355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Прокофьев » Степан Халтурин » Текст книги (страница 5)
Степан Халтурин
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 00:57

Текст книги "Степан Халтурин"


Автор книги: Вадим Прокофьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)

Наконец настало утро 6 декабря. Было холодно. Прохожие зарывались носами в теплые воротники, шарфы, башлыки и спешили по домам. С паперти Казанского собора было видно, что в церкви почти нет молящихся. Прихожане в такой мороз предпочли взять грех на душу и отсиживались в тепле. Члены рабочих кружков подходили дружно, особенно из гаванских заводов. С патронного явилась целая инструментальная в составе 45 человек. Все это были знакомые друг с другом люди. Учащаяся молодежь, студенты Медико-хирургической академии и Горного института также собирались большими стаями. Но сил было еще мало.

Рабочие разбрелись по ближайшим трактирам погреться немного, подождать, когда соберется народ. На площади у соборной паперти осталась только группа наблюдателей, студенты же зашли в собор. Между тем обедня в церкви кончилась, прихожане собирались разойтись по домам, как вдруг заметили наплыв необыкновенных богомольцев. Одетые кое-как, кто в пальто и шляпу, кто в полушубок и треух, с длинными волосами, многие в пенсне или очках, веселые, непринужденно разговаривающие, нарушая церковное благочиние, они заполнили почти всю церковь. Обеспокоенный староста поинтересовался:

– Что вам угодно, господа?

Кто-то из бунтарей, не задумываясь, ответил:

– А мы желаем отслужить панихиду.

Староста аж отшатнулся, услыхав такое кощунство. День-то ведь царский, разве мыслимо в такой день панихиды служить. Разве что по усопшему императору Николаю Павловичу, отцу ныне здравствующего монарха.

– Нельзя, господа, никак нельзя сегодня служить панихиду, сами ведь знаете, что ноне царский день.

«Бунтари» чуть не прыснули со смеху, вот так угадали! Но староста был неумолим, а время необходимо было выиграть, не привлекая к себе внимания бесцельным шатанием по площади. Сентянин, землеволец, недавно приехавший в Петербург и выделенный народниками для работы среди рабочих, подошел к молодому студенту, державшемуся немного в стороне, поближе к рабочим, тоже забежавшим в собор.

– Я пойду закажу молебен, – шепнул он ему.

– Идите заплатите попам за наш постой, – рассмеялся студент и протянул Сентянину трехрублевую бумажку.

Сентянин нашел старосту, сунул ему в руки деньги и попросил отслужить молебен. Староста еще колебался и искал предлога, чтобы отказать этим необычайным богомольцам.

– С превеликим удовольствием бы исполнил вашу просьбу в другой день, да ведь я уж говорил вам, что панихиды сегодня служить нельзя, в царский день только поминают усопших государей.

– А молебен во здравие?

– Это можно, но во здравие ныне положено только тех поминать, кто наречен именем Николы.

– Вот и хорошо, отслужите во здравие Николая, сына Гаврилова.

Староста пожал плечами и не тронулся с места.

– Ну, что же вы стоите или мало руку позолотил?

– Да, надобно бы прибавить, служба-то уже закончилась, батюшка запросит.

Сентянин добавил еще трешку. Скоро церковь наполнилась гнусавым голосом священника. Из его речитатива можно было понять только слова о здравии и имя Николая Гавриловича.

«Бунтари» с трудом сдерживали улыбки. Халтурин прислушался и чуть не расхохотался. «А ведь ловко придумали, в царский день служить в соборе о здравии Чернышевского».

Когда молебен кончился, все вышли из храма и разместились вокруг, частью на площади, частью на портиках и ступенях паперти. Из соседних трактиров стали подходить рабочие, смешиваясь со все увеличивающейся толпой. В ней было много и просто праздных зевак.

Но пора действовать. К студенту, дававшему трешку, подошел рабочий Василий Яковлев:

– Георгий Валентинович, собралось народу не густо, рабочих двести-триста человек, студенты, ну и публика прохожая. Вы слово-то скажете?

– Скажу, Василий, предупреди только всех, чтобы держались потесней, а то полиция прорвется, и мне несдобровать.

– Сейчас Митрофанова кликну. – Яковлев нашел Митрофанова, и они вместе стали обходить группы рабочих, приглашая их образовать плотное кольцо вокруг студента.

Над толпой раздался звонкий голос:

– Друзья! Мы только что отслужили молебен за здравие Николая Гавриловича Чернышевского и других мучеников за народное дело. Вам, собравшимся здесь работникам, давно пора знать, кто был Чернышевский. Это был писатель, сосланный в 1864 году на каторгу за то, что волю, данную царем-освободителем, он назвал обманом. Не свободен тот народ, говорил он, которому за дорогую цену дали пески и болота, невыгодные помещику; не свободен тот народ, который за эти болота отдает и царю и барину больше, чем сам зарабатывает, у которого высекают розгами эти страшно тяжелые подати, у которого продают последнюю корову, лошадь, избу, у которого забирают лучших работников в солдатскую службу.

Нельзя назвать вольным и работника, который, как вол, работает на хозяина, отдает ему все свои силы, здоровье, свой ум, свою плоть и кровь, а от него получает сырой и холодный угол да несколько грошей. За эту святую истину наш даровитый писатель сослан в каторгу и мучится в ней и до сих пор. Таких людей не один Чернышевский – их было и есть много: декабристы, петрашевцы, каракозовцы, нечаевцы, долгушинцы и все наши мученики последних лет…

Они стояли и стоят за то же народное дело. Я говорю– народное, потому что оно начато было самим народом. Припомните Разина, Пугачева, Антона Петрова! Всем одна участь: казнь, каторга, тюрьма. Но чем больше они выстрадали, тем больше им слава. Да здравствуют мученики за народное дело! Друзья! Мы собрались, чтобы заявить здесь перед всем Петербургом, перед всей Россией нашу полную солидарность с этими людьми, наше знамя – их знамя; на нем написано: «Земля и воля крестьянину и работнику». Вот оно – да здравствует земля и воля!

Гром рукоплесканий, дружное «ура» приветствовали появление над толпой красного знамени, крики заглушили полицейские свистки.

К Халтурину подбежал Митрофанов:

– Ну, Степан, как речь-то?

– Хорошо, кто это говорил?

– А ты не знаешь?

– Нет.

– Так это Плеханов, студент Горного, он давно с нами связан, толковый малый.

– Ты вот что, поди к нему да присматривай, а то полиция зашевелилась.

Митрофанов побежал. Протолкавшись к Плеханову, сдернул с него шапку и напялил какую-то фуражку, затем башлыком закрутил голову.

– Ну, вот так, пожалуй, не узнают, только теперь пойдем все вместе, иначе арестуют.

И действительно, полиция при помощи дворников пыталась пробиться к оратору и знаменосцу. Когда трижды повторенный натиск «представителей власти» был отбит рабочими и причем с заметным ущербом для полиции, городовые стали хватать тех, кто оказался в последних рядах. Над возбужденной толпой раздалась чья-то звонкая команда: «Стой! Наших берут». Демонстранты остановились, затем человеческая масса подалась назад и стала растекаться, в воздухе замелькали кулаки, по Невскому неслись глухие крики:

– Бей их! А-а-а… Гони… Так им! Чтоб не повадно было!

К демонстрантам присоединились прохожие, и порой уже было трудно разобрать, кого бьют. Полиция отступила, а потом побежала по Казанской улице, дворники юркнули в ворота своих домов, но, разгоряченные столкновением, гордые одержанной победой, рабочие увлеклись. Отбив арестованных, они бросились преследовать убегающих полицейских. В это время новые наряды полиции и городовых спешили и по той же Казанской и со стороны памятника Кутузову. Демонстрантов начали окружать. Прекратившаяся было схватка вспыхнула с новой силой, но теперь демонстранты отбивались от полиции, расчищая себе, дорогу к отступлению. Халтурин, Митрофанов, Василий Яковлев прикрывали Плеханова и знаменосца, молоденького семнадцатилетнего рабочего Якова Потапова, – он все еще крепко сжимал в руках древко знамени, вызывая ярость городовых.

– Сверни знамя, а палку мне дай. – Митрофанов быстро сорвал полотнище, сунул его Потапову и, вооружившись древком, бросился на полицию. Халтурин прикрывал тыл их маленькой группы, работая кастетом. Рядом с ним дрался высокий стройный студент. Несмотря на мороз, он был без шапки, и его черные волосы растрепались, спадая на лоб длинными потными прядями, легкое пальто расстегнулось, косоворотка на груди была разорвана. Он наводил ужас на полицию и дворников. Зажав в обеих руках по кастету, студент разил направо и налево и скоро очистил себе дорогу в переулок. Следом за ним бросился Митрофанов, уводя Плеханова и Потапова. Халтурин остался среди сражающихся.

На место происшествия приехал петербургский градоначальник Ф. Ф. Трепов. Полиция уже успела захватить нескольких рабочих и интеллигентов, но Трепов, увидев, что число арестованных не превышает десятка, возмутился и набросился на полицейских:

– Хватайте, хватайте как можно больше!

– Так они же уже разбежавшись, ваше превосходительство.

– Идиоты, а это что, вон в очках и пледах – студенты, поляки, они бунтовщики… Взять!

И по Невскому пронесся слух: «Поляки бунтуют!», «Хватай кого попало!» Полиция набросилась на праздношатающихся зевак, стала бить их, женщин хватали за волосы, в ход пошли обнаженные тесаки. Теперь уже завязалась драка между полицией и столичными обывателями, женщины озверело рвали полицейские шинели, кусались, царапались.

Полиция не могла похвалиться победами, в этот день ей удалось арестовать 32 человека, из которых только трое были действительно участниками демонстрации и лишь один Яков Потапов – активный ее организатор и знаменосец.

Потапов попался случайно. Выбравшись из свалки, он встретил Веру и Евгению Фигнер. Они пригласили его к себе обедать и, весело болтая, двинулись по Невскому к Садовой. Но на углу Большой Садовой на Потапова набросились выследившие его шпионы. Сестры Фигнер ничем не могли ему помочь и, воспользовавшись суматохой, скрылись.

День 6 декабря клонился к вечеру, но в Петербурге только и было разговоров о демонстрации. Шепотом передавали друг другу слухи, как-то проникшие из полицейских застенков, что арестованных продолжают избивать в участках, бьют ногами, эфесами сабель, одну беременную женщину убили ударом сапога в живот.

От царя скрыли нерасторопность его полиции, зато дворников Третье отделение выдало за народ, и Трепов в своем докладе Александру II писал: «Народ, не успевший разойтись из собора, бросился на толпу производивших беспорядок и деятельно помогал в задержании их».

Император был доволен, на полях треповского донесения он пометил: «Весьма утешительный признак».

Зато лавристы да и некоторые бунтари были возмущены… но не зверствами полиции, а демонстрацией. Натансон и его друзья спешили оправдаться, заявляя, что они пошли на Казанскую площадь под давлением рабочих.

Халтурину было очень обидно встретить в своих друзьях-интеллигентах такое непонимание, даже враждебное отношение к политическим действиям рабочих, к требованиям политических прав для себя. Народники не признавали борьбы за политические права, а лавристы, у которых Степан прошел «начальную ступень обучения» социализму, отрицали даже какое-либо активное действие, кроме «тихой» пропаганды.

Через несколько дней Халтурин встретил Мурашкинцева. С таинственным видом тот сообщил Степану, что под Новый год на квартире одного студента состоится сходка. Будут бунтари, некоторые рабочие, Хазов и «кое-кто из старой гвардии».

Мурашкинцев любил иногда напустить на себя таинственность, а поэтому счел возможным только намекнуть, что «гвардеец» этот сбежал из-под полицейского надзора по месту жительства в городе Орле и прибыл в Петербург, когда до него дошла весть о подготовке Казанской демонстрации.

Халтурин был заинтригован. Зная, что Мурашкинцев человек влиятельный среди лавристов и хорошо информированный, Степан ожидал, что на сходке встретится чуть ли не с самим Лавровым, уж очень загадочно-непроницаемо было лицо Александра Андреевича. Обрадовала и предполагаемая встреча с Ха-зовым: после демонстрации тот скрывался. Николай Николаевич Хазов ближе других народников стоял к рабочим, лучше, чем многие из интеллигентов, понимал всю бесплодность попыток привлечь рабочего к крестьянскому социализму, а потому, задумываясь над судьбами русского революционного движения, Хазов приходил к выводу, что революционный класс России не крестьяне, а рабочие.

31 декабря студенческая квартира была полна. На столе стояли бутылки водки, различная закуска и даже новогодний гусь. Алексей Петерсон, Моисеенко, Митрофанов, Пресняков чувствовали себя здесь как дома. Мурашкинцев суетился вокруг высокого плотного человека лет сорока пяти, с острым профилем и с пышной, прямо-таки могучей копной совершенно черных волос, выглядевшей немного странно по сравнению с окладистой седеющей бородой. Человек этот был страшно близорук, стеснялся своей близорукости и, пытаясь скрыть ее, смешно косил глазами из-под густых бровей. Это и был «представитель старой гвардии» – Петр Григорьевич Зайчневский. Его имя гремело по всей России, когда в ответ на крестьянскую реформу Петр Григорьевич выступил со страстными призывами к революции, уповая на войска и молодежь. «Скоро, скоро наступит день, когда мы распустим великое знамя будущего, красное знамя, на котором будет красоваться клич: «Да здравствует социальная и демократическая республика русская», – писал Зайчневский в прокламации «Молодая Россия».

Халтурин подсел к Хазову. Николай Николаевич был задумчив и грустен. Он собирался уезжать в Москву и сегодня пришел попрощаться с друзьями. Плеханов спорил с Пресняковым и в пылу увлечения накручивал на указательный палец бородку.

Казалось, новогодняя вечеринка обещает быть самой непринужденной, в меру пьяной и достаточно веселой. Но Зайчневский все более и более хмурился, – поглядывая на Плеханова, Хазов весь ушел в свою огромную черную бороду, и только изредка его быстрый взгляд отмечал приход нового человека или удачно сказанное словцо из спора Плеханова с Пресняковым, которые совсем разгорячились.

Пора уже было провожать старый год, но никто так и не притронулся к водке и закускам.

Зайчневский, воспользовавшись тем, что Плеханов вышел в другую комнату, начал с возмущением говорить о Казанской демонстрации:

– Я внимательно слежу из своего орловского захолустья за тем, как развертывается и организуется революционная работа. Не удивляйтесь, из провинции оно виднее, нежели на месте, в столице. Развертывается хорошо, а организуется никуда не годно. Доказательством тому – эта злосчастная демонстрация, ради которой вы видите меня здесь. Кто ее организовал? Члены партии? Землевольцы? Тем хуже для них. Они плохие организаторы и несерьезные революционеры. К чему, спрашивается, понадобился весь этот «крестовый поход под предводительством козы и гуся», как изволят выражаться господа из «Вестника Европы»? Вы что же, рассчитывали на активную поддержку народа? Безумие. Ужели многие десятилетия героических усилий одиночек не убедили вас в инертности нашего народа. Народ безмолвствовал, когда на Сенатской площади гремели орудия, посылая тучи картечи в декабристов, народ молчал, когда над Чернышевским ломали шпагу, народ отверг вас, когда вы пошли к нему, раскрыв объятия.

– Но, позвольте, – вскипел вернувшийся в столовую Плеханов, – демонстрация – не крестовый поход, а действенный способ политической агитации, и если мы, землевольцы, держимся иных взглядов, чем рабочие, участники демонстрации, на политическую агитацию, то это не значит, что интеллигенция не должна была принимать в ней участия.

Зайчневский с удивлением оглядел этого горячего молодого студента, усмехнулся и, обращаясь к Мурашкинцеву, спросил:

– Слыхал я, что оратором на демонстрации выступал какой-то юнец, выступал экспромтом, в нарушение договоренности не выступать, если соберется мало народу.

– А разве вы принадлежите к числу организаторов демонстрации? – с нескрываемой иронией отпарировал Плеханов.

Прения принимали явно резкий характер. Халтурин и его рабочие-друзья едва сдерживались, чтобы не наговорить Зайчневскому и сочувствующим ему интеллигентам неприятных истин, когда вдруг раздался спокойный, убежденный голос Хазова:

– На Казанской площади собрались не крестоносцы, не гуси и козы, а рабочие, прежде всего рабочие, и собрались для того, чтобы заявить друг другу и тем, кто имеет уши, что дело народного освобождения, перейдя теперь в руки самого народа, становится на твердую почву. Да, да, в политической жизни России произошел новый сдвиг, в нее сознательно вмешался, начал сознательно участвовать русский рабочий класс. А те господа либералы, которые ныне негодуют, что сделали они для завоевания политических свобод? Самое большее, самое страшное их действие– это угрожающий кукиш в кармане. Посмотрите на их самодовольное подмигивание друг другу; «вот-де мы какую ведем с правительством тонкую политику и скоро, скоро, ох, как славно его проведем». Ерунда! Зайцу не провести волка! А наши друзья лавристы? Не поняли они внутреннего смысла события 6 декабря, как не поняли, к сожалению, и бунтари, участники демонстрации. Слушая их толки, невольно приходит на мысль Обломов. Лежит он на диване и презрительно улыбается: «Так это такая-то ваша революция. Нет, моя не такова…» И начинает рисовать в своем воображении картины революции: тут все прекрасно организовано, все идет ладно и успешно, как представление в театре, – тут много, много публики, и все сочувствующие, тут народ, в лице дворников, лавочников и извозчиков, не кидается на собравшихся, нет, он сам готов броситься на полицию и даже на войско, но это ему не приходится совершить, потому что войско и полиция кричат «ура, социальная революция» и братаются с народом… И Обломов кричит: «Да, вот что я называю моей революцией». Успокойтесь, господа Обломовы, попомните, что галушки сами лезут в рот только в сказках, а в жизни они должны быть добыты трудом, упорным, тяжелым, среди постоянных помех, непредвиденных случайностей и собственной неопытности. Нет, господа, дело наше не так скоро делается и выигрывается, и для того, чтобы произвести подобную перемену в мозгу и привычках этого народа, нужно проделать не одно, а много таких собраний.

– Да, господа, – Хазов поднялся, – новая животворная сила встает, наконец, в России на ноги. Она еще не окрепла вполне, но роста ее не удержать никакими кулаками, судами, клеветами.

Хазов тяжело дышал, обтирая потный лоб. Халтурин смотрел на него как зачарованный. Пресняков, Карпов и другие рабочие дружно аплодировали. Зайчневский встал и вышел в переднюю, бунтари шумели и негодующе потрясали кулаками.

Звездная новогодняя ночь спустилась над столицей, мягкий снег приятно скрипел под сапогами, пустынные проспекты убегали вдаль ровными рядами газовых фонарей. Степан шел, не замечая улиц. Новый, 1877 год начинался новыми мыслями, новыми исканиями.

ГЛАВА IV
БОРЬБА РАЗВОРАЧИВАЕТСЯ

Недалеко от Летнего сада, там, где берега Фонтанки соединяет висячий Цепной мост, высится зловещее здание «Третьего отделения собственной Его Императорского Величества тайной канцелярии». Со времен Николая I Третье отделение фактически управляло Россией, составляя истинное государство в государстве. Глава Третьего отделения был в то же время и шефом корпуса жандармов, его зачастую боялись больше, чем самого императора.

Даже царь, всемогущий и бесконтрольный деспот, находился под бдительным надзором «голубых шинелей», а шеф жандармов, хорошо осведомленный о секретных делах и делишках императорского дворца, играл роль наперсника правителей России в их наиболее интимных похождениях.

В Летнем саду у памятника Крылову весело резвились дети, взрослые же всяких чинов и званий хмурились и, проходя мимо дома у Цепного моста, прибавляли шагу. И днем и ночью в таинственном здании шла глухая суета. К воротам подкатывали «казенные кареты», в них доставляли на допрос арестованных, время от времени, по преимуществу ночью, настороженно озираясь по сторонам, ныряли в дом какие-то личности в гороховых пальто, выбегали курьеры. Ровно в 10 утра к парадным дверям подкатывал черный экипаж, и постовой жандарм спешил распахнуть дверцы перед самим шефом.

1877 год доставил много забот и волнений новому начальнику Третьего отделения, генералу Мезенцеву. Вот уже несколько лет подготавливалось два больших процесса над народниками. Готовились незримо, так как официально эти процессы должны были быть инсценированы министерством внутренних дел, прокуратурой, правительствующим сенатом. Но это простая формальность, министр внутренних дел только подписывал бумаги, даже не зная, что делает Потапов, а потом сменивший его Мезенцев.

Генерал был мстителен и жесток, никто не мог похвастаться его дружбой, и все боялись его смиренного благочестия. Это была слабость Мезенцева. Если он и задумывался о загробной жизни, то, будучи трезвым человеком, понимал, что пути в рай ему давно заказаны. Но каждый день шеф жандармов совершал прогулку в часовню и усердно молился о прощении грехов своих, надеясь на «смягченный режим в аду».

Народники стали бельмом на глазу у генерала. Такой «дерзости» со стороны интеллигентов Россия еще не знала. Что ни день, то тайные осведомители сообщали Мезенцеву о новых поселениях в деревнях, пополняли списки людей, сочувствующих революционерам.

Генерал торопился. Шумный процесс и беспощадная расправа с пропагандистами «бредовых антиправительственных идей и настроений» отобьет охоту у молодежи к революционной фронде, а без прилива молодых сил народники зачахнут, и генералу останется только вымести этот «мусор» из блистательных чертогов Российской империи на свалку в Сибирь, Якутию.

В канцелярии тайной полиции папки с протоколами допросов вытеснили всю лишнюю мебель. И хотя улик почти нет, зато судьи подобраны, можно и начинать.

* * *

Сначала открылся процесс пятидесяти московских пропагандистов. Мезенцев не мог отказать московским жандармам в прыти, они постарались, ну что же, ему уже перешла слава Потапова, пускай и московский Воейков поработает на него.

Впервые Россия услышала и увидела представителей широкого революционного движения, открыто аплодировала их речам, полным веры в народ и горячего энтузиазма. Софья Бардина сумела усыпить бдительность суда и развернула перед присутствующими в зале программу революционной деятельности, затем рабочий-ткач Петр Алексеев, как громом, сразил правящие круги России своими пророческими словами о будущем рабочего движения.

Народ валом валил в зал суда. Но билеты имели только избранные. Народники, понимая огромное, революционизирующее влияние процесса, были почти благодарны правительству. Валериан Осинский, Сергей Кравчинский и еще несколько землевольцев отпечатали поддельные билеты, и в зале суда некуда было яблоку упасть.

Жандармы спохватились только на второй день. Осинский попал в Дом предварительного заключения, Кравчинский исчез, но дело было сделано. Выходя из зала заседания, одни в душевном умилении осеняли себя крестным знамением и говорили, что «времена апостольские возвращаются», другие же сжимали кулаки и верили, что в «России новая сила народилась».

Жестокий приговор только усилил симпатии к народникам, участники процесса обрели в глазах общества ореол мученичества.

Начальник Третьего жандармского отделения в первый раз растерялся. Кто бы мог подумать, что этот процесс вызовет не страх, а энтузиазм среди молодежи? Нет, он решительно отказывается понимать новое поколение. Вместо лавровых венков триумфатора Мезенцеву пришлось принимать упреки.

Светлейший князь Горчаков, министр и канцлер, недавно отпраздновал двадцатилетие своего пребывания на посту руководителя внешней политики Российской империи и семьдесят девять лет жизни. Мезенцев был уверен, что канцлер выжил из ума. Он даже намекнул кое-кому об этом. А этого не стоило делать. Горчаков был слишком язвителен и принадлежал к тем немногим, кто не боялся шефа жандармов. Встретившись с Мезенцевым и министром юстиции Паленом на приеме у императора, Горчаков, делая вид, что не замечает шефа жандармов, делился с Паленом впечатлениями о процессе 50-ти:

– Вы думали убедить наше общество и Европу, что это дело кучки недоучившихся мечтателей, мальчишек и девчонок и с ними нескольких пьяных мужиков, а между тем вы убедили всех, что это не дети и не пьяные мужики, а люди вполне зрелые умом и крупным самоотверженным характером, люди, которые знают, за что борются и куда идут. Теперь все видят, что враги правительства не так ничтожны, как вы это хотели показать.

Возразить князю было нечего, хотя Мезенцев пылал от негодования.

Император тоже был недоволен генералом. Недолюбливая Горчакова, Александр благосклонно улыбался его шуточкам в адрес Мезенцева.

Когда «шеф» вернулся в свой кабинет в доме у Цепного моста, подчиненные приумолкли, ожидая грозы. И она разразилась бы, не найдись громоотвод в лице тайного агента санкт-петербургской охранки Судейкина.

Карьера этого человека только начиналась, и, чтобы проложить себе дорогу к чинам, богатству и власти, Судейкин не брезгал ничем. О нем уже знали «мужи света», и их отношение к выскочке-сыщику было недружелюбно. Он и пугал их и внушал отвращение. Судейкин – плебей, хотя и происходил из дворянской семьи, но захудалой, обедневшей. Образование получил самое скудное, а воспитание и того хуже. Его невежество, не прикрытое никаким светским лоском, его казарменные манеры, самый, наконец, род службы – все шокировало «высшие сферы».

Когда Мезенцеву доложили о приходе Судейкина, генерал обрадовался – вот на ком можно сорвать злобу и горечь колкостей Горчакова и императора.

– Входите, входите. Рад вас видеть!

– Здравия желаю, ваше высокопревосходительство.

– С чем пожаловали?

– Осмелюсь заметить, ваше превосходительство, что в последнее время министерство внутренних дел, тайная полиция и градоначальство Петербурга очень обеспокоены не столько интеллигентами, сколько фабричными, их действиями и настроениями. Зная, что ваше превосходительство было занято процессом «московок», я не осмеливался беспокоить вас. Но теперь, когда этот процесс позади, смею обратить внимание вашего превосходительства на некоторые факты. Они должны заинтересовать вас.

– Простите, Георгий Порфирьевич, но вы, к сожалению, не состоите в моем подчинении, у вас есть свое начальство, вероятно, для него эти сведения не составляют секрета, и если бы оно сочло нужным, то сообщило бы их мне.

Судейкин хитровато улыбнулся и сделал рукой жест, который означал, что кое-что из сведений, которые он собирается сообщить шефу жандармов, не известно никому, кроме него, пронырливого и энергичного сыщика. Мезенцев понял. Его первоначальное намерение поиздеваться над Судейкиным сменилось желанием выведать от шпиона все, что тот знал, и использовать эти сведения, чтобы насолить министру юстиции и всем, кто теперь возлагает хулу на голову шефа жандармов.

– Я слушаю вас.

Судейкин раскрыл папку и, изредка заглядывая в нее, стал рассказывать о деятельности рабочей организации. Генерал слушал внимательно. Постепенно лицо его хмурилось. Сведения Судейкина были слишком важны, чтобы воспользоваться ими только как козырями, обвиняя в неосведомленности министра внутренних дел.

– Скажите, как бы вы посмотрели на то, чтобы служить у меня, в Третьем отделении, а?

– Был бы счастлив стать сотрудником Третьего отделения и работать под началом вашего превосходительства.

– Очень хорошо. Я это устрою. А теперь прошу вас оставить мне эти материалы, я познакомлюсь с ними более детально.

– Слушаюсь.

Судейкин вышел. Мезенцев раскрыл папку.

Но знакомство шефа жандармов с папкой Судейкина затянулось. Проходили дни, недели, месяцы, папка разбухла от новых донесений шпионов, были заведены еще сотни таких же папок, черных списков.

Мезенцев начинал терять голову. Нужно было открывать второй процесс над 193-мя народниками, между тем в Петербурге, среди рабочих, возникла и действовала сплоченная, крепкая организация. Мезенцева мучили сомнения. А вдруг он промахнулся, вдруг народники – это только вспышка, которая не предвещает пожар, между тем молодая революционная поросль заводов и фабрик разрастается в могучую дубраву открытого революционного движения.

Третье отделение неистовствовало. В апреле арестовали 82 человека, преимущественно рабочих. Но шпионы продолжали засыпать шефа жандармов сообщениями. Агент градоначальства Шарашкин доносил: «16 мая, днем – на Гаванском поле, в кустах собралась сходка рабочих. Человек двадцать. Натансон, как главный руководитель, говорил о необходимости подыскать безопасную квартиру в Коломне, около завода Берда. В ней же Натансон предлагал устроить род справочной конторы для участников по вопросам, касающимся революционного дела… Шла также речь об устройстве библиотеки для рабочих, на что требовался новый денежный сбор».

Мезенцев пометил в списке народников Натансона и приказал Шарашкину выследить его и арестовать. 3 июня Шарашкин указал жандармам Натансона, и Марк Андреевич попал в Дом предварительного заключения. Но на этом похождения «Николая-котельщика», как прозвали между собой рабочие тайного агента секретного отделения петербургского градоначальства Николая Афиногеновича Шарашкина, кончились. 19 июня он был убит рабочими из группы Преснякова. Опять начались аресты, провалы конспиративных квартир. Новые шпионы Третьего отделения выслеживали и передавали в руки жандармов «неблагонадежных» рабочих.

Общество друзей распалось, из старых кружковцев мало кто остался на свободе.

Пресняков, Шкалов, Шиханов, раздраженные наглой слежкой шпионов, их провокаторскими действиями, создали тайную организацию, которую Мезенцев тут же окрестил «Рабочим комитетом». Члены этого комитета взялись за оружие, чтобы уничтожить всех, кто препятствовал делу пропаганды. «Рабочий комитет» стал грозой шпионов.

Не прошло и дня после смерти Шарашкина, как агенты доставили «шефу» две листовки, написанные от руки печатными буквами. Текст обеих листовок был одинаков, почерки разные:

«На днях убит в Петербурге шпион Третьего отделения Николай Финогенов (Рыжий), заявлявший себя прежде революционером. Он был рабочим (котельщиком) на Варшавской железной дороге. Он оказался достойным преемником Гориновича, Тевлева и других шпионов. Участь, его постигшая, ожидает и всех других изменников революционного дела».

Все чаще и чаще тайные агенты, засевшие на различных заводах, упоминали в своих донесениях имя Халтурина. У шефа жандармов в глазах рябило: «Халтурин всюду. С ума они посходили все, что ли? Не может же один человек одновременно работать на Александровском, создавать кружки в Галерной гавани, выступать на патронном, носить книги за Нарвскую, организовывать сходки на Выборгской…»

«Немедленно арестовать этого Халтурина», – распорядился Мезенцев. У себя же в памятной книжке записал: «Расспросить Карпова о Халтурине».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю