки нет сил.
«Да ладно, спят же все!» – отвечаю сам себе и проваливаюсь в короткий сон.
На подъеме, ощупывая пустые карманы, качаю головой и ругаюсь сам с собой.
***
За годы службы в лесном захолустье многие из офицеров спиваются или начинают чудить.
Начхим части капитан Рома Кушаков – метр шестьдесят ростом, копия разжалованного в капитаны Советской Армии императора Наполеона. Убежденный трезвенник.
Офицеры Рому побаиваются.
Каждого встречного – когда офицеры, едва завидя Рому, стали разворачиваться и убегать, он перешел на безответных солдат, – начхим хватает за пуговицу и принимается посвящать в «теорию жизни».
Суть его идеи такова – нас окружает мир мертвых. Покойники указывают, как нам жить. Мы слушаем музыку, написанную мертвецами, читаем их книги. Видим их на экране. Присваиваем их имена кораблям и народно-хозяйственным объектам. И умираем сами.
– А я не умру, – убежденно шепчет капитан химической службы. – Не на того напали! Я просто так не дамся!
Прежде чем взяться за книгу, Кушаков дотошно выясняет, здравствует ли еще автор. Незамедлительно изъял из казармы «букварей» пластинки «Кино», не успела еще страна понять, что Цоя больше нет и кина не будет…
С замполитом на почве своей теории капитан Кушаков имеет немало проблем – упрямо отказывается посещать собрания и не признает тезиса «Ленин жив!» Если ему известно, что хотя бы один из артистов уже умер, о фильме он даже говорить не хочет.
– Только живых! Только живых! Живым – живое искусство!
Как-то вечером его жена звонит в санчасть и, рыдая в трубку, спрашиает, что делать. Капитан пятый час не выходит из ванной.
Прибежали, выломали дверь. Посиневшего от холодной воды капитана отправили на медицинском уазике в Питер.
Оказалось, через душ он обменивался энергией с инопланетянами.
Из людей попроще примечателен старший лейтенант Колесников, связист. Колесников часто остается ответственным за ночной распорядок в нашей казарме.
Мужик он неплохой, на мелкие нарушения смотрит сквозь пальцы. И покурить, и чай попить, и телевизор посмотреть – все это им не запрещается. Нас, молодых, трогать не разрешает.
У Колесникова родился сын.
Несколько недель он отмечал свое отцовство, но в меру – не на службе и не позоря «высокого звания советскогофицера».
В очередное его ночное дежурство по казарме старые нажарили картошки и пригласили старлея на поздний ужин.
– И вот представляете, гугукает, ручки тянет! – делится радостями отцовства Колесников. – Никогда не думал, что так зацепит меня… А Мишуньчик мой, как увидит меня, заулыбается сразу так, ножками засучит: Хорошо отцом быть, мужики!
– Да ну: – приподняв голову с подушки, вдруг хмыкает Патрушев. – На фиг нужно:
Старые в недоумении замирают.
– Это кто там такой умный? – подает голос один из них.
– Погодь, – кладет ему руку на плечо Колесников, поднимаясь. – Че сказал? – глаза старлея наливаются бешенством.
– Да не, я так: – Патрушев растерянно озирается. – Так просто:
Колесников уже нависает над над его койкой:
– Ты че, падла такая, тут хмыкаешь? А, урод лопоухий?! Вста-а-ать!!! Сорок пять секунд – подъем!
Патрушев вскакивает и мечется среди одежды.
– Гнида! Залупа сраная! – старлей неожиданно бьет его ногой в грудь.
Патрушев отлетает на соседние койки. Оттуда его выталкивают опять к старлею.
Тот добавляет ему кулаком в грудь.
– Товарищ лейтенант, да хуй с ним! – пробуют заступиться старые, но Колесникова уже несет:
– Отбой! Отбой, бля, сказал! Всех касается! Сорок пять секунд! Че непонятно?! Съебали по койкам все!!
Походив еще минут пять по спальному помещению, Колесников, пнув на прощание дневального, уходит из казармы.
Еще через пять минут «мандавохи» почти полным составом встают и окружают койку Патрушева:
Я помню, как скучал он уже в поезде по маме и бабушке, как рассказывал о приготовлении его бабушкой пшенной каши… И мне становится жаль парня до слез…
Но сделать я ничего не могу.
Поэтому просто засыпаю.
Мы в наряде по КПП. Ночь. В литровой банке заваривается чай.
Радио выключено, надоело.
– Вот, смотри что есть! – жестом знатного бая Арсен вываливает на стол колоду карт.
Карты порнографические, цветные.
– Мой гарем! Каждый день новую! – Арсен делает характерный жест правой рукой. – Пока весь круг пройду – первая опять как новая! На месяц с лишним хватает!
От разглядывания картинок я прихожу в волнение.
– Слышь, Арсен, подари пару штук! Ты же ими все равно не играешь. А в месяце ведь не тридцать шесть дней. Поделись с другом, а?
Арсен с минуту думает, забрав у меня колоду и тасуя ее.
– Тебе, как другу, не жалко! Возьми три штуки! – протягивает карты обратно.
Я выбираю двух лесбиянок, потом пухлую блондинку и напоследок – нимфетку с коротким каре и острыми сисечками. Уже засовываю их под обложку военбилета, как Арсен вдруг просительно произносит:
– Слушай, вместо белой возьми других, пожалуйста, две штуки возьми! – и смущенно добавляет: – Любимая! Люблю вот ее… Очень:
Со временем подаренные Арсеном красотки куда-то делись. Лесбиянок передал Димке Кольцову, тому, что исходил поллюциями на соседней койке в карантине. Другие то ли украдены были, то ли выпали где: И только худенькую девочку с козьей грудкой, бесстыдно раскинувшей голенастые ноги я бережно хранил всю службу.
Серые будни: Тупые, тягучие будни:
Не сдохнуть бы. Не озвереть. Не сойти с ума:
В роте МТО придумана новая шутка. Сортирная.
В сортире всегда кто-нибудь торчит. Кто стирается, кто бреется. Кто просто курит или на гитаре бренькает. Народу полно, так что шутника не найти потом.
Подкарауливается кто-нибудь из засевших в кабинке по большой нужде. Приносится швабра. Один конец ее упирается в дверь кабинки, другой в край сливного отверстия в полу. Дверка заблокирована. Поджигают одновременно несколько листов газеты и через верх забрасывают их сидящему. Пока тот бьется и орет в тесном пространстве, тащут несколько ведер воды и с воплем: «Пожар!» выливают их сверху на несчастного.
Быстро разбегаются и возвращаются к прежним занятиям. Особое удовольствие – наблюдать как наконец освободившийся мечется по казарме в поисках шутников.
Одно из развлечений в столовой – пришедшая первой рота быстро разбирает тарелки с тушеной капустой и сливает жир из них в проход между столами.
Когда запускается следующая рота, впереди со всех ног на раздачу несутся бойцы, чтобы успеть получить свою порцию и съесть ее до того, как их начнут гонять за пайкой и горячим чаем.
Каменный пол, желтые разводы жира и подошвы кирзачей общего языка найти не могут. Даже просто стоять трудно, а уж если человек бежит…
Сначала, взмахнув руками и ногами, падают первые, на них, безуспешно тормозя, налетают следующие…
Подолгу еще барахтаются на полу, пытаясь подняться.
От хохота в столовой звенят стекла.
Жизнь – монотонная, тупая, от подъема до отбоя, от завтрака до ужина, невылазно в нарядах, порождает забавы весьма специфические.
Только что прошел ужин. Тихий, безветренный вечер.
Трое старых, обступив лежащую на асфальте эмалевую кружку, внимательно к чему-то прислушиваются. Лица серьезные, как у врачей на операции.
Невольно остановился рядом.
Кружка издает отчетливый беспрерывный треск. Словно негромкие помехи в радиоэфире.
– Че стал?! Слинял быстро! – шугнул меня один из троицы, оторвавшись от занятия.
Позже я узнал, что если обычную солдатскую кружку положить на бок и ударом каблука немного ее смять, то эмаль внутри начинает трескаться сама по себе, и происходит это довольно долго.