355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Александровский » Записки лагерного врача » Текст книги (страница 2)
Записки лагерного врача
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 00:23

Текст книги "Записки лагерного врача"


Автор книги: Вадим Александровский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

Арсенал лекарственных средств был тогда небольшой: сальсолин, папаверин, только что появившийся дибазол для инъекций. Ну разве еще бром для успокоения возбужденных мозговых структур – по И.Павлову, вернее, по безобразно извращенному лысенковскими холуями его учению.

Друккер помог с лекарствами, и дело борьбы с гипертонией пошло впервые в Обозер-ском отделении – полным ходом (гипертония – аналогичная блокадной). Правда, много оказалось и запущенных случаев, где, увы, трудно было уже реально помочь больному.

Появилась и первая жертва болезни. Это было позднее, в январе 1951 года. У вновь прибывшего на 1-й лагпункт 25-летника, как сейчас помню, Соловьева, человека лет 45, оказалось (а я обязательно осматривал всех прибывших) очень высокое давление, что-то порядка 250/130. Я тотчас положил его в свой убогий лазаретишко, а через два дня случился геммораги-ческий инсульт с тяжелыми параличами. Вскоре он потерял сознание и через три часа умер. Я не отходил от него ни на минуту, беспрерывно делал инъекции сердечными, сосудорасширяющими и другими средствами, но все оказалось напрасным. Еще часа 3 он лежал в лазарете, до появле-ния окоченения и трупных пятен. И только тогда с моего разрешения (а начальство, будучи некомпетентным и, как правило, малограмотным, во многом слушалось докторов) тело под конвоем (!) вынесли за зону, а там, привязав к ноге бирку с номером, похоронили на безымянном кладбище.

Постепенно освобождаясь от собственного шока, стал со все большим интересом втягиваться в работу, помогавшую мне как-то временно, нет, не забывать, а затушевывать, приглушать сознание своего положения государственного раба и не так уж остро ощущать неволю.

И тут я столкнулся с пробелами в своих знаниях, в опыте, а порою и с полным незнанием и отсутствием всякой практической сноровки. Учась в академии, основное внимание уделял терапии, внутренним болезням, предполагая в дальнейшем специализироваться именно по этому профилю, ну а к остальным медицинским дисциплинам относился в достаточной мере халатно. И как же я сейчас пожалел об этом! Здесь, в лагере, мне нужно было лечить все, и ошибаться я не имел права: на карту ставились здоровье и жизнь человека. Другие врачи были далеко, встречался я с ними редко, учиться у них не мог, поэтому приходилось рассчитывать только на себя – на свои руки и голову.

Книги. Они помогали мне и учили. Их можно было держать в лагере. И я стал выписывать с воли через магазины, через друзей и родных. Вскоре у меня образовалась приличная медицин-ская библиотека. Особенно помогли "Оперативная хирургия", "Методика обследования хирургического больного", разные справочники. Читал и учился много и упорно. А лагерную, медицинскую специфику стал постигать на собственной шкуре. Во многом, конечно, помогали мне фельдшера, имевшие большой лагерный опыт. Столкнулся я впервые и с «мастырками» – членовредительством в любом его виде. Моя первая «мастырка» оказалась искусственной флегмоной тыла стопы. Она была и в то же время не была похожа на классическую флегмону. Имела какой-то диффузно-размытый вид. На коже виднелись две точки, из которых выделялся гной с отвратительным колибациллярным запахом. Эта «мастырка», как мне объяснили, сотворялась протаскиванием иголки через подкожную клетчатку. Нитка смачивалась слюной, грязью, зубным соскобом и тому подобным. Такую «мастырку» можно было поддерживать и растравлять до бесконечности. Разрежешь, а пациент сделает себе новую. Были ушные, глазные «мастырки», когда в глаз и ухо вливалась разная гадость. Отиты, кератиты, конъюнктивиты тянулись до бесконечности и не поддавались никакому лечению, чему я вначале очень удивлялся, еще не подозревая истины. Люди отрубали себе пальцы, кисти рук, стопы, наносили топорами и шилами рубленые и резаные раны и так далее.

Были и симулянты. Но в мое время всем этим занималась, главным образом, приблатненная публика, мелкие бытовики и уголовники. 58-я и серьезные бытовые статьи (не статьи, конечно, а люди, имевшие их), как правило, никакими «мастырками», симуляциями и прочим не занимались, а работали честно, пока хватало сил.

Несколько слов о ранениях. Их довольно много, чаще всего это были рубленые и резаные раны – сказывалась рабочая специфика. Здесь как раз «мастырок» было мало, все это ранения нечаянные.

Меня учили, что края раны надо обязательно иссекать, обрабатывать, а потом уже зашивать. Так я вначале и делал, но это занимало много времени, да и дополнительную инфекцию можно внести в наших-то нестерильных условиях. Поэтому, если я видел, что рана внешне чистая и с ровными краями, то, тщательно ее продезинфицировав, густо засыпал стрептоцидом и зашивал или накладывал металлические скобки. Чаще всего порубы были на голени над большой берцовой костью. Конечно, рваные и грязные раны я обрабатывал тщательно, как положено, а людей с серьезными ранениями отправлял, оказав первую помощь, в хирургическое отделение центрального лазарета на 3-й лагпункт, где хозяйничали доктора Гриш, Губанов и Христенко, считавшиеся хирургами.

Практически все раны заживали гладко, первичным натяжением, без каких-либо нагноений и других осложнений. А когда появился грамицидин, то вообще стало хорошо жить. Повязки с ним быстро излечивали гнойные раны.

Случилась однажды беда. У полууголовника, поднявшего тяжелое бревно, возникли сильные боли в животе. Я заподозрил илеус (непроходимость кишечника, заворот). Мои меры в виде энергичных сифонных клизм не помогли. Нужна полостная операция, а отправлять с наших Ключей (так называли 1-й лагпункт – где-то рядом били ключи) не на чем. Никаких дорог, кроме железнодорожной ветки, не было. И вот Друккер после моего телефонного доклада раздобыл паровоз специально для этого случая. «Овечка» пришла часа через три. Мы погрузили стонущего больного в кабину машиниста, я с моим конвоиром спрыгнули уже на ходу, а больного в сопровождении Саши Новикова и опять же, конечно, конвоира повезли на операцию. Он умер на операционном столе – было слишком поздно, уже возник некроз (омертвение) кишечника. Я, однако, за свой точный диагноз удостоился от Друккера пары благосклонных слов. Чаще, конечно, я слышал от него слова совсем не благосклонные.

Однажды во время своего очередного приезда Эрвин Сигизмундович устроил ревизию помещения санчасти. Весь день он шарил по всем углам, дырам и шкафам, перебирал лекарства, инструменты и прочее. Безобразия было много: и грязь, и беспорядок, медикаменты в куче и так далее. Я почему-то очень запомнил этот эпизод и особенно слова начальника: "Эх вы, а еще считаете себя врачом…" Было очень стыдно, и я тут же вместе со своими ребятами стал наво-дить порядок. Через пару дней порядок в санчасти был железный, а чистота почти идеальная. Друккер не прощал мне ни малейшей небрежности, заставлял делать и переделывать, относиться чутко и внимательно к людям, к своему делу вообще, постоянно тыкал носом в мои упущения и ошибки. Я пылал лютой ненавистью к нему за все это, но постепенно становился собраннее, аккуратнее и ответственнее во всех отношениях. Позже понял, что Друккер делал для меня добро. Он, видимо, решил выбить остатки тюремного шока и сделать человеком и врачом. Я думаю, он питал ко мне, еще зеленому, хотя и двадцатишестилетнему, некую слабость и желал только хорошего, а методами воспитания пользовался жесткими. Положение его было шатким. Он не был реабилитирован, он не был врачом. В то суровое время он мог полететь куда угодно за любой неверный шаг. И он маскировал свою доброту и к заключенным, и к медикам ворчанием, руганью, придирками. А когда Друккер был в компании начальников-офицеров, то постоянно произносил сугубо правильные, ортодоксальные речи. Как-то зеки принесли ему и начальнику лагпункта младшему лейтенанту Сергееву (за рябинки на лице его звали Рябота) миску перловой каши: "Посмотрите, начальники, чем нас кормят". Друккер попробовал кашу и заявил: "Прекрасная перловая каша. Товарищ Сталин заботится о вашем питании. Это и есть наш советский гуманизм". Понимай такое как хочешь. А о заключенных он заботился. Так, он прислал нам большое количество стерильных растворов витаминов, поскольку истощенных и с авитаминозами было много. И мы энергично делали эти витаминные инъекции почти всем поголовно. Зимой он добывал какой-то органический жир, и этот жир фельдшера ляпали в физиономии зеков на разводе перед выходом на работу в жестокую стужу. В других лагерях такого не было.

Мне повезло, что я был медиком, что попал на медицинскую работу.

В годы заключения я набрался огромного жизненного и медицинского опыта и стал в конце концов врачом. В этом вижу и немалую заслугу Друккера, постоянно поддерживающего меня и толкавшего вперед. Поздно только я оценил этого человека по достоинству.

По утрам перед разводом на работу я проводил утренний прием, освобождая от работы кого-то дополнительно. После вывода оставались не вышедшие на работу – отказчики. Их вызывали к Ряботе в кабинет для разборки причин отказа. На этом «толковище» присутствовало все начальство: старший надзиратель, начальник КВЧ (культурно-воспитательная часть), начальник режима, а из заключенных – нарядчик и врач.

Кто-то из отказчиков ссылался на болезнь, и я снова занимался такими, большинство из них освобождая. Отказчиков по неуважительным причинам тут же вели в карцер (шизо, кандей и прочие названия).

После этих утренних церемоний я занимался осмотром больных, лечением, обходил бараки, столовую. За санитарное состояние лагпункта отвечал так называемый санинспектор, а я был все же верховным судьей местного масштаба. Санинспектор – Новиков.

Был у нас и местный вольный руководитель – младший лейтенант Ревенко, огромный, толстый, глуховатый мужик из фронтовых фельдшеров. Кроме рассказывания нам похабных анекдотов, он почти ничем не занимался. Изредка, правда, он, будучи глухим, с умным видом выслушивал фонендоскопом больного. И еще сопровождал Друккера при его ревизиях.

Поскольку на лагпункте много уголовников, то порою они здорово портили мне жизнь своими требованиями: "Дай денек". Все во мне восставало против этого давления. Я и так освобождал очень много народа, чем прославился на отделении и вызвал недовольство и злобу начальства, которому нужен план, а не болезни.

На лагпункте был бандит Проничев. Сидел он действительно по бандитской статье и внешность имел соответствующую – по Ломброзо: низкий лоб, маленькие злобные глаза, длиннорукое глыбообразное тело гориллы. Его ненавидели и боялись: он крал, отнимал и избивал.

Повадился ходить и ко мне: "Давай, гад, освобождение, не то пощекочу". Естественно, дать такому освобождение – значит потерять уважение к себе и пойти на поводу у уголовщины. Сделать этого я не мог. И вот один из наших разговоров в санчасти кончился тем, что он нанес мне удар ножом ("пикой", «пером», "месером", "булатом/), целя в сердце. Я успел инстинктив-но поднять левую руку, и удар пришелся в плечо (шрам остался на всю жизнь). Хлынула кровь, а Проничева мои молодцы, фельдшера и санитары, тут же скрутили, заломив руки, и выбросили из санчасти, он рвался обратно, изрыгал гнусную матерную брань. Кто-то известил об инциденте надзирателя, и тот поволок бандита в карцер, оттуда его вскоре куда-то увезли. Мне же остано-вили кровь и зашили рану, а нож, оброненный Проничевым, я приобщил к своему имуществу, запрятал в переплет книги, а потом даже вывез на волю.

После этого случая «цветные» стали вести себя по отношению к медикам более аккуратно и уважительно.

А звали меня «лепило» – от слова «лепить» (повязки, пластыри и прочее). Так в лагерях именовались все медики, а лекарства назывались общим термином «калики-моргалики».

Наряду с другим опытом я стал постигать и тюремно-лагерную «феню» (жаргон). Сейчас жалею, что не составил в свое время словарь. Впрочем, такие словари составили, и не хуже Даля.

Много занимался и глистами. До меня этим никто не интересовался. А я провел поголовное исследование и с помощью лаборатории Юрашевского обнаружил десятки глистоносителей. Тут были и круглые, и ленточные, и другие. Во-первых, мы усилили контроль за водой и пищебло-ком, во-вторых, я, вооружившись справочниками, начал борьбу непосредственно с глистами. Помню первый успех. Перед вечером я напичкал больного экстрактом мужского папоротника, а часа в три ночи меня разбудил санитар Ташлыков. Испуганный, с выпученными глазами, он кричал в ухо: "Дохтур, вставай, из Иванова глизда лезет!" Я выругал его, но все же встал и пошел любоваться бычьим цепеней (ленточный глист), метров тридцати длиною.

Утром мои ребята-медики юмора ради окружили домик санчасти этим глистом, о чем кто-то по телефону сразу же доложил Друккеру как об опасном медицинском хулиганстве, и Друккер, вызвав меня к телефону, долго ругался и воспитывал непутевого врача.

Тут же хочу вспомнить и о другом случае. Мазки крови, мочу и кал мы отправляли с оказиями на 3-й лагпункт в лабораторию Юрашевского для анализов. Однажды через пару дней после отсылки очередной партии лабораторного материала меня срочно вызвали в контору к телефону. В трубку бушевал Друккер. Он был в яростном гневе и кричал что-то нечленораздельное. Понемногу, однако, я стал разбирать его слова: "Вы неисправимый хулиган, доктор! Вы позорите звание врача! Вы оплевываете всю медицину!" И Прочее. "В чем дело, гражданин начальник, я не понимаю, о чем идет речь, объясните, пожалуйста!" – "Я вам объяснять ничего не буду, а зачитаю результат анализа кала зека Иванова-Петрова (у воров были и такие фамилии): яйца глист не обнаружены. Обнаружены в большом количестве сперматозо-иды. Что это такое, доктор Александровский? Как это называть? Я называю это злобным медицинским хулиганством". И он продолжал в том же духе, пока не выпустил весь свой пар. Тогда я объяснил ему, что лично здесь ни при чем, что в лагерях, где нет женщин, сексуальные перверзии (извращения) весьма распространены, особенно в уголовной среде, и что в этом анализе ничего особого не вижу, из-за пустяков нервы портить не стоит. Получив мою информацию, Друккер, вряд ли не знавший ничего о подобном, проворчав еще что-то, бросил трубку. А случай этот разнесся по всему отделению как еще один пример специфики лагерной медицины.

Фельдшер Александр Васильевич Новиков хоть и был глуховатым, но на мандолине играл прекрасно. Ни до, ни после я не слыхивал такой великолепной игры. Вероятно, у него был абсолютный слух, а о нотах он и понятия не имел. Играл что угодно, мгновенно с любой подачи подбирал мелодию. Его игра во многом скрашивала нам существование.

Заходил в санчасть приятель фельдшера Женьки Викторова, высокий, худой и рыжий человек с прибалтийским лицом. Мой ровесник, в прошлом – боевой офицер, лейтенант, он был арестован в 1944 году и тянул свои десять лет. Первые годы измотали его до предела голодом, холодом и тяжелой работой. Сейчас он был техником по технике безопасности, должность вполне приличная и «непыльная». Юрий Леонидович Николаев происходил из интеллигентной ленинградской семьи и был весьма начитан и эрудирован. Приятно видеть, что за многие лагерные годы он не потерял чести, достоинства и остался в высшей степени порядочным человеком.

Мы быстро подружились, и дружба наша, пройдя все испытания, длится до сих пор.

Вечерами в санчасти собиралась небольшая компания: медики, Юра Николаев, Юра Баранов, художник Ареяс Виткаускас, ну, и еще кто-нибудь. «Трёкали» на разные лагерные и нелагерные темы. Складывали немудреную еду и черпали из общего котла, слушали мандолинную музыку. Иногда заглядывал надзиратель, иногда Рябота, бдящий на лагпункте и вечерами, и, убедившись, что ничего крамольного не происходит, убирались восвояси.

В те же летние дни 1950 года отмечали какой-то бериевский юбилей. Газеты писали: "Дорогой Лаврентий Павлович! Вы, кристально чистый… Верный ленинец… Сподвижник великого Сталина…" и прочую чушь. На одной из наших сходок мы что-то много говорили о Берии, и это Саше Новикову наконец надоело. "Ну, хватит о нем, – вдруг заявил он, – заладили: Берия, Берия…" И дальше сочно, в рифму обматерил Лаврентия Павловича и тут же, опомнив-шись, смертельно побледнел. И не за такие высказывания давали 25 лет, а Саше оставалось сидеть всего 3 года, и он хотел выйти на волю. Стукачи были повсюду и могли сразу же настучать на человека «куму». К счастью, среди нас таковых не оказалось, и Новиков избежал второго срока, но недели две он ходил в великом страхе и ожидал несчастья.

Я уже говорил, что по сравнению с недавними смертельно голодными годами питание в лагере значительно улучшилось. И лагерной баланды стало чуть побольше и погуще, и посылок стало больше, и в ларьке появились и колбаса, и сыр, и консервы.

Конечно, кухню грабили и урки, и бригадиры, и придурки, но все-таки жить стало уже легче.

Друккер сам следил и нас заставлял следить за питанием и за режимом в ОП. Для ОП отводилась барачная секция. Там были и матрацы, и постельное белье, и приличная кормежка.

Зачисляли туда людей ослабленных, примерного поведения. Попадали каждый раз человек по 20 – 30. За месяц люди успевали как-то отдохнуть и немного поправиться. Критерием оздоровления были прибавка в весе и упругость ягодиц.

В таких вот делах и проходило лето 1950 года. Я уже стал что-то соображать, что-то делать, чему-то уже научился, чему-то продолжал учиться. Узнал многих, и меня узнали многие. Стал осваивать лагерные правила жизни. Начальство, если не считать Друккера, мне особенно не досаждало и даже как-то считалось со мной. Ну, а грусть и тоска, конечно, не покидали. Может быть, стали чуть менее острыми.

Год кончался. Перед Новым годом кто-то из бесконвойников, а может быть, и надзиратель (такие случаи бывали), не помню точно, принес нам из-за зоны пару бутылок водки. Пить заключенным категорически возбранялось, это считалось тяжелейшим проступком.

Часов в одиннадцать 31 декабря мы в санчасти хватанули по 200 – 300 граммов и не успели еще закусить, когда появился надзиратель (грех мы успели спрятать) и потребовал меня к начальнику лагпункта младшему лейтенанту Сергееву. А меня уже начало развозить. Я вошел в кабинет, Рябота махнул мне, чтобы сел, и я сел прямо у натопленной печки, а Сергеев продол-жал громкий разговор с мастером леса, бесконвойником Морозовым. "Нет, ты пьян!" – гремел Рябота. "Да не пил я, гражданин начальник, век свободы не видать", – отвечал Морозов, еле держась на ногах. "Доктор, определяй и пиши, пьян он или нет". Изредка мне и раньше приходилось проводить такую экспертизу: человек дышал в стакан, а я потом этот стакан нюхал. Способ довольно верный. Ну, а сейчас у горячей печки меня и самого уже здорово разобрало и не выдать себя я, наверное, не смог, если бы мне пришлось что-то говорить. Но тут мастер махнул рукой: "Ладно, начальник, не надо доктора, я пьян!" – "Давно бы так, – успокоенно буркнул Рябота. И – ко мне: – А вы можете идти". И я, стараясь держаться прямо и не шататься, вылетел из конторы.

Так начинался 1951 год.

А как-то в январе поздно вечером меня вызвал к телефону Друккер и объявил, что мне надлежит срочно отправляться на лагпункт Кяма, где тяжело заболела жена начальника. У нее активный туберкулез легких с кровотечением. Она нетранспортабельна, перевозить ее в Архангельск нельзя, а врача там нет.

Набив сумку шприцами и медикаментами, я вместе с конвоиром отправился в путь. Идти нужно было километров восемь. Ночь была звездная и морозная, однако я был тепло одет и мороза не замечал. Шли быстро и часа через полтора были у лагпункта Кяма. Это женский лагпункт, а домик его начальника находился совсем рядом с вахтой.

Меня встретил растерянный и растрепанный человек. Он расписался в моем получении и отпустил конвоира, а я пошел к больной. Ей было плохо. Высокая температура, лихорадка, блестящие глаза, пылающее лицо, масса влажных хрипов в легких и кровохарканье. Я начал вводить ей внутривенно дозы хлористого кальция, внутрь давал соленую воду, кодеин и жаропонижающие. Пробыл с нею трое суток. В короткие перерывы, на 2 – 3 часа, меня уводили на лагпункт к женщинам, где в кабинете нарядчицы немного спал, а потом опять шел к своей больной. Заходил в малюсенькую санчасть, где командовала фельдшерица Валя.

Сидели там по 58-й статье, но было много и урок. Урок-женщин я не видел ни раньше, ни после. Страшными и странными были эти люди. Мне там порассказали об отвратительных извращениях, а женский развод я сам видел. Куда там зекам-мужчинам! Блатные и приблатнен-ные женщины устроили бунт, не желая выходить на работу. Такой гнусной и омерзительной ругани я никогда больше не слышал.

А больной стало лучше. Температура спала, кровохарканье прекратилось, аппетит появил-ся, и ее вскоре перевезли в Архангельскую туберкулезную больницу, а меня отконвоировали сначала на 3-й, где я успел повидаться с коллегами и товарищами по тюрьме, а потом направили снова на Ключи.

А Ключи к этому времени решили закрыть. Лес вокруг вырубили, делать больше было нечего. 1 марта все вещи погрузили на железнодорожные платформы, а нас, лагерников, погнали пешком за 30 километров в Кодино. Потом я оказался на 5-м лагпункте Лавтогозеро. И действительно, рядом было приличное озеро, а сам лагпункт находился в 10 км от Кодина, нашей местной столицы.

Эта зона оказалась побольше Ключей, и было там человек четыреста. Тамошние медики обо мне уже знали и встретили хорошо. Там оказался мой старый знакомый – фельдшер-студент Виктор Егорович Котиков.

Главой медицины на 5-м лагпункте являлся Александр Максимович Соловьев, старый каторжник, сидевший еще на Соловках. Лет ему было за пятьдесят. Срок его кончался через два месяца, а отсидел он лет тринадцать. На воле был ветеринаром и жокеем, а в лагере уже много лет лечил людей, и не без успеха. Это был худощавый, быстрый и энергичный человек в очках, с щеточкой английских усов. Внешняя интеллигентность и изысканность речи сочеталась в нем с грубостью, хамством и ужасающей «феней». К больным относился по-разному: к одним – хорошо, к другим – с палкой. Чувствовалось, что, пройдя тринадцатилетний ад, человек находился уже на пределе сил. Он много рассказывал о Соловках. Волосы вставали дыбом от этих рассказов. В них трудно было поверить, и только вот теперь стали выплывать ужасающие подробности. Не врал он, значит.

Жил в санчасти опальный доктор, хирург Владимир Михайлович Фастыковский, за какие-то грехи снятый с медицинской работы на общие. Однако он получил инвалидность в связи с остеомиелитом стопы. Этот остеомиелит оказался самой настоящей «мастыркой», которую доктор постоянно травил какой-то гадостью. Тем не менее медицинские комиссии не старались его разоблачать и продолжали давать инвалидность. Фастыковский сел в 1943 году в Ленинграде. Сейчас он, конечно, не работал и проводил все время за игрой в преферанс (карты в лагере строго запрещены) в санчасти или в бараках.

Иногда я просил Фастыковского помочь мне в той или иной хирургической манипуляции, что он с удовольствием и делал. А дружил Владимир Михайлович с нашим медстатистиком Петром Афанасьевичем Титовым, «язычником» с 1948 года, человеком лет 50, большим и грузным, тоже страстным преферансистом.

Был еще один фельдшер, Паша Стеценко, "изменник родины" (пленный), но его вскоре перевели в другое место, а прибыл новый, Иван Моисеевич Клименко, свежий «изменник» с двадцатилетним сроком, еще не пришедший в себя от следствия и тюрьмы. Работник он, впрочем, опытный и старательный.

Был еще вольный фельдшер Николай Иванович Попов, старик лет за 60, отсидевший 10 лет на Колыме и доживающий теперь здесь, при лагере. Работал небрежно, кое-как, руки дрожали, пепел с постоянной папиросы вечно сыпался на повязки и раны. Николай Иванович баловался наркотиками, поэтому такие лекарства приходилось от него прятать. Впрочем, он был веселый и добрый человек; всей душой сочувствовал зекам и помогал всем, чем мог: посылал наши письма через волю, снабжал вольными продуктами. На вахте его обычно не обыскивали, и он проносил в зону даже водку.

Был у нас и вольный инспектор санчасти фельдшерица Елена Валериановна Тарасевич, женщина лет 35, худенькая и подвижная, обремененная четырьмя детьми и мужем – старшим надзирателем Ковалевым, старшиной по чину, суровым и мрачным человеком. Тарасевич иногда забегала в санчасть. В дела не лезла, но относилась к нам хорошо и по возможности помогала.

Порядок в санчасти был относительный, и я сразу же занялся именно этим, стараясь придать нашему медицинскому бараку приличный вид. Помещение было больше, чем в Ключах: две палаты по пять коек, приемная, перевязочная, прихожая, кухня-столовая, туалет и маленькая кабинка, где жил я. Вскоре мне удалось наладить довольно запущенную работу. Соловьеву было уже на все наплевать, и поэтому дело шло через пень-колоду.

Вскоре произошел трагический случай. Еще на 6-м лагпункте я был знаком с бесконвойным экспедитором Козловым, который постоянно возил какие-то грузы по лагпунктам. Он брал мои письма и отсылал их левым путем. А незадолго до моего приезда на Лавтогозеро его назначили сюда заведующим столовой. И вот однажды поздно вечером, когда мы, медики, сидели у себя в санчасти, вдруг услышали стон и царапанье за входной дверью. Открыв ее, мы увидели в темноте лежащего на пороге человека. Тут же втянули его внутрь. Он весь залит кровью, на губах пузырилась розовая пена, глаза закрыты. Это был Козлов.

Мы втащили его в перевязочную, содрали одежду и увидели в области сердца широкую ровную рану – ножевую. Не успели мы ничего еще сделать, как раненый дважды глубоко вздохнул, прошептал: "Запороли…" – и умер.

Мы все, покрытые кровавыми пятнами, стояли вокруг трупа, потрясенные донельзя. Это было первое лагерное убийство, которое я увидел.

Что же случилось? А произошло банальное событие. В столовую к Козлову явился урка Ветлугин и потребовал жратвы для блатного кодла, собравшегося в этот вечер на свое собрание – «толковище». Козлов не дал. Тогда Ветлугин с силой всадил ему нож прямехонько в сердце. Чудо, что Козлов еще дополз до санчасти без чьей-либо помощи – кроме него, в столовой в этот момент никого не было.

А Ветлугину позже добавили срок и увезли на год в тюрьму, после чего он должен был снова вернуться в лагерь.

На 5-м лагпункте находились человек 400. Более половины составляли люди с 58-й статьей. Блатных человек 30. Возглавлял эту компанию вор в законе Анатолий Семин – Толик-Дубинка. Остальные сидели по разным бытовым статьям. Были на лагпункте и убийцы, как правило, ничем особым не выделявшиеся люди.

Наш производственный фельдшер Анатолий Старостин сидел с 1944 года тоже за убийство. Это был вполне заурядный, обычный человек, довольно спокойный и тихий. Друккер его очень не любил и не давал хода. Друккер вообще недолюбливал медиков-бытовиков, будь то спекулянты или мошенники. А сидевшего по воровской статье блатного доктора-наркомана Жору Губанова при первой возможности сплавил куда-то.

Сразу же по прибытии я стал заниматься медицинскими делами. На лагпункте оказалось много тяжелых гипертоников, и все они ходили на общие работы. Выявив их через поголовный осмотр, я добился у начальства проведения внеочередной комиссии, в результате чего тяжелые хронические больные получили или инвалидность, или группу легких работ.

Каждый день я устраивал приемы этих хроников, назначал им курсы лечения, следил, как мог, за динамикой их состояния. До этого такие больные были предоставлены сами себе.

Порою не оказывалось нужных лекарств. Их присылали по моим заказам в посылках соответствующим больным. Я пускал все присланное по назначению. Вскоре положение с хрониками улучшилось, некоторым даже вернули рабочие категории. Это, конечно, не было моей целью, но говорило об улучшении здоровья многих заключенных, больных.

Приходилось делать и мелкие плановые операции: удаление липом, атером, ганглиев, удаление вросшего ногтя, подозрительных родимых пятен. Научился делать пункции суставов, придаточных пазух, плевры. Все это предварительно изучалось по руководствам и делалось очень осторожно, по принципу nil nocere (не навреди). Были, конечно, и неудачи, и невольные ошибки, но, к счастью, не очень серьезные.

Были и инфекционные заболевания: дизентерия, желтуха, малярия, один случай брюшного тифа. Все это приходилось лечить на месте с соответствующими дезинфекциями. Порой через Друккера я вызывал более опытных врачей. Приезжали доктора Гриш, Христенко, Гладких, помогали разбираться в непонятных ситуациях. Хоть и редки были контакты с коллегами, но я старался и из них извлекать пользу, наматывал на ус любое новое для меня знание.

Где-то подспудно, в глубине души я готовил себя и для работы на воле чем больше получу знаний и опыта здесь, тем будет легче там. Все-таки слабо тлела какая-то надежда. Впрочем, скоро умные люди убедили, что при нынешнем правителе ничего хорошего для нас быть не может, готовиться нужно к худшему.

Очень редко приезжали специалисты из Ерцева, центра Каргопольлага. Бывали окулист, невропатолог, стоматолог. Их приемы чисто консультационные, лечить же приходилось все равно мне. Зубы обычно приходилось удалять самим. Мои фельдшера лихо занимались этим, а я учился у них. Потом и сам стал приличным зубодером.

Хотя за санитарным состоянием пищеблока, воды, помещений, людей следил санинспектор (кто-нибудь из фельдшеров) и вольняшка Тарасевич, но и я, конечно, участвовал в этом. Однажды погорел, забраковав и приказав вылить никуда не годный, прокисший суп, целый котел, литров на сто. Приехавшее из Кодина на это ЧП начальство вместе с Друккером моих действий не одобрило, и мне пришлось заплатить 200 рублей – всю мою месячную зарплату.

Приходилось врачевать и за зоной. Прилагерный поселок – несколько построек – был рядом, но все равно вел меня туда конвоир с автоматом, и сидел он все время рядом, пока я работал. Тоже приходилось заниматься всеми болезнями понемногу, включая женские и детские. Во всем этом здорово помогали книги и журналы, которых у меня становилось все больше. И вообще с книгами и периодикой дела обстояли неплохо. Многие заключенные – и я в том числе – выписывали книги и журналы с воли, пользовались неплохой библиотекой в КВЧ и услугами вольняшек, которые вопреки запретам носили нам литературу – или свою, или из библиотек.

При чтении этих записок может возникнуть иллюзия нормальной, вполне приличной жизни: удовлетворительное питание и лечение, общение, разговоры, чтение, споры, не такая уж тяжелая работа и прочее. Это далеко не так. Все это, разумеется, было, но и тяжелая, унизитель-ная несвобода, конвой, грубая ругань, порою и физическое насилие, тяжкий, изматывающий труд по 10 – 12 часов с многокилометровыми переходами; если не голод, то у большинства ощущение постоянного недоедания. Тяжелое ощущение сидения ни за что, отвратительный гнет уголовной сволочи и так далее, и тому подобное.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю