Текст книги "Записки лагерного врача"
Автор книги: Вадим Александровский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 4 страниц)
Основная же масса продолжала вкалывать вручную.
В апреле грянул новый гром – освобождение «врачей-убийц», казнь Рюмина, начальника следственного управления МГБ, и осуждение порочных методов МГБ. Тут-то мы почувство-вали, что стало горячее, что дело запахло свободою уже и для нас, «фашистов».
В нашем ленинградском этапе был инженер, пожилой уже человек Мирон Ильич Крепнер. В это время он работал инженером в отделении, был бесконвойным и часто разъезжал по лагпунктам, разнося новости и слухи, до которых был великий охотник, как, впрочем, и все лагерники. Я был с ним в хороших отношениях и с удовольствием слушал его байки, веря и не веря им. По нему – так мы на днях должны были освободиться. Он первый сообщил о введении зачетов за хорошую работу и примерное поведение и об освобождении по двум третям (то есть отсидевший 2/3 срока даже вместе с зачетами). И этот слух вскоре подтвердился официально.
Так проходили дни в волнениях и надеждах. А в июне еще одна поразительная новость – свержение Берии. Тут уж ликование было легальным, бурным и всеобщим. Начальство же пребывало в растерянности и недоумении рушились их проклятые основы.
Режим в лагере явно слабел и гуманизировался.
В июле молния и гром поразили уже лично меня. В одно прекрасное воскресенье работяг попытались выгнать на работу, поскольку по всем швам трещал план. Работяги, однако, в выходной день работать не пожелали, и ни один человек на развод к вахте не явился. Тогда начальник лагпункта, теперь уже старший лейтенант Сергеев – Рябота позвонил начальнику отделения майору Кубракову и доложил о забастовке. Часа через полтора, около 9 утра, на лагпункт явилось начальство: Кубраков, «кум» майор Вейцман, интендант майор Лукашенко, начальник режима, производственники и кто-то еще. Приехали на грузовике со скамьями в кузове. Раньше все было бы просто: гнать за зону силой, сажать в кандей, одевать наручники, лепить новый срок и тому подобное.
Сейчас же начальникам пришлось ходить по баракам и униженно просить работяг выйти хотя бы на полдня, суля при этом златые горы.
Уговорили. Работяги нехотя, с руганью и проклятиями поплелись в лес. Начальство же, облегченно вздохнув, обосновалось перед отъездом в конторе отдохнуть от трудов и забот.
Где-то через час у вахты послышались крики: "Доктора, доктора!" Я помчался туда. У ворот стояла машина-лесовоз без бортов, но со стойками; у машины суетился производственный фельдшер, а в кузове кто-то лежал. Оказалось, что падающим деревом работяге раздробило бедро. Тут же я, быстро осмотрев его, убедился, что человек в шоке и что у него открытый перелом бедра. В санчасти я вывел пострадавшего из шока, вправил обломки, немного обрабо-тал рану, наложил повязку и шину. А дальше раненого надо было эвакуировать в хирургическое отделение центрального лазарета на новый головной лагпункт в Кодине. С этим я и пошел в контору к начальству. Кубраков, начальник отделения, выслушал меня и сказал: "Ну, что ж, надо так надо. Берите нашу машину и везите. Сразу же возвращайтесь, мы будем вас ждать. Сергеев, распорядитесь".
На головном лагпункте я сдал больного в лазарет, наскоро повидался с двумя-тремя знакомыми, и мы тронулись обратно. В поселке Кодино нас остановил дядя Саша Соколов, наш начальник работ, отсидевший свою десятку и оставшийся при лагере. В свое время он работал прорабом на строительстве Большого дома в Ленинграде (здание НКВД).
Дядя Саша был вместе с каким-то человеком в форме лесничего. "Довезите до дома, ребята". – "Садись, дядя Саша, бери и кореша".
Поехали, но тут же остановились у магазина. Дядя Саша и лесник вышли и вернулись с несколькими бутылками водки. Снова поехали и где-то в лесу остановились. "Пора выпить", – возгласил Соколов. И тут же у дороги на лесной полянке стали пить. Пили и дядя Саша, и лесник, и шофер, и конвоир. Мне же удалось со скандалом выпить только малую дозу: "Не уважаешь!" Я понимал, чем все это кончится, и хотел хоть в единственном числе остаться относительно трезвым. Вскоре собутыльники были пьяны вдребезги. Молоденький конвоир свалился на дно кузова и захрапел. Автомат катался по кузову. Шофер кое-как управлял вихляющей машиной. Часа через два подъехали к лагпункту. Хмель из меня вылетел совсем. Остальные лежали вповалку. Шофер же, остановив машину, тут же уронил голову на баранку и заснул богатырским сном.
У вахты выстроилось все начальство, зловеще, грозно и молча взирая на открывшуюся перед ними картину. На крышах бараков в зоне сидели зеки, любуясь увлекательным зрелищем.
Я с силой растолкал спящих, откинул борт и вывалил их на землю, где они снова заснули. А я схватил автомат и побрел к вахте, чтобы прежде всего сдать кому-нибудь оружие. В группе начальников произошло какое-то быстрое движение. Они, очевидно, решили, что я пущу по ним очередь. Ко мне подскочил надзиратель, я отдал ему автомат, а сам пошел на вахту. "Стой! В карцер его! Наручники!" – загремел Кубраков. На мне защелкнули самосжимающиеся наручники, я еще успел увидеть, как били ногами пьяных, а потом меня впихнули в камеру. Было что-то около 6 часов вечера.
Утром начальник лагпункта Сергеев объявил мне от имени начальника отделения 20 суток карцера с выводом на общие работы. От себя добавил, что меня переводят на 6-й лагпункт, туда, где я начинал.
Мои медики помогли мне собраться, я взвалил сидор на плечо, в руки чемодан с книгами и отбыл на новое место службы. Провожали меня все зеки, находившиеся в зоне. Провожали тепло, видимо, я им пришелся по душе.
На 6-м меня тоже хорошо встретили. Знакомых и приятелей там оказалось много, и одним из самых близких был бессменный секретарь начальника, сокамерник и соэтапник Рудик Раевский. В санчасти – старые знакомые, фельдшера Старостин и Котиков, повар-ленинградец Иван Михайлович Бережной и врач Алибек Акмурзаевич Фардзинов, осетин по национальности, человек лет 40, тихий и спокойный, имеющий "за пазухой" 25 лет за измену Родине. «Измена» его была весьма любопытна. Попав в 1942 году в плен, он работал в лагере советских военно-пленных врачом лазарета, пытаясь в тех ужасных условиях хоть как-то лечить людей, как-то облегчать участь несчастных. Однажды к нему явился немецкий начальник из-за зоны и повел за собой в немецкий солдатский лазарет. Тамошний врач то ли заболел, то ли куда-то убыл, и Фардзинову приказали лечить немецких солдат и офицеров, что он и вынужден был исполнять, не бросая и лагерных больных. Так и работал доктор Фардзинов в течение месяца, а потом прибыл немецкий врач, и Алибек вернулся в лагерь. В 1944 году он был освобожден нашей наступающей армией, попал на короткое время в фильтрационный лагерь, где был начисто реабилитирован, и вернулся в строй. После войны был демобилизован по болезни – язва желудка и вернулся в свой Алагир. В 1949 году за измену Родине получил 25 лет.
Мы до хрипоты спорили об этом случае. В самом деле, советский офицер не может помогать врагу, но, с другой стороны, врач в силу своей профессии обязан лечить любого и каждого, нуждающегося в помощи. Так в лагере никто и не мог уяснить – виноват Алибек или нет. Через несколько лет, однако, Фардзинов был реабилитирован за отсутствием состава преступления.
Ну, а я, повидавшись со всеми товарищами, был водворен в кандей вместе с какими-то полублатными. Наказание-то, в общем, было, даже по лагерным меркам, довольно суровое, хотя вины моей практически и не было. То, что я выпил стакан водки, начальство и не заметило. Думаю, что начальники наказали меня за собственный унизительный страх.
На 6-м лагпункте санинспектором оказалась старая знакомая по 5-му Елена Валерианов-на Тарасевич, чей супруг, старшина Ковалев, ставший и здесь старшим надзирателем, и засадил меня в кандей. Впрочем, относился он ко мне неплохо и иногда, когда камера была битком набита, отпускал меня ночевать в санчасть. А днем я выходил в лес строить здесь деревянные бараки. За короткое время научился управляться с пилой, топором и прочими инструментами.
Весть о моем «подвиге» облетела все лагпункты, и на меня смотрели в этой связи весьма уважительно. Кроме того, все понимали, что рано или поздно, а я буду работать врачом. Посему бригадиры и десятники старались подсунуть мне чего полегче, но я принципиально не стал принимать подачки, а вкалывал, как все работяги. Вначале было тяжело, но потом дело пошло. Когда срок карцера кончился, я все свободное время стал проводить в санчасти в приятном для меня обществе.
В августе внезапно пришел на меня наряд для переброски на Головной лагпункт в Кодине, и я, быстро собравшись и распрощавшись, убыл с неизвестным конвоиром на новое место.
Встретил меня старый приятель Федя Щерба. Он и тут работал нарядчиком. Он объявил, что на работу меня не приказано выводить, но и на медицинскую должность тоже ставить не велено. Приютили меня в лазарете, жил я вместе с доктором Анатолием Силычем Христенко, о котором ранее упоминал. Он еще более потолстел, постарел и хирургией уже не занимался, а вел потихоньку амбулаторный прием.
Каким-то сложным путем он разыскал дочь, тоже сидевшую в лагере, и у них завязалась переписка. Христенко был полон радужных надежд на освобождение, так как на одну из его жалоб ответили, что дело его тщательно проверяется. А пока он, имея пропуск и имея некую даму сердца в поселке, в зоне бывал редко, на что начальство смотрело сквозь пальцы. Был он тяжелым гипертоником, но никаких лекарств не принимал.
Я не написал ни одной жалобы, полагая это дело бесполезным и бессмысленным. Но тут полетели первые ранние ласточки.
Пришло сразу несколько реабилитирующих освобождений по статье 58–10, по моей статье. Одного из «язычников», Косенкова, я знал по тюрьме и этапу. Старый питерский пролетарий, он совсем обезумел от радости и вначале не мог поверить своему великому счастью.
Я же продолжал болтаться без дела, помогая иногда на амбулаторном приеме. На головном сидели много симпатичных мне людей. Много общался я со Штейнбергом, Шкаровским, Барановым, фотографом Яшей Зильберманом (у меня до сих пор остались некоторые его лагерные снимки) и другими. Часто собирались вместе и обсуждали злободневные проблемы. Все уже верили в скорое грядущее освобождение. А с Христенко дважды подряд случилась беда. В первый раз он внезапно ослеп и впал в дикую панику, метался по комнате, опрокидывал столы и табуретки. Силой уложили его на койку. Я измерил кровяное давление, которое было очень высоким. Моя мысль о так называемой гипертонической ангиоретинопатии оказалась верной, и после хорошей инъекции соответствующего препарата зрение восстановилось минут через 10. Я предупредил Анатолия Силыча о необходимости регулярного приема лекарств, что он пропустил мимо ушей.
Второй случай был серьезнее. У него возник сильнейший приступ вроде бы эпилепсии. Однако я сообразил, что это опять же гипертоническая энцефалопатия – отек мозга. Сразу же ввели массивную дозу сернокислой магнезии, и приступ оборвался. Симптомы эти были весьма грозными, и Христенко снова был серьезно предупрежден об осторожности и необходимости лечения.
Довольно часто я встречался со своим начсаном Лучаковым, который в ответ на мои вопросы о своей судьбе только таинственно ухмылялся.
А пока я написал жалобу в Верховный суд. Забегая вперед, скажу, что месяца через два пришел ответ с отказом: я осужден правильно.
Тем временем до меня доходили сведения с 7-го лагпункта о требованиях работяг вернуть меня, поскольку Клименко слишком уж жестко относился к больным. И наконец Лучаков объявил, что меня восстановили на работе, простив мой грех, и возвращают на 7-й лагпункт, куда я через пару дней и прибыл.
Встречен я был хорошо, да и сам был очень доволен.
Опять потянулись дни, но теперь уже наполненные надеждой и ожиданием чего-то хорошего. Один за другим ушли по реабилитации несколько человек и с 7-го лагпункта, причем двое из них двадцатипятилетники, с "изменой Родине". Все это питало надежды. И – слухи, слухи…
Один из слухов оказался весьма реальным: на лагпункт прибывает этап блатных, человек 100. Вскоре слух подтвердился: вокруг одного из пустующих бараков начали строить высоченный бревенчатый забор – тут будет карантин. Лагпункт заволновался. На собрании актива было решено: блатных не допускать, этап сразу же изгнать силой. Люди хотели спокойно, без убийств и увечий дожить до теперь уже, вероятно, близкого освобождения. Впрочем, метод очищения от уголовщины оказался жестоким.
Настал день прихода этапа. Это было октябрьское воскресенье. То, что этап блатной, знали точно – такого рода сведения неведомыми путями распространяются по лагерям со скоростью звука, а может быть, и света.
Открылись ворота, и внутрь потянулась колонна в окружении надзирателей. Стало ясно – да, это урки. Шли они с наглым видом, блестя в улыбочках золотыми и медными «фиксами», поплевывая по сторонам. Одежда была разномастной, но почти на всех сапоги с отворотами – этакий блатной шик. Тут были взрослые воры и бандиты и «пацаны» – так сказать, воровское студенчество. Над колонной висел густой мат.
Всю эту шоблу, человек 100, завели в карантин и заперли на крепкие замки. У дверей встал надзиратель. Ночь прошла спокойно, только из-за забора слышалось хоровое пение. Утром ко мне в санчасть явились трое авторитетных работяг, заявивших мне, чтобы я сегодня к вечеру был готов к приему большого количества раненых, так как вечером состоится штурм карантина, избиение и изгнание блатных.
И мы стали готовиться. Разложили перевязочный материал, инструменты, шелк для шитья, скобки, шины, шприцы, ампулы. Были у нас яркие рефлекторы, лампы и тому подобное. Легких больных отпустили из лазарета в барак. Фельдшера и санитары были проинструктированы, все мы ждали событий. Они не замедлили последовать.
Наша санчасть и еще один барак стояли на пригорке, а все остальные располагались в низине. Из окон нам был прекрасно виден карантинный барак, неярко освещенный тусклыми лампочками на столбах.
И вот по лагерю прокатился резкий свист – сигнал атаки. Из всех бараков хлынула толпа и облепила карантинный забор. Раздались глухие удары, треск, грохот, и забор стал рушиться. Толпа хлынула внутрь, сметая и круша все на своем пути. В воздухе мелькали палки, доски, дубины. Конечно, у той и другой стороны были и ножи, и кастеты, и металлические штыри. Над лагерем повис жуткий вой. С вышек послышались сначала одиночные выстрелы, а потом и автоматные очереди. Стреляли, правда, в воздух и поверх голов. К месту побоища побежали санитары с носилками, а я ждал раненых.
Они стали поступать – кто на носилках, кто своим ходом, кто с помощью других. Разбитые лица, рваные, колотые и резаные раны рук, ног, туловища, висящие плетью руки, залитые кровью глаза.
Одновременно происходили сортировка и оказание помощи. Я взял на себя самое сложное: зашивал раны, выправлял отломки, выводил из шока. Фельдшера накладывали шины, повязки, делали уколы. Санитары разводили и разносили раненых по палатам и по углам, укладывая их на щиты, а то и прямо на пол. Пол и мебель были залиты кровью. Все было так, как на полковом медицинском пункте во время боя.
А там, снаружи, весь блатной этап бежал к воротам, спасаясь от преследователей. Ворота открыли, выпустили наружу, окружили там конвоем а позже куда-то увезли. Под конец боя принесли человека с переломом основания черепа.
Постепенно все стихало. Помощь была оказана, раненые размещены, санчасть вымыта. А по лагерю метались начальники и надзиратели в полной панике и растерянности. Впрочем, работяги, сделав свое дело, рассеялись по баракам.
О побоище говорили только разрушенный забор да мои раненые…
Ночью приехало начальство отделения: Кубраков, Лучаков и другие. Зашли и в санчасть. Молча постояли, посмотрели на раненых, размещенных на щитах и на полу. Потом в амбулатории Кубраков матерно кричал на Лучакова и Лукашенко: почему нет коек, почему санчасть не до конца обустроена? А те, вытянувшись в струнку, глупо хлопали глазами.
Днем ко мне заявились работяги и сказали, что раненых блатарей они в санчасти не тронут, но стоит им выйти за порог, их тут же прикончат. "Заяви об этом, доктор, начальству". Что я и сделал.
В дальнейшем по мере излечения раненых я сообщал об этом начальнику лагпункта, и тогда в сопровождении надзирателя человека выводили за зону. По дороге никого не убили.
Ну, а человек с переломом черепа, его звали Володя Кузьменко, законный вор, суток через трое умер.
Это было четвертое лагерное убийство, которое я увидел.
А зачинщиков побоища как-то обнаружили и отправили вскоре – человек пять – в тюрьму отбывать срок.
Лагпункт очистился от блатной скверны и вскоре пополнился работягами с других точек.
Кальчик же, принимавший активное участие в побоище, отделался 10 сутками кандея, как и некоторые другие.
Вскоре в санчасть доставили койки, матрацы, шкафы, столы, стулья, инструменты и прочее. Лучше поздно, чем никогда.
В декабре объявили о казни Берии и его подручных бандитов. Следует сказать, что еще летом, когда Берию арестовали, на следующую ночь собаки, бегавшие снаружи вокруг зоны на проволоке, подняли ужасающий вой и выли всю ночь. То же самое произошло и на сей раз. Собаки выли страшным хором от зари до зари.
Никто даже из старых зеков не мог припомнить ничего подобного.
Режим в лагере постепенно слабел. Начальство на все стало смотреть сквозь пальцы. Даже в карцер сажали редко. Впрочем, никаких особо грубых нарушений и не было, так как публика на лагпункте осталась вполне приличная. 25/XII прибалты празднично и торжественно отметили Рождество, с елками в бараках, со спиртными напитками и обильным столом. Надзиратель только заглянул в барак, махнул рукой и ушел. Его догнали, вручили стакан водки, и он с удовольствием его выпил, попросив «ребят» не шуметь особо.
Новый год наша компания встречала в санчасти, ничуть ни от кого не скрываясь. Вначале устроили спиритический сеанс, долго разговаривали со Сталиным, а потом уселись за длинный стол, выслушали добрые пожелания Ворошилова и подняли тост за свободу. Заходили надзиратели, отечески предупреждали о порядке и спокойствии, выпивали свою дозу и убирались восвояси. Забрел на огонек и дежурный по лагерю майор Хохулин, новый человек, за какие-то провинности сосланный из боевой части служить в лагерь. Он держался с заключенными совершенно запанибрата.
У нас за столом он насиделся до того, что потом его пришлось вести под руки к вахте.
Происходила какая-то непонятная либерализация, заигрывание с заключенными, то ли официальное, то ли не совсем.
А люди продолжали освобождаться поодиночке. Этот поток еще не принял массового характера, но необратимая тенденция просматривалась явно.
Был у нас на лагпункте Иван Иванович Воробьев, бывший фронтовой офицер, раненный в свое время в грудь немецкой пулей, причем пуля пробила комсомольский билет, лежавший в грудном кармане. Посадили его позже за «язык», по статье 58–10. Иван Иванович никаких жалоб не писал, и я предложил ему как-то написать в Верховный суд – чем черт не шутит. Поскольку сам он не был любителем писанины, написал за него жалобу я, сделав основной упор на залитый кровью комсомольский билет.
И буквально через месяц пришла полная реабилитация. А на мою очередную жалобу пришел очередной отказ. Тогда я с горя погрузился с головой в отделку санчасти своими силами и силами добровольцев. За короткое время помещения оштукатурили, выкрасили, вычистили, доделали все недоделанное и пустили полностью весь медицинский блок в настоящую работу.
Летом на лагпункте было два побега. При первом через подкоп бежал бытовик, но тут же был пойман, избит и брошен для назидания на вахте, чтобы все могли любоваться. Второй побег из лесного оцепления совершили два финских офицера, ушедшие "с концами". Гораздо позже, уже на воле, я узнал, что они благополучно перешли финскую границу и финны их не выдали. И в связи с этим почему-то именно в санчасти устроили грандиозный «шмон», хотя мы ни сном, ни духом ничего об этих побегах не знали и не имели к ним никакого отношения. Переворошили буквально все, взламывали и поднимали полы, искали подкоп, но, конечно, ничего не нашли.
К осени пошли зачеты и мне. Я подсчитал, что, если так пойдет и дальше, то в начале 1955 года у меня уже будет отбыто 2/3 срока и я получу право на условно-досрочное освобождение. В это же время я получил пропуск, то есть право бесконвойного хождения, чем и стал широко пользоваться, снова почувствовав себя в какой-то степени человеком. Часто ездил в Кодино по делам и без всяких дел, чтобы пообщаться с людьми. Иногда просто уходил подальше в лес или на озеро, чтобы побыть одному. Снова написал пространную и аргументированную жалобу главному военному прокурору и одновременно с ней ради шутки просьбу о помиловании Климу Ворошилову. Стал ждать ответов.
В эти же дни, отбыв полностью сроки, освободились мой друг Юра Николаев и фельдшер Саша Новиков. Позже, уже на воле, они были полностью реабилитированы.
Работа моя шла своим чередом, без каких-либо эксцессов. Все было более или менее спокойно. Ходило опять же много разных слухов, питаемых сведениями с воли, а также и прессой.
Большое впечатление на лагерную интеллигенцию произвела статья Померанцева в "Новом мире" "Об искренности в литературе". Повеяло свежим ветром вольности. Там и здесь стал появляться в печати термин "культ личности", правда, еще без упоминания имени Сталина. Критика в адрес МГБ воспринималась в среде 58-й статьи как предвестник скорого и массового освобождения, тем более что люди продолжали поодиночке освобождаться из лагеря.
В ноябре 1954 года нелепо погиб Леня Кальчик. Он стоял на подножке медленно двигавшегося грузовика и что-то показывал шоферу. Поскользнувшись от толчка, упал под машину и был раздавлен задним колесом. Умер тут же, на месте.
Кальчика похоронили на Кодинском кладбище, а через месяц приехали родители, забрали тело и перевезли в Ленинград. Отец Лени сообщил мне, что его дело опротестовано и скоро последует реабилитация.
В эти же дни скончался на головном лагпункте и доктор Христенко. У него возник тот же эпилептиформный приступ, врача рядом не оказалось, и он во время приступа умер. А незадолго до этого из лагеря освободилась его дочь и уехала в Кодино.
Через десять дней после смерти Христенко пришла и ему бумага с полной реабилитацией и освобождением.
Где-то в декабре 1954 года почти одновременно пришли и мне ответы. Из Главной военной прокуратуры сообщали, что приговор по моему делу опротестован главным военным прокурором и дело в ближайшее время будет передано в Военную коллегию Верховного суда.
А товарищ Ворошилов ответил, что я осужден правильно и просьба о помиловании отклонена.
Ответ из прокуратуры означал, что дело мое движется к реабилитации, но вся эта история могла еще долго тянуться.
Новый, 1955 год на 7-м лагпункте встретили с размахом. Везде, во всех бараках и служебных помещениях люди пели и шумели. У нас в санчасти тоже. Настроение у всех было приподнятое. Ни начальство, ни надзорсостав не вмешивались. Впрочем, никаких неприятностей в Новый год не случилось.
Между тем в отделении начала работать выездная сессия Архангельского суда. Стали через этот суд пачками освобождать людей, отсидевших 2/3 срока с зачетами или без них. Мой срок выходил в марте. В конце февраля 1955 года внезапно без каких-либо слухов и предварительной подготовки всех, осужденных по 58-й статье, в один день вывезли с лагпункта. На месте с этой статьей остался я один и только потому, что не было других врачей. Уехали все мои друзья-приятели, и я почувствовал себя весьма одиноким. По моим расчетам, меня должны были освободить через месяц, но уверенным быть я ни в чем не мог: это же лагерь, и всякое могло за месяц случиться.
А на лагпункт прогнали бытовиков и полублатную публику. Повторялось пройденное: пошли «мастырки», угрозы, вымогательства. Работать стало трудно, а порой и невыносимо. Рискуя многим, я носил в кармане нож, а на амбулаторном приеме снова держал под рукой дубинку. Старался, пользуясь правом бесконвойника, как можно больше бывать вне лагеря. Время тянулось невыносимо медленно.
И вот наконец 23 марта меня и еще нескольких человек вывезли в Кодино на суд. Судебное заседание прошло быстро. Я был подвергнут условно-досрочному освобождению без снятия судимости и без права жить в крупных городах. Я выбрал местом жительства первое, что пришло в голову, город Новомосковск Днепропетровской области.
Однако в лагере пришлось прожить еще неделю, пока оформлялись документы. Эта последняя неделя оказалась очень тяжелой. Но вот наконец 30 марта я со знакомым шофером отправил в Кодино чемодан со своим нехитрым имуществом, а 31 марта поехал и сам, получив вызов из отделения. Там получил справку об освобождении и вышел из помещения уже свободным человеком, не чувствуя под собой ног.
Меня поздравляли вольные знакомые, сослуживцы, Лучаков, а мне казалось, что я сплю и вижу какой-то страшный сон. Еще сутки я прожил в Кодине, а потом уехал в Ленинград.
Жил я в городе нелегально, прячась и бегая от дворников и милиционеров. За ходом моего дела наблюдала в Москве моя тетка, жившая рядом с Верховным судом. Каждую неделю она ходила туда узнавать, что происходит. Наконец в начале июня я получил от нее телеграмму: "Приезжай. Дело закончено". На следующий день я уже был в приемной Военной коллегии, где полковник Григорчук дал прочесть определение по моей реабилитации: все было фальсифицировано и я ни в чем не виноват. Тут же я получил справку о реабилитации. Наконец-то кончились пять с половиной лет кошмара! Нужно было начинать жить снова. Не останавливаясь подробно на личных своих делах и разных жизненных мелочах, скажу, что вскоре меня восстановили в кадрах Военно-Морского Флота, засчитав срок заключения в срок военной службы. Я был снова направлен в свою alma-mater, Военно-Морскую медицинскую академию на 6-й курс.
После окончания ее и – наконец-то – получив врачебный диплом, я еще 9 лет прослужил на Северном флоте, а потом окончательно осел в Ленинграде.
Подходя к концу своих «Записок», я снова мысленно возвращаюсь к некоторым лагерным встречам. Я уже упоминал о Николае Ивановиче Живалове, одном из первых основателей МУРа, знаменитой московской «уголовки». Мрачноватый, суровый и неразговорчивый человек, он "всю дорогу" работал на лесоповале, никогда не обращаясь с просьбами об освобождении от работы. Обычно сотрудников МВД, чекистов, прокуроров и судей держали в отдельных зонах. В общих зонах их немедленно убивали, но здесь, где полно было разного уголовного кодла, Живалова и пальцем никто не тронул. Это было непонятно и загадочно. Ни сам Николай Иванович, ни блатные никаких разъяснений по сему поводу не давали.
Однажды Живалова тихо и отправили с «Ключей» в одиночный этап. И он навсегда исчез из моего поля зрения.
На 5-м лагпункте мне запомнился Герберт Канна, высокого роста человек, уже пожилой, с большой красивой бородой. Он был последним министром авиации Латвии. Его арестовали в 1940 году прямо на командном пункте, где он, кажется, пытался организовать сопротивление наступавшим советским войскам. Он был очень милым, симпатичным человеком. Много знал, много рассказывал. Потом куда-то вывезли и его.
Анатолий Эммануилович Краснов-Левитин – санитар центрального лазарета на 3-м лагпункте. В прошлом – секретарь митрополита Введенского, участник его диспутов с Луначарским, учитель по профессии, затем православный священник – диссидент, правозащитник, эмигрант. Меня поразили его открытые пламенные антикоммунистические речи. Массу интереснейших рассказов о Советской стране 20-х – 30-х годов я услышал от него. Он никого и ничего не боялся.
На общие работы Анатолия Эммануиловича не гоняли из-за высокой близорукости. С обязанностями санитара он справлялся хорошо.
Много позже я слышал его такие же пламенные речи по зарубежным «голосам».
Было много и других интересных встреч, но обо всем этом уже не напишешь.
Выше я немного упомянул о своей профессиональной деятельности в вольной среде, за зоной, в "прилагерном мире" – по Солженицыну.
Около каждого лагпункта находился небольшой поселок, где размещались солдаты охраны, надзиратели с семьями и другой вольнонаемный люд.
Своей медицины там, как правило, не было, и мне приходилось часто ходить в эти поселки лечить заболевших. Кого-то лечил на месте, кого в санчасти на лагпункте, кого-то отправлял в Кодино. Были серьезные случаи, когда требовались и серьезные меры.
Много приходилось оказывать и специфической помощи боевым подругам военнослужащих МВД.
Все мои походы за зону сопровождались, естественно, конвоем. Конвоир с автоматом постоянно находился при мне, даже при осмотре и лечении женщин, которые всегда безуспешно протестовали против такого наблюдения.
Я часто размышлял над такой нелепой и унижающей мое человеческое достоинство ситуацией. С одной стороны, я – врач, пользующийся доверием пациентов. С другой, я – преступник, который может и навредить, и бежать, и натворить все что угодно. И, наконец, я – самый настоящий раб, подобный рабам Египта, Греции и Рима. Я обязан слепо повиноваться хозяевам, забыв о том, что все-таки я еще человек. Да, тогда приходилось об этом забывать.
Прошлая человеческая жизнь казалась сном, не верилось уже, что все это было и тем более что все это будет. А пока вокруг меня были лес, вышки, колючая проволока, собаки и красные погоны.
Была неволя.
Заканчивая свои записки, я хочу от души пожелать тем, кто их, возможно, прочтет, не проходить тот тернистый путь, который прошли мы, но знать и помнить, что все это было и что это, конечно, ни в коем случае повториться не должно, – это знать и помнить должны все.
28/II 1989 года