Текст книги "Записки лагерного врача"
Автор книги: Вадим Александровский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
Правда, старые лагерники рассказывали о прошлых ужасах: о тысячах голодных смертей, бессудных расстрелах, диких междоусобицах, терроре администрации и блатных и прочих подобных вещах. Сейчас, говорили они, в лагерях жизнь прямо райская по сравнению даже с недавними годами, но нам, новичкам набора 1949 – 1951 годов, эта жизнь райской отнюдь не казалась. Впрочем, все познается в сравнении. И я считаю своей задачей показать маленькие картинки лагерной медицины и лагерного заключения с колокольни лагерного же медика.
Если вернуться к медицине, то должен упомянуть и о периодических гриппозных эпидемиях, когда в условиях тесноты и скученности из строя выходила половина заключенных. Круглый год имелись обычные простудные заболевания, но раз в год, осенью или зимой, людей косил настоящий тяжелый грипп с высокой температурой и интоксикацией. Все бараки были завалены больными. Ни о какой изоляции думать не приходилось. Практически без сна, почти круглыми сутками я занимался больными: осматривал, делал назначения и процедуры. Все фельдшера и санитары были тоже включены в этот медицинский конвейер. Пищу носили по баракам. Все обрабатывалось хлорной известью, запах которой проникал всюду. Наш маленький лазарет тоже бывал забит больными. Лечили грипп аспирином, противогриппозной сывороткой да разными симптоматическими средствами. Тяжелых осложнений, как правило, не было. Две-три пневмонии на каждую эпидемию – это не так уж много. С ними удавалось хорошо справ-ляться с помощью пенициллина, полученного из посылок. Эпидемии обычно продолжались около двух недель, а потом затухали.
Освобожденными были половина людей, и план начальника трещал по всем швам, что меня нисколько не беспокоило.
5-й лагпункт был в два раза больше Ключей. Пять жилых бараков и несколько хозяйствен-ных построек. Одну из секций занимали уголовники, очень в то время досаждавшие работягам и фраерам, которые не умели еще давать дружный отпор поползновениям «цветных». А они наглели, воровали, грабили и избивали безответных, беспомощных людей. Страшно досаждали и мне своими наглыми, с угрозами приставаниями и требованиями освобождения. Первое время, еще мало кого зная, я не имел против них никакой поддержки. Приходилось рассчитывать только на свои силы. Страхуясь от нападения, я сидел на амбулаторном приеме, имея под рукой дубинку, а в кармане, увы, нож. Таковы уж суровые будни и суровые нравы.
На лагпункте были у меня уже и друзья: Юрий Николаев, позднее прибыли Леня Кальчик и художник Виктор Крамаренко, но ни они, ни коллеги защитить меня не могли. К счастью, все обошлось. Не было ни крови, ни драк, а позднее, когда я ближе сошелся с работягами 58-й статьи, они не дали бы меня в обиду, Работяги были вроде мною довольны и за лечение, и за освобождение от работ. Порядочным людям я всегда пытался помочь, порою многим рискуя.
Довольно часто я выходил вместе с работягами в лесное рабочее оцепление, чтобы познакомиться с условиями труда. Он был тяжелый. Валили деревья ручными пилами – лучками, обрубали сучья и ветки, настилали деревянные дороги для вагонеток, автомашин и гужевого транспорта; грузили и разгружали. Всегда в оцеплении сидел производственный фельдшер с санитарной сумкой, готовый оказать помощь при ранениях и травмах. Их было много. И капитально я занимался ими уже на лагпункте.
Однажды летом 1951 года я был в рабочем оцеплении. На нашем лагпункте сидел дед Махин, человек лет 65, отбывавший последние недели десятилетнего срока "за язык". Он был бесконвойником, то есть имел право свободного передвижения по всей округе.
В этот раз он оказался почему-то внутри оцепления. Что-то делал там, а потом решил уйти восвояси. Подойдя к запретной полосе, крикнул сидящему на вышке солдату: "Эй, начальник, ты меня знаешь, я – Махин. Я хочу выйти наружу, я имею право". (Я находился рядом и все это слышал и видел.) "Валяй, дед", – весело крикнул доблестный воин, а когда дед переходил полосу, дал по нему автоматную очередь. Махин упал как подкошенный. Я не мог подойти к нему, он лежал уже за запреткой, и меня тоже скосили бы автоматом.
Но тут подбежали сержант, офицер и меня пропустили к раненому. Пули разнесли ему череп. Мозг выпал, но человек был еще жив. Я вкатил ему несколько уколов и наложил повязку на голову. А в это время у вышки собралась толпа заключенных, кричавших и угрожавших убийце. Еще минута, и люди бросились бы на вышку, но тут подоспевший конвой открыл стрельбу поверх голов и зеки рассыпались по оцеплению.
А раненого я тут же повез в кузове грузовика на 3-й лагпункт в операционную, но довез туда уже труп.
Это было второе увиденное мной лагерное убийство. А солдата за бдительность, вероятно, наградили яловыми сапогами.
В 1951 – 1952 годах я под тем или иным предлогом по "служебной необходимости" старался чаще бывать на 3-м лагпункте, этом центре Обозерского лаготделения. В «столице» сидели и работали мои коллеги, тюремно-лагерные друзья-товарищи. Я получал и перераба-тывал массу информации, массу «параш» (слухов), к созданию и обработке которых были так склонны лагерники.
Было много интересных, интеллигентных, знающих людей, разговоры с которыми и очень приятны, и очень полезны. Я здорово прозрел, пытаясь уяснить, что к чему. Сейчас, в наше время, я вижу, что уже тогда мы в своих суждениях и выводах многое предугадали и в каком-то смысле значительно опередили свое время.
На центральном лагпункте появились новые люди. На место отправленного куда-то Николая Карловича Юрашевского был определен новичок – москвич, профессор Евгений Львович Штейнберг, доктор исторических наук, драматург. Он сидел, а его пьесы ("Милый друг") спокойно шли в театрах страны. Профессию лаборанта он с помощью альтруистки Кати Лащевской освоил быстро и успешно под ее началом и опекой работал. Человек он был очень интересный, напичканный огромным количеством сведений обо всем на свете, этакий энциклопедист. Он был «язычник», имел свои 10 лет. Ростом высок и похож в свои 50 лет на д'Артаньяна из "Виконта де Бражелона".
Прибыл и англичанин Артур Шкаровский, человек интересный сам по себе и необычной судьбы. Тут и Англия, и Индия, и родители-коминтерновцы, и идеалы, и тюрьмы с лагерями – все слилось и перепуталось.
Сидели там ныне весьма известный обозреватель телевидения Томас Колесниченко и много других интересных людей. Впрочем, их хватало и на нашем 5-м. В лагере существовали и некоторые группировки, нечто вроде землячеств по национальным и религиозным признакам. Эстонцы, латыши, литовцы (а их было много) жались друг к другу. Группировки верующих делились на православных, адвентистов, староверов и прочих. Внутри этих каст люди жили как бы коммуной – с общими интересами, занятиями и общим котлом. Но эти группировки ни от кого наглухо не отгораживались, а жили и общими интересами заключенных, чаяниями и надеждами. Лагерное начальство не препятствовало стихийному созданию таких группировок, поскольку опасности они не представляли: работали хорошо, побегов не организовывали, бунтов, тоже, планы выполняли, режима не нарушали. Информация о жизнедеятельности этих землячеств, да и вообще всего лагконтингента поступала начальникам с большой полнотой и регулярно, поскольку институт осведомителей был в лагерях (как, впрочем, и на воле) развит очень широко и действовал беспрерывно, как конвейер, по схеме «стукач» – «кум».
Ну, а я продолжал набираться лагерно-жизненного и профессионального опыта. Освоил даже ампутацию поврежденных пальцев, не отправляя таких раненых в хирургическое отделение. Несмотря на примитивные условия, никаких хирургическо-гнойных осложнений у нас, как правило, не было, может быть, и потому еще, что я широко применял антибиотики, бывшие тогда еще внове. А присылали эти антибиотики и другие лекарства в посылках тем, кто в этом нуждался.
Наш десятикоечный лазаретик никогда не пустовал: там лежали больные и раненые, заморенные и истощенные, которым я по мере возможности старался помочь.
Перед всеми праздниками в лагере устраивался генеральный «шмон». Надзиратели искали, во-первых, следы возможной подготовки к побегу, а во-вторых, запрещенные предметы, прежде всего ножи и водку. В эти годы люди за свою работу стали получать на руки деньги, иногда, по лагерным понятиям, и большие – рублей 500 – 600. Поэтому могли приобретать и водку, которая закупалась в вольных магазинах и доставлялась нелегально в зону. Разумеется, «доставалы» имели свой процент и интерес. Затем водка надежно пряталась так, что не был страшен ни один «шмон». А мы, медики, разливали привезенное нам спиртное в небольшие бутылочки и пузырьки, подкрашивая каплей зеленки, метиленовой синьки или красным стрептоцидом, затем повязывали горлышко аккуратной бумажкой и лепили этикетку с какой-нибудь латинской абракадаброй. Потом эти «лекарства» выставлялись на самое видное место в шкафах.
На лагпункте же в такие дни бывали и скандалы, и драки, и поножовщина, но, главным образом, в уголовной среде. Работяги-фраеры вели себя тихо и спокойно.
Несколько раз на лагпункты приезжали артисты-заключенные. В центре Каргопольлага, на станции Ерцево, организовали такую бригаду. Там были и мужчины и женщины. Эти люди всегда желанные гости в санчасти. Мы с удовольствием встречались и беседовали с ними за немудреной лагерной трапезой. В то время бригаду возглавлял Илья Николаевич Киселев, упоминавшийся мною ранее. Был здесь и знаменитый в то время еврейский певец Эпельбаум, являвшийся гвоздем концертной программы. Был и драматург Александр Гладков. Все артисты – «язычники». Давали артисты концерт и какую-нибудь пьеску. Мне запомнилась оперетта "Вольный ветер". Выступления проходили с огромным успехом, с аншлагом, под гром аплодисментов, а также под восторженный свист и выкрики публики. Эти концерты и мне, уже к тому времени – 1951-52 гг. – оттаявшему, доставляли удовольствие.
Появление женщин на лагпункте вызывало у блатных всплеск половых перверзий, омерзительно творившихся прямо на глазах у всего честного народа в клубе-столовой во время концерта.
Актерские визиты были короткой, но светлой отдушиной для нас, горько тосковавших по нормальной человеческой жизни.
А с Киселевым я встречался и позднее в Ленинграде, когда он был директором Пушкинского театра, а потом – «Ленфильма».
Где-то в начале 1952 года ушел Друккер. Хотя он и не был реабилитирован, но кто-то выхлопотал ему разрешение на прописку в Москве. На место Друккера пришел старший лейтенант медицинской службы Иван Демьянович Лучаков, мой ровесник, хороший, добрый человек, сразу нашедший нужный и верный тон в общении с медиками, да и вообще с заклю-ченными. Друккер отталкивал от себя ворчанием, руготней и придирками, хотя за всем этим скрывалась искренняя забота о людях, ну, а Лучаков привлекал симпатии людей простотой и открытостью. Хотя он и был вполне приличным человеком, но кадровый сотрудник МВД и на нем лежал специфический отпечаток, присущий всем этим людям. И в определенные моменты он оказывался прежде всего все-таки чекистом.
В чисто медицинские дела вмешивался постольку-поскольку, предоставляя этим заниматься врачам, а сам предпочитал административно-организационную работу. Он был заочником 1-го курса юридического факультета ЛГУ и широко пользовался услугами заключенных в написании заданий и работ. За него все делали студенты Раевский, Кальчик, Шкаровский и другие, а также профессор Штейнберг. Этим, впрочем, они занимались с удовольствием, имея от Лучакова ответную вещественную благодарность. Впоследствии, уже после нас, Иван Демьянович благополучно кончил курс учебы, получил диплом и служил в лагерях уже на политических должностях.
На наш лагпункт, как, впрочем, и на другие, часто приезжало отделенческое начальство в составе: начальник отделения, «кум», начальник ЧИС (часть интендантского снабжения), начальник КВЧ, начальник режима, начальник санчасти и другие. Существовал ритуал ревизий. Они всей толпой в сопровождении местного начальства, медленно, солидно и важно обходили помещения, залезали во все дырки, рассыпая направо и налево угрозы, брань и замечания как в адрес зеков, так и в адрес местных властей. Однажды забрели и к нам в санчасть. Впереди, задрав подбородок вверх, вышагивал начальник отделения капитан Трубицын. Совсем еще недавно он был майором, а потом на чем-то погорел и расстался с большой звездочкой. Я доложил Трубицыну: "Врач лагпункта зека…" Он смерил меня с ног до головы презрительным и почему-то злобным взглядом бесцветных глаз. Видел меня впервые, так что насолить ему я еще не мог. "Где учился?" – обращаясь на «ты», спросил он. "Я кончил ВММА в Ленинграде". – "Так-так, – процедил начальник, – ну, посмотрим, какой ты академик", – и проследовал в нашу кухню-столовую. За ним потянулась все свита. В кухне Трубицын снял китель, засучил рукав нижней несвежей рубахи и, к моему великому удивлению, засунул руку в кадку с кипяченой питьевой водой. Там он поскреб стенку кадки ногтем, вытащил руку обратно и с торжеством показал ноготь свите. На ногте был небольшой соскоб водяного осадка. "Эх, ты, академик х…в! Наложить на него взыскание!" Больше в санчасти Трубицына ничто не заинтересовало, и вся свора удалилась восвояси.
А взыскания Друккер не наложил, ограничившись очередным ворчанием. Но чаще возглавлял эти проверки заместитель Трубицына лейтенант Колодочка, человек ростом сантиметров в 150 и такой же ширины. Это был злобный садист, совершенно безграмотный и невежественный. Он терроризировал и зеков, и начальство, придираясь ко всякой чепухе и рассыпая налево и направо взыскания: "В шизо! Лишить посылок! Лишить ларька! Лишить свидания!" И тому подобное. Ненавидели его люто. Иногда перед обходом на стенках бараков успевали написать в его адрес похабные ругательства, он тогда свирепел еще больше, разража-ясь отборной бранью. Тут же надзиратели волокли провинившихся в карцер. Я неоднократно попадал по пустячным поводам в лапы этого зверюги, а одного из фельдшеров он снял с работы и отправил на лесоповал за то, что тот вовремя не вскочил с места при его появлении.
Я уже упоминал о том, что мне приходилось присутствовать при разборе дел отказчиков. Тех, кто ссылался на болезнь, я смотрел, как правило, в санчасти. Однажды из карцера два надзирателя привели ко мне блатаря-отказчика на предмет медосмотра. Я только что собрался этим заняться, как вдруг этот урка сунул руку куда-то в глубь своего тряпья и выхватил оттуда горсть мелких битых стекол с острыми краями. Не успел никто и шевельнуться, как человек мгновенно проглотил кучку стекла. Все оцепенели, а он вытер губы рукавом и заявил: "Ну, что, получили, суки?!. Теперь лечите меня".
Я, зная, что стекла непременно вызовут прободение – разрыв стенки желудка, сразу же потребовал конвой и машину, чтобы вести пострадавшего в хирургическое отделение на операцию. На 3-м лагпункте, куда мы за час благополучно доехали, тамошние хирурги осмотрели больного не торопясь и без паники. Я с удивлением увидел, что мои коллеги вовсе не собирались срочно класть больного на операционный стол. "Эх, милок, ты еще не видел, – сказал доктор Христенко, – а я насмотрелся этих глотателей за свою жизнь больше, чем ты нарывов. Ни хрена с ним не будет, уверяю тебя".
И действительно, ничего с этим человеком не случилось. Мне объяснили, что в желудке и кишечнике стекла обволакиваются слизью и спокойно выходят. И не только стекла, но даже и гвозди. Впоследствии мне раза три приходилось видеть подобные зрелища, но я стал относиться к таким событиям уже хладнокровнее.
В своей медицинской практике я довольно часто сталкивался с жалобами больных, ставившими меня в тупик. Я уже не говорю о симулянтах. Не всех удавалось раскусить сразу, некоторые долго водили меня за нос, прежде чем я разбирался в сути дела.
В начале моей лагерной работы я столкнулся с массовыми жалобами на боли в ногах – в области передней и задней поверхности голеней. Объективно ничего нигде не находил. И только позже с подсказки другого лагерного врача я наконец нащупал бляшки над большой берцовой костью. Оказалось, что это одно из проявлений гиповитаминоза «С», начало цинги без какой-либо другой на этой стадии симптоматики. Несколько инъекций витамина «С» такие боли начисто ликвидировали.
Было много и других случаев, где я пасовал из-за отсутствия практического опыта.
Бывали и довольно курьезные случаи. Повадился ходить ко мне в санчасть некий здоровый и крепкий эстонец – почти все эстонцы регулярно получали большие продуктовые посылки, поэтому и были крепкими. Так вот, этот человек выдавал высокую и стабильную температуру тела – порядка 38 градусов, жалуясь на жар и ломоту во всех костях. Ну, ничего, абсолютно ничего я у него не находил. Все везде было чисто и спокойно – и сердце, и легкие, и уши, и зубы, и глотка, и живот. Посылали на анализ кровь и мочу – все нормально. Возил я его даже на ретген легких в Центральный лазарет ничего! Смотрели его и другие врачи на 3-м лагпункте, тоже никто ничего не нашел. А температура держалась. Я проверял эту температуру и так, и этак, в разное время, в разных местах тела, но всегда и везде температура оказывалась не ниже 38 градусов.
О больном знали теперь всюду, им заинтересовался даже новый начальник отделения майор Кубраков, не говоря уж о Лучакове Прорабатывалось решение об отправке больного в тюремную больницу в Ленинград. А я нутром чувствовал, что тут дело нечисто, что это какая-то загадочная «мастырка». И вот однажды приходит ко мне человек, живущий с моим эстонцем в одном бараке, и рассказывает простую и трогательную историю. Оказывается, мой мнимый больной, желая «закосить», каждое утро вставлял в задний проход добрую долю чеснока, полученного в посылке. Тут же температура почему-то повышалась до 38 градусов и держалась на этом уровне все время, пока чеснок не вынимался.
Бывали и другие, не менее изощренные способы разнообразных «мастырок», такие, например, как вдыхание чайной, табачной или сахарной пыли, вызывавшей тяжелые бронхиты, хронические пневмонии с последующими пневмосклерозами. Занимались этим преимущественно бытовики или урки-"соцблизкие". И не для какого-нибудь жалкого освобождения от работы на 2–3 дня, а для получения инвалидности и освобождения из лагеря по болезни, так называемому актированию, которое тогда начинало практиковаться. Я не пытался разоблачать эти случаи, хотя они были мне ясны, а предоставлял все на усмотрение актировочной комиссии. Некоторых освобождали.
Ну, а время шло. Наступила осень 1952 года. К этому моменту на нашем 5-м лагпункте весьма активизировались блатные, возглавляемые местным бандитом Толиком-Дубиной и Сашей-Коротким (рост – 152 см, вес – 96 кг). Не встречая особого сопротивления, не обладая чувством меры, «цветные» братья воровали, отнимали, избивали и проигрывали в карты имущество (пока еще не жизнь) работяг. Усилилось давление на пищеблок и санчасть. Жить становилось все мерзостней, чувствовалось, что близится какой-то трагический конфликт.
Нарядчиком на лагпункте был веселый и активный человек – Федор Трофимович Щерба. В его обязанности входили вывод людей на работу, учет, распределение, оформление документации и прочие вещи. Работа собачья, угодить каждому Федя не мог и имел, естественно, много врагов.
Я с ним был в хороших отношениях, работали мы в контакте. Однажды утром, уже после развода, Федя вбежал ко мне, бледный и страшно испуганный: "Меня сейчас зарежут, спрячь пока куда-нибудь". Я без долгих расспросов положил его на койку и укрыл одеялом. Еле успел это сделать, как в амбулаторию ворвались бандиты Олейник и Веселовский, оба пьяные, страшные, с налитыми кровью свирепыми глазами и с ножами в руках. "Где Щерба, лепило? Ты его прячешь? Если найдем здесь, то запорем его и тебя, гада!" И в этот момент я увидел за их спинами в окне, как мимо промелькнул и помчался к вахте Федя. "Ищите", – сказал, нащупывая за спиной всегда стоящую у стола дубинку.
Один бандит остался со мной, а второй, обежав всю санчасть, вернулся: "Нету гада! Слинял!" Гнусно матерясь, оба вымелись из санчасти, а Федя в это время был уже за зоной. Позже его отправили на 3-й лагпункт.
И наконец назревший нарыв лопнул. Однажды к вечеру мы, медики, находившиеся в санчасти, услышали какой-то шум, крики, доносившиеся снаружи. Выскочили из помещения и увидели, как по деревянному трапу возле блатного барака идет цепочка людей, один за другим, человек десять. У всех в руках ножи или дубины. Впереди – бывший подполковник-артиллерист Борис Бамбыль, за ним мой приятель Кальчик и другие работяги. С руганью они медленно и неотвратимо двигались вперед, а перед ними бежала, вопя, толпа "социально близких" к выходу с лагпункта.
Преследователи были уже близко. И в этот момент на вахте прогремело два выстрела. Затем дверь открылась, и вся ревущая от ужаса блатная толпа вывалилась наружу. Преследователи остановились остывая. Вокруг бегали растерянные надзиратели. Вдруг послышались крики: "Доктора, доктора! Скорее на вахту!" Я схватил сумку и вместе с фельдшером понесся на место происшествия. Растолкав толпу, я увидел лежащего прямо под вахтенным зарешеченным окном человека. Я узнал в нем девятнадцатилетнего «пацана» (воровского ученика) Смирнова. Смирнов был обнажен до пояса, лежал на спине, а в области сердца у него я увидел два пулевых отверстия с небольшим количеством крови вокруг. Смирнов был мертв.
Оказалось, что вахтенный солдат, смертельно испуганный ворвавшейся на площадку толпой, выстрелил, не целясь, через окно в эту толпу. Случайной жертвой оказался Смирнов.
Это было третье лагерное убийство, которое я увидел.
Блатных тут же куда-то увезли, и на лагпункте наступил период тишины и покоя. Изгнавшие уголовников с лагпункта никакого наказания не понесли, они никого не избили и не убили. А наличие у них ножей все дружно отрицали.
Я упомянул о своем приятеле Леониде Кальчике, участнике изгнания блатных. Несколько слов о нем. Мой ровесник, 28 лет, широко начитанный, эрудированный человек, но, решив ничем в лагере не выделяться, быстро усвоил лагерный жаргон, манеры, образ жизни. Составлял обширный словарь лагерного и блатного жаргона. А учился он на философском факультете ЛГУ, Поступил туда в 1944 году. В процессе учебы до 1949 года постепенно пересажали всех студентов и большинство преподавателей факультета. Перед государственными экзаменами в 1949 году остались всего восемь студентов, но и их арестовали, не дав защитить диплом. В 1949 году философский факультет ЛГУ не выпустил никого. Кальчик заявлял, что он благодарен судьбе за лагерь: здесь он многое увидел, понял, узнал, получил колоссальный материал для будущей книги, и вообще на воле в это время ему было бы хуже.
Работал он вначале на общих работах, затем перешел, как человек образованный, в «придурки» – десятником. Активно участвовал в борьбе с блатными, проявляя при этом жесткость и даже жестокость.
Итак, после изгнания урок на лагпункте жить стало легче и спокойнее. У меня уменьшилось количество больных на приеме, прекратилось вымогательство с ножами, и я убрал из амбулатории дубинку.
Правда, вскоре прибыли несколько «сук» (отрекшихся воров), но они в массе работяг вели себя тихо.
В это время я был увлечен новокаиновой блокадой. Стал широко ее применять, особенно при крестцово-поясничных радикулитах, когда человека просто скрючивало. А таких случаев было, конечно, много: работа-то была тяжелой. Освоил я и паранефральную (околопочечную) блокаду, довольно сложную, но зато весьма эффективную.
Лагпункт стало навещать по инициативе Лучакова много врачей специалистов узкого профиля (глаза, уши, нервы и т. п.). Да и сам Лучаков часто нас навещал, обращаясь с коллегами ровно, спокойно и благожелательно.
Теперь, за два с половиной года избавившись от тоски и шока первых месяцев, я чувствовал себя достаточно уверенным и довольно твердо стоял на ногах.
Повезло мне еще и в том, что лагерный режим здесь не был столь суровым, как, по рассказам бывалых зеков, в других лагерях или как это было здесь в прошлые годы.
Приближался к концу 1952 год. Судя по информации с воли, год этот был в стране страшным. Снова нарастала волна безумия, снова усилились репрессии. Пожалуй, в лагере люди чувствовали себя спокойнее, ибо арест и лишение свободы были у них позади, а у вольных людей, возможно, все это было еще впереди.
Страшно поразило меня, да и всех "дело врачей". Однако практически все в лагере были убеждены в том, что это грандиозная провокация, на основе которой готовится нечто еще более масштабное.
Новый год мы – я, Кальчик, техник Юра Николаев, художник Крамаренко, фельдшера Котиков, Старостин и Новиков – встретили в затемненной санчасти. На столе был у нас коньяк, привезенный незадолго до этого вольным фельдшером Николаем Ивановичем Поповым из Ленинграда. Коньячная этикетка с одной из этих бутылок хранится у меня до сих пор.
А время шло. Кончилась зима. Наступил март 1953 года. И вот – 2 марта.
С утра было все тихо, а днем по лагпункту поползли какие-то темные слухи. Следует сказать, что радио у нас было, но работало только утром и вечером, а на день выключалось, так как днем не работала маленькая электростанция, питавшая радиоприемник-трансформатор. Утром 2 марта никаких особых сообщений по радио не передали, а днем появились слухи, пришедшие с вольняшками из-за зоны. Шепотом передавали друг другу что-то о каких-то неладах на самом верху. Вечером все прояснилось: тяжело болен товарищ Сталин. Прослушав медицинскую сводку, я мгновенно понял, что дни Сталина сочтены. Для меня эта новость была колоссальным шоком, да и для других, вероятно, тоже.
К Сталину отношение в лагере было однозначным. Подавляющее большинство знали и понимали, что из себя представлял этот человек. Понимали, что это тиран, что он подмял под себя великую страну и что судьба каждого из заключенных как-то связана с судьбой Сталина. Поэтому в лагере возникло тихое осторожное ликование. Громко ликовать боялись: а вдруг выживет…
Вечером 5 марта по медицинской сводке я понял, что конец близок, если уже не наступил. От волнения не спал всю ночь, а в 6 часов утра 6 марта по радио начали передавать траурную музыку. Все! Конец! Конец великой сталинской эпохе, конец террору, конец горячечному безумию. Предчувствие огромных перемен вообще и в своей судьбе в частности охватило меня.
А в лагере тем временем ликовали уже теперь громко: раздавались выкрики, слышалось хоровое пение, топот и грохот пляшущих зеков.
На работу вышли бодро, с песнями под крики и угрозы конвоя и бешеный лай собак. Вольные, чувствовалось, были расстроены и бродили как потерянные, а вскоре и вообще куда-то исчезли.
Вечером явился пьяненький Николай Иванович Попов и рассказал о траурном собрании вольных работников, солдат и надзирателей, когда каждый старался перерыдать соседа, кося по сторонам глазами: кто рыдает лучше, а кто хуже.
Наша компания разошлась из санчасти поздно. Вышли на крыльцо. Был легкий морозец. И было тихо, тихо. На ночном черном небе синели, радуясь, звезды. Юрий Николаев, воздев руки, с чувством продекламировал: "На Святой Руси петухи поют! Скоро будет день на Святой Руси!" С этим и разошлись.
В середине марта 1953 года наш 5-й лагпункт закрыли. Он просуществовал около десяти лет. Бараки сгнили, а лес вокруг был весь вырублен. Переехали мы в глубину леса, еще километров на 15 дальше от Кодина, на новенький, только что выстроенный 7-й лагпункт. Постройки там были солидные, добротные просторные, не чета хлипким, убогим барачным строениям других лагпунктов. Оказалось, что потом, года через три, когда и этот лагпункт закроется, в нем будет размещаться воинская часть. Для такой двойной цели он и строился так солидно и так надолго. Был этот лагпункт гораздо больше других, на тысячу человек, и был обустроен всем необходимым для воинской части, В большом помещении санчасти амбулато-рия, лазарет на 20 коек в четырех комнатах, изолятор, кухня, столовая и подсобные помещения. Была и комната ("кабинка") для врача, которую я и занял.
Дом этот был еще, так сказать, полуфабрикатом: сырым, неоштукатуренным, необжитым. Оборудовали мы его всем тем, что вывезли из старой санчасти. Коек не было. Вместо них сколотили щиты на ножках и поставили в палаты. Матрацы и белье нам выдали. Начали работать.
К нашему переезду 7-й был уже наполовину заселен, увы, уголовным, «цветным» элементом. Однако люди с 5-го лагпункта быстро прижали их. Блатные притихли и явными безобразиями не занимались, боясь возмездия.
А местность вокруг была прекрасная: густой, почти девственный лес и красивейшее большое озеро. На противоположном берегу виднелись какие-то полуразвалины. Оказалось, что это бывшая коммуна 20-х годов. А жили там сейчас местные люди. Лагерные бесконвойные ходили на рыбалку и торговали свежей рыбой и в зоне, и за зоной, а уловы были огромными.
Налаживалась обычная медико-санитарная работа: приемы, лечение стационарных больных, перевязки, лечение травм, мелкие операции, санитарная работа и прочее.
Наступило 27 марта. Как гром среди ясного неба грянула бериевская амнистия. Да, амнис-тию ждали все, но мы были уверены, что она прежде всего коснется 58-й статьи, «язычников». Но нет. Ни один из политических в нашем лагере не был амнистирован, поскольку никто не имел "за пазухой" меньше 10 лет, а могли уйти только с пятилетним сроком.
Разочарование было крайне тяжелым. Еще раз была подорвана вера в справедливость и законность. Зато преступный мир ликовал. Уходили воры, бандиты, хулиганы, насильники. На прощание они устраивали в лагерях оргии, драки, предавались изощренным извращениям и перестали работать вообще. Вскоре их пачками стали выпускать, и к концу апреля в лагере их не осталось. По сообщениям же с воли, они терроризировали всю страну и вскоре снова оказались за решеткой. На нашем лагпункте преступного элемента пока не было.
Остались «мужики-работяги», то есть 58-я и бытовики, работящие и безотказные люди. Они торжественно поклялись, что не допустят на лагпункт ни одного блатного. В это время лагпункт не был заполнен, жили там человек 500. Были созданы бригады «рекордистов», для коих отвели специальную секцию с кроватями (в санчасти их еще не было), с постельным бельем и образцовой чистотой.
Впрочем, то же было и в ОП.
Эти рекордисты, здоровые молодые ребята, работали механизаторами, то есть с бензопила-ми, с электропилами, на тракторах и машинах (да, такая техника появилась и в лагере) и зарабатывали много, получая на руки колоссальную для лагеря сумму – 600 – 800 рублей.