Текст книги "Том 7. Храм согласия"
Автор книги: Вацлав Михальский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Хамсин ревел все глуше, прерывистей, как будто лютый зверь мостился на ночлег.
«Ветер стихает, значит, дело идет к рассвету. К утру хамсин всегда утихомиривается на два-три часа. А Антоша так и не сказал мне главного… В чем дело? Откуда взялась в его глазах такая вселенская тоска?!»
Антуан и Мария были слишком близки друг другу, чтобы он не услышал ее немого вопроса, и он услышал.
– Я летаю с четырнадцатого года, на сегодняшний день двадцать семь лет. Я самый старый действующий летчик во Франции. Всех моих однокашников давно нет. Как пишет мой тезка Экзюпери, некому даже сказать: «А помнишь?» Мы знакомы мельком – всю жизнь летали на разных линиях. А наши рапорты попали к де Голлю на стол в один день. И резолюции почти под копирку. На моем: «Он годится только для фокусов в небе. Обойдемся». А на его: «Он годится только для карточных фокусов. Обойдемся». Говорят, Экс умеет замечательно показывать карточные фокусы, наверное, де Голль когда-то видел. Но я все равно буду драться с бошами, и никакой де Голль меня не удержит!
– Ты посылал ему в Лондон рапорт? – едва слышно спросила Мария.
Антуан ничего не ответил.
«А как же я?!» – чуть было не вскрикнула Мария, но промолчала…
Хамсин тихонечко подвывал за окном, скребся в ставни.
– Значит, ты можешь уйти воевать…
– Да. Мне трудно говорить высокие слова. Язык не поворачивается…
– У меня тоже, – сказала Мария. – Я все понимаю, и не надо слов. Я дочь адмирала и знаю с детства: спасать Родину – право любого человека.
– Я не сказал тебе сразу, как только отправил рапорт, потому что боялся его злопамятности. К сожалению, не ошибся…
– А что с нашим Шарлем? – спросила Мария, чтобы уйти от слишком больной темы.
– Он мне не докладывает, но, видно, тоже попал в силки и не знает, как выпутаться.
– Он похитрее тебя, Антуан, и найдет свою дорогу.
– Тут дело не в хитрости.
– Ты прав, – согласилась Мария. – Как карта ляжет.
Они долго молчали, а потом Мария попросила мужа:
– Антоша, пожалуйста, расскажи мне еще о своем детстве.
– Тебе это не скучно?
– Что ты! Детство – самая важная часть жизни.
– Трудно рассказывать о пустом месте. Я был заморышем, и меня иногда обижали сверстники. Учился я очень плохо, так что и учителя меня не жаловали. Когда мне было двенадцать лет, я впервые увидел самолет. В один прекрасный весенний день в ясном небе над нашим пансионом в невысоких горах пролетел самолет. Я провожал его глазами дольше всех, пока он не скрылся за горой…
Скоро из разговоров учителей я узнал, что километрах в двадцати от нас, в долине, вступил в строй военный аэродром. Теперь самолеты летали над нами каждый день. Я понял, что должен стать летчиком. Однажды, притворившись больным, я не пошел на завтрак и сбежал из пансиона. Чтобы не навлекать подозрений, я ушел в легонькой форменной одежде, не прихватив с собой ничего, даже куртку, хотя еще стояла ранняя весна и было не так уж тепло. Я не пошел проезжей дорогой из нашего пансиона в долину, а пробирался по ее краю, бездорожьем, чтобы всегда можно было спрятаться при первых звуках погони. К полудню я так устал, что ноги мои отказывались сгибаться, тогда я впервые в жизни понял, что спускаться с высоты гораздо трудней, чем карабкаться вверх. Это истина, но мало кто приходит к ней в двенадцать лет. В деревушке на полпути к аэродрому я подсел к крестьянину, перевозившему на своей лошадке колбасы, сделанные в деревне специально для продажи в столовую аэродрома. Копченые колбасы пахли так вкусно, что я заплакал, и хозяин угостил меня порядочным куском колбасы. На аэродроме меня отвели к начальнику. Я сказал ему, что должен стать летчиком. Я так и сказал – «я должен», чем вызвал у него улыбку.
«То, что ты должен стать летчиком, похвально, но сначала надо окончить пансион. Неуч никем не может стать. – Тут он улыбнулся чему-то своему и добавил: – Кроме политика, разумеется».
Короче, меня отвезли в пансион. Через неделю я опять был на аэродроме, и меня снова вернули обратно. Когда я прибыл в четвертый раз, начальник сказал: «А ну-ка, поедем в твой пансион вместе, я хочу поговорить с настоятелем».
Они говорили не меньше часа. Потом призвали меня. Как я сейчас понимаю, и настоятель, и начальник аэродрома были умные, добрые люди. Мне разрешили жить на аэродроме, а раз в месяц привозить в пансион выполненные задания и получать новые. Я окончил пансион экстерном, в пятнадцать лет, и в семнадцать поступил в летное училище, к которому был подготовлен, как никто из моих однокашников. Через полтора года началась мировая война, и нас выпустили из училища досрочно. В декабре четырнадцатого я принял свой первый бой и чудом дотянул до родной полосы. Ну а потом был Верден и прочее, я стал известен в авиации. Так что в двадцать пятом году, когда мы пересеклись с де Голлем, я был давно признанный ас, говорят, это особенно его взбесило.
– Так ты был чем-то вроде юнги на корабле?
– Да. Сыном эскадрильи.
– И таким толковым, что экстерном окончил пансион?
– Ничего подобного! Я всегда был туповат, но ненависть – сильный стимул. Пансион я ненавидел, мне хотелось окончить его как можно быстрее и забыть раз и навсегда.
– А что ты думаешь о любви? – внезапно спросила Мария.
– То же, что и о смерти, – обе нужны, но первая дается не каждому.
– Ты у меня тоже философ.
– Наверное, оттого, что мой прапрадед какое-то время жил в России. Он сбежал туда от Наполеона.
– Прапрадед – четвертое колено.
– Всего лишь? Буду знать. Отец – дед – прадед – прапрадед…
Марии показалось, что он как-то особенно произнес слово «отец», как-то безнадежно.
– А ты бы хотел стать отцом? – спросила она в лоб.
Антуан молчал. Пауза становилась для Марии невыносимой.
Он открыл было рот, но закашлялся и только потом наконец сказал:
– За всю мою жизнь ты единственная женщина… Да, конечно, да… Хорошо бы родить девочку, но и мальчишку тоже ничего…
– А ты любишь меня?
– Я?! С какой стати! – засмеялся Антуан, крепко обнял Марию и дурашливо покатился с ней по широкой постели, щекоча ее шею своими жесткими усами. Она очень боялась этой щекотки, начинала неудержимо хохотать, и ее трудно было остановить.
– Уля тоже мечтает о маленьком, – почти шепотом сказала Мария, когда они отсмеялись, отдурачились и лежали тихо-тихо.
– Желанные дети родятся редко, – сказал Антуан. – Послушай, ветер совсем стих, как будто его и не было.
– Было – не было. Вся наша жизнь на два такта, а посередине черточка – в лучшем случае, если есть кому тебя проводить и вспомнить.
– Опять философствуешь? – усмехнулся Антуан.
– Просто как-то само собой получается… А я думала, что ты всегда был сильным, мне удивительно, что тебя обижали в детстве.
– Сначала у меня не было детства – одни только страхи, пинки, ненавистные уроки, каждый следующий день я ждал не с радостью, а с безнадежным унынием. Детство началось только с того дня, как я увидел в небе самолет… И затянулось до седых волос.
– Ты еще совсем не седой, только чуть-чуть виски, это тебя не портит.
– Ты добра ко мне, Мари, ты тоже часть моего затянувшегося детства, хотя скоро у меня лоб соединится с макушкой.
– Да хоть с затылком пусть соединяется! Мне все равно… Уля мечтает поехать в Бер-Хашейм к знаменитой знахарке Хуа, – еле слышно добавила Мария.
– И та может помочь? – В голосе Антуана прозвучал явный сарказм.
– Ее знают женщины всей Сахары. Она лечит бесплодие – это факт. Даже в том племени туарегов, где живет сейчас Уля, есть такая женщина, теперь у нее двое детей.
– Ну если двое, тогда надо ехать. Хочешь, и ты поезжай с ней.
– Конечно, хочу, мы так и мечтали.
– Втайне от меня?
– Но ты же не веришь в чудеса?
– Я?! Да я суевернейший из людей. Я даже предлагаю тебе не развивать эту тему, чтобы не сглазить… А что твоя Уля? Ей нравится у туарегов?
– Она там давно своя. Люди любят ее без лести. Ее обожают равно и сами туареги, и их домашние рабы и кланы.
– Если бы не война, я бы свозил вас на самолете, да не с одной, а, как минимум, с десятью посадками. Тут только в один конец три тысячи километров.
– Ничего, мы пойдем караваном, месяца за три управимся. Но ты должен мне пообещать, что не сбежишь на войну до моего возвращения!
– Обещаю. – Антуан нежно и крепко обнял ее.
Марии нравилось, что ее муж обладает большой физической силой, исключительной храбростью, много знает, много умеет, но никогда этим не кичится. Этим он живо напоминал ей адмирала дядю Пашу. Где он сейчас? В какой из Америк?
IV
Александра Александровна вернулась в строй только к концу февраля 1945 года. Да и то благодаря Папикову. Трудно сказать, как бы повернулось дело, не будь Папикова, какой была бы цена врачебной ошибки. Загнанное внутрь острое воспаление, сепсис, гангрена… Всякое могло произойти, может быть, ампутация ноги, а в худшем случае потеря самой жизни. Такая уж у хирургов доля: если они попадают на стол, то сплошь и рядом все идет так бездарно и тупо, с такими нелепыми ошибками, что и нарочно не придумаешь. Наверное, само Провидение напоминает им таким образом об особой ответственности их профессии.
Через каждые два дня Папиков осматривал рану, менял масляно-бальзамические повязки Вишневского.
– Не ваша это работа, товарищ полковник, – не раз пыталась остановить его Александра.
– Не ваше это право, товарищ младший лейтенант, делать мне замечания, – отшучивался Папиков, лукаво взблескивая из-под очков черными печальными глазами. При этом в его сипловатом голосе было столько родственного внимания, что всякий раз после его визита Александра чувствовала необыкновенный прилив сил, и с каждым днем в ее душе возрождалась вера, что она снова заговоренная и ни пуля, ни осколок, ни штык – ничто ее не возьмет!
На седьмой день после ранения Александра встала на костыли, а на одиннадцатый Папиков начал помаленьку стягивать кетгутовые швы, стягивал их каждые три дня, пока не сблизил края раны с тем совершенством, на которое только он и был способен в госпитале.
– Все! Скоро рана окончательно гранулируется, и на Восьмое марта будете плясать вприсядку. Да и Наташа заждалась, никак не приладится к другим сестрам, – сказал как-то Папиков.
И Александра вдруг обратила внимание, что имя «старой» Наташи главный хирург произнес совсем не так, как, бывало, произносил его прежде. Александра была слишком женщина, чтобы не уловить ту новую интонацию, с которой он произнес имя напарницы. Неужели у них роман?!
Раньше она воспринимала Наташу только как коллегу и особо к ней не присматривалась. Оказывается, она даже не помнила, какого цвета у Наташи глаза.
Лет через пятьдесят, в годы антисоветской власти, на даче у богатой Нади, которая что-то беспрерывно пристраивала к своему дому, работали парни из южнорусского шахтерского городка, где вместе с исчезновением советской власти исчезло для них и право на труд, поскольку шахты позакрывались, а взамен них ничего другого не возникло. Как-то Александра Александровна спросила одного из этих парней:
– Сережа, а сколько лет твоим родителям?
– Не знаю, – был ответ, – чи сорок, чи пятьдесят, я к ним не присматривался.
Вот так и она – работала с Наташей бок о бок и не присматривалась.
Глаза у «старой» Наташи оказались серые, чистые. Наверное, Александра не замечала прежде их цвет, потому что они были тусклыми, а теперь сияли. Значит, у них с Папиковым действительно роман. Вот это новость! И, оказывается, Наташа совсем не дурнушка, и фигурой ее бог не обидел, и цветом лица, и голос у нее приятный, и в каждом движении столько женственности… Конечно, Александра с детства слышала, что «любви все возрасты покорны», но никогда не задумывалась, что это не поэтическая вольность, а практика повседневной человеческой жизни. Пятидесятилетний Папиков и сорокалетняя Наташа были для нее в смысле возможной между ними любви, что называется, вне подозрений, а выходит, что все не так, что они старики только в ее, Александрином, восприятии. «Чудны дела твои, Господи, какая же я зашоренная дура!» Тогда Александре было двадцать шесть лет, и она казалась себе очень немолодой. А в пятьдесят вдруг открылось, что сорок – молодость, а двадцать пять – юность, в пятьдесят она стала присматриваться к шестидесяти, а в шестьдесят примерять на себя семьдесят… Оказывается, человек так устроен, что привыкает жить, втягивается… Как сказано у Есенина: «…к тридцати годам перебесясь, всё сильней, прожженные калеки, с жизнью мы удерживаем связь».
В госпитале была всего одна женская палата, и располагалась она за кабинетом начальника госпиталя, напротив двери которого у голубой тумбочки всегда стоял дневальный. Женскую палату запрятали за таким кордоном специально, чтобы около выздоравливающих женщин не толклись ходячие из мужских палат. Помимо Александры, в просторной чистой комнате с большим трехстворчатым окном и тщательно выбеленными стенами лежали еще четыре молодые, незамужние женщины. Впрочем, одна была почти замужняя – генеральская фронтовая жена, звали почти жену Ниной, она была черноглазая жгучая брюнетка, с очень короткой стрижкой, отчего особенно выдавалась ее высокая и красивая шея. «А у меня, девчонки, в шейном отделе на один позвонок больше, чем полагается, от этого она такая длинная, в детстве меня дразнили гусыней, а подросла – стала лебедем», – смеялась яркая Нина. Да, она была именно яркая женщина: тонкие черты лица, красиво очерченные губы, тонкая талия при высокой груди, чистая белая кожа, очень нежная, такую обычно называют «королевская», и при всем этом добрый, веселый нрав, можно сказать, бесшабашный. Обычно она и заводила всех на хохот. Все пятеро смеялись, чуть не беспрерывно, по любому пустяку, хотя у самой Нины было прооперировано левое легкое и смеяться ей удавалось с трудом. Нинин генерал ежедневно присылал что-нибудь сладенькое или фрукты. Сладенькое было из американских пайков, например горький шоколад для полярников и летчиков дальней авиации. А откуда он брал зимой фрукты, одному богу известно, но, значит, были для кого-то и фрукты… Нина делила все поровну, сначала соседки отказывались, а потом привыкли и брали свою долю как должное.
В тот день генерал прислал духи, пудру, губную помаду, лак для ногтей, тушь для ресниц, кисточки – полный косметический набор в красивой черной лакированной коробке, на которой было вытеснено золотыми латинскими буквами: CHANEL.
– Сашуль, ты у нас московская штучка, все знаешь, прочти, – попросила Александру Нина.
– Кажется, по-французски. На коробке написано: «Шанель». А на флаконе духов почему-то «Шанель № 5» – сами видите. Значит, есть и номера один, два, три, четыре? Может, «Шанель» – название фабрики?
– Ну да, как у нас «Красный Октябрь» или «Клары Цеткин», – подхватила маленькая Верочка.
– Точно, фабрика, – вторили ей лежавшие ближе к окну Нюся и Лиза, – как у нас «Розы Люксембург», а иначе непонятно…
– Ладно, потом разберемся. А пока давайте, девчонки, прыскаться духами, пудриться, краситься! – весело скомандовала Нина. – Чур, я первая у большого зеркала!
Нина была хозяйкой нежданно привалившего добра, и ее первенства никто не оспаривал. Большое зеркало висело у них над умывальником, не такое большое – сантиметров сорок на шестьдесят, но и не маленькое, не ручное, какие были у всех.
– Духи – мама родная! Даже и не поймешь, чем пахнут!
– Живут буржуи!
– Верочка, ты не обливайся духами, а прыскайся!
– Еще лучше – только за ушами помазать и чуть шею – так нежнее.
– Хороши у них духи – «пятая шинель»! А какие бывают наши, я и не помню, – когда дошла до нее очередь, сказала Нюся, самая старшая из них, служившая поваром и, наверное, поэтому плотная, краснощекая, как налитая.
Александра и Елизавета мазнули за ушами. Лиза из опаски, потому что еще ни разу в жизни не употребляла духи, а Александра, потому что у нее было слишком острое обоняние и тонкий многослойный аромат духов кружил ей голову[11]11
Знаменитейшая французская кутюрье Габриэль (Коко) Шанель родилась в 1883 году в провинции, в бедной многодетной семье, умерла в 1971 году, как это часто случается с публичными персонами, в жестоком одиночестве, в номере «люкс» парижского отеля «Ритц», напротив которого находился ее знаменитый дом моды «Шанель» с годовым доходом 160 миллионов долларов. Коко Шанель создала образ женщины XX века. Духи «Шанель № 5» созданы эмигрантом из России Эрнстом Бо в 1920 году. По просьбе Коко Шанель он собрал в пробирки двадцать различных композиций цветочных ароматов. Коко указала на пробирку с номером пять, велела добавить туда чуть-чуть запаха ландыша. Так появились на свет духи «Шанель № 5», поступившие в продажу в 1921 году. Ни первого, ни второго, ни третьего, ни четвертого номеров «Шанели» не было.
Сама Коко так говорила о «Шанели № 5»: «Духи для женщины, которые пахнут, как женщина!» Она вообще была склонна к афористичности. Ей, например, принадлежит высказывание: «Если вас поразила красотой какая-нибудь женщина, но вы не можете вспомнить, во что она была одета, – значит, она была одета идеально».
[Закрыть].
Нина попользовалась своей роскошной парфюмерией лишь чуть-чуть. Она инстинктивно понимала, что ей не нужно краситься, а только едва коснуться полных, красиво очерченных губ помадой, нежных щек, выпуклого чистого лба и аккуратного носа пудрой, а ресницы и брови лучше вообще не трогать, иначе могут пригаснуть ее лучистые карие глаза – из тех, которые Александра называла «светоносными».
Когда через двадцать лет Александра Александровна пыталась вспомнить, какой байковый халатик – голубоватый, серый или палевый – был в тот день на Нине, то так и не смогла, значит, та действительно была красавица. И лицо, и фигуру, и прирожденный вкус, и добрый нрав щедро отпустил ей Господь, но именно о таких женщинах сказано: «Не родись красивой, а родись счастливой».
За месяц лежания в одной палате женщины хотя и не перезнакомились коротко, но все-таки кое-что узнали друг о друге – ровно столько, сколько каждая из них сочла нужным рассказать. При всей ее вроде бы неприступной красоте, которая била в глаза и многим казалась надменной, самой открытой из всех была Нина. Она рассказывала о себе просто и со смешком, хотя веселого в перипетиях ее жизни было мало. Обычно после ужина они «точили лясы».
– Я замуж выскочила, еще семнадцати не было, – за день до того, как генерал прислал ей «Шанель», 29 января 1945 года, рассказывала после ужина красивая Нина. – А моему Коле только девятнадцать стукнуло, он токарем на заводе работал, на Ростсельмаше. Из Мелитополя мы с мамой по хуторам помыкались, а потом осели в Ростове-на-Дону. Мама в школу пошла преподавать русский язык, и нам дали комнату в восемь квадратных метров. Я тогда фабзауч[12]12
Фабзауч – фабрично-заводское училище.
[Закрыть] только закончила. На том же заводе, что и мой Коля, работала учетчицей как грамотная. Переехала к Колиным родителям, у них своя халупа была. Поженились зимой тридцать пятого, и сразу я понесла. Летом мой Коля утонул в Дону. Ребеночка я с горя скинула. Вернулась к маме. А больше и не беременела с тех пор ни разу.
– Ну нет! – вдруг прервала ее из своего угла тихая Лиза.
– Ты что, лучше меня знаешь? – делано и вместе с тем с испугом в голосе как бы удивилась Нина.
– Может, и лучше! У меня и мамка, и бабка, и прабабка – повитухи. Только самой бог не дал. А ты, мать, понесла и сейчас.
– Но это еще неточно! – до слез покраснела Нина. – Сплюнь три раза!
– Тьфу! Тьфу! Тьфу! Не бойся, я не глазливая.
Все поняли, что Лиза попала в цель. Такая у нее была профессия – попадать в цель. Женщины в ее роду помогали людям выйти на этот свет, а она отправляла их на тот. Лиза была снайпером. Об убитых ею немцах она никогда не говорила: «Я убила его», а всегда – «Я сняла». Она была не просто снайпер, а ас, потому что «работала» только против немецких снайперов. То, что на войне убивают, знала каждая, а Лиза знала каждого «своего» в лицо.
– Не снятся они тебе, Лизка? – спросила ее однажды простодушная повариха Нюся. – Люди все-таки…
– Пока нет. А насчет людей что я тебе скажу: для своих они люди, а для нас – нелюди. Кто кого…
После паузы все попросили Нину рассказывать дальше, всем хотелось затушевать возникшую неловкость, и все смотрели теперь на нее другими глазами и думали: «А может, Лиза права? Хотя и незаметно…» Лежавшие в палате женщины были бездетны, так что они позавидовали Нине белой завистью. Даже Александра, которой зависть была почти несвойственна.
– Значит, так, – продолжала Нина, – ухажеров у меня с детства было полно, но ничего путного. Наверное, путные боялись ко мне подходить – думали: или отошью, или, раз красотуля, – значит, шалава. После мужа долго у меня никого не было. Потом появился мужчина на пятнадцать лет старше, мне он казался чуть ли не стариком, но скоро привыкла.
– Красивый? Женатый? – полюбопытствовала Нюся.
– Красивый? Да нет, обыкновенный. Невысокого роста, крепенький, с залысинами на лбу, светлоглазый. Но очень уверенный в себе, не наглый, а уверенный. С юмором, но не балабол. На том же заводе, что и я, инженером работал. Женатый. Две девочки школьницы. Как он говорил: «Я не помню себя неженатым». В нашу с мамой восьмиметровую комнатку привести его я не могла, в его дом тоже был путь заказан. И где мы с ним только не болтались, по каким углам, по каким кустам, проулкам, закоулкам! Знала, что он мне не нужен, а отстать не могла. Я вот сказала про него «старый», а когда познакомились, ему и тридцати пяти не было. Теперь я понимаю, что это не старость для мужчины. Ходила я, как отравленная от этой любви, от того, что всегда нужно было прятаться, – иногда даже во рту появлялся такой привкус, как будто свинца наелась. Каждый раз говорила ему «не приду» и каждый раз бежала со всех ног. Мама сильно переживала за меня, даже к бабке повела. Только та бабка нашептала, а назавтра война. Его мобилизовали, и с глаз долой – из сердца вон. Наверное, бабка помогла, через полгода я и думать о нем забыла. В сорок втором сама подалась на фронт, может, его надеялась встретить, не знаю. Слава богу, не встретила! А тут мой генерал увидел меня издали и выдернул к себе в штаб. Ну а там познакомился он со мной как бы случайно, и все начало складываться. Без нахрапа, по-человечески, за это я его зауважала, а теперь кажется, что до него и не было ничего, что все бывшее мне приснилось.
– Повезло, – сказала повариха Нюся. – По тебе: ты и красивая, и приличная.
– Спасибо, Нюся! – засмеялась Нина.
– Говорят, он разведенный? – вставила снайпер Лиза.
Александра и Верочка молчали. Первая потому, что не считала нужным расспрашивать, а вторая оттого, что все, о чем рассказывала Нина, ей, девственнице, было до такой степени интересно, так горячо, что зеленые глазки ее горели и даже нос покраснел, хоть она и пудрилась.
– Нет. Жена умерла в родах. Остался сын. Сейчас два годика, с его мамой в Москве. Мама Анфиса Яковлевна в каждом письме к Федору Петровичу и мне привет пишет. Он мое фото ей посылал. Сказал: «Мама у меня по глазам определяет людей». Значит, определила, что я не такая уж пропащая, если приветы передает.
Нина замолчала. И никто больше ее не расспрашивал. Все слушали, как шумит за окном ветер, и каждая думала о самом сокровенном для женщины – о материнстве… О своем собственном материнстве, возможном или невозможном. На том они и уснули, кто до отбоя, кто после.
А сегодня, утром 31 января 1945 года, Нинин генерал прислал коробку «Шанели», и все они красились, душились трофейными духами и целый день хохотали, как заведенные.
Александра отказалась красить губы.
– Ты почему не красишь? – спросила ее Нина.
– Не для кого.
– Ну это ты брось! У тебя муж не погиб, и ты его не похоронила, как я своего Колю. Твой пропал без вести, а это еще ничего не значит. Так что не накликай беду – красься, ему это будет приятно.
Александра согласилась и чуть подкрасила губы.
Скоро в палате стоял такой запах духов, что пришлось приоткрыть дверь. Открывать еще и форточку побоялись, чтобы не просквозило кого-нибудь. Оказывается, все хорошо в меру и даже прекрасное от перебора может измениться. А когда потянуло «Шанелью» по всему этажу, то к ним в палату, вежливо постучавшись, вошел сам генерал Иван Иванович – начальник госпиталя. Пока он стучался и покашливал за дверью, все пятеро успели шмыгнуть под одеяла.
– Смирно! – звонко подала команду Нина, и женщины дурашливо вытянулись под одеялами.
– Вольно! – сдерживая смех, скомандовал генерал. – Как славно, что вы у меня не просто военнослужащие, а прежде всего женщины, да еще какие хорошенькие! А скоро мир, девочки. Скоро по домам. Дай бог, чтобы все мы добрались до родного порога. – И вдруг генерал широко, троекратно перекрестился своею культей, затянутой в лайковую перчатку.
То, что генерал перекрестился, удивило всех, особенно Александру, и, когда Иван Иванович взглянул на нее с улыбкой, она ответила ему тем же.
– Ну, жизнь хороша, а, Александра?
– Так точно, товарищ генерал-майор медицинской службы! – отчеканила Александра бодрым голосом.
– Прелесть какая! – сказал Иван Иванович. – Как я за тебя рад. Разморозилась, слава богу!
И вновь Александру тронуло его «слава богу!», и она подумала, что он не простой, не примитивный человек и не боится говорить так, как хочет, не боится даже креститься, что, конечно же, в советской армии, как минимум, не приветствуется, а тем более у генерала.
– Небось, Федор Петрович прислал? – подходя к Нининой тумбочке, по-свойски спросил Иван Иванович.
Нина кивнула.
– Молодец Федор! Я с ним пересекался. Смелый и порядочный. А духи французские, из самых лучших, трофейные.
– А что на коробке написано? – запросто спросила Нина.
– Шанель номер пять. Шанель – имя знаменитой француженки, у которой до войны был свой дом модной одежды. И парфюмерию она выпускала, да и сейчас, наверное, выпускает.
– Одна, что ли? – оторопело подала голос из своего угла краснощекая повариха Нюся со смешно, неумело накрашенными губами.
– Почему одна? – вопросом на вопрос отвечал генерал. – У нее пошивочные мастерские, парфюмерные фабрики. Она хозяйка.
– Это как у нас при буржуях? – робко спросила Лиза.
– Угу, – пробурчал в ответ генерал, и улыбка сошла с его рябого, темного лица. – Всего хорошего! Красьтесь на здоровье, душитесь – это помогает жить. Выздоравливайте! – Генерал поднял к фуражке правую руку, затянутую поверх протезированной кисти в черную лайковую перчатку. – Пока!
Александра обратила внимание на то, что пальцы в перчатке не стоят дощечкой: большой, средний и указательный собраны в щепотку, а безымянный и мизинец чуть на отлете. Александра подумала, что так сделано специально, для естественности, и выходит, что крестился генерал тремя перстами, пусть и протезными.
– Хороший дядька, – грустно сказала вслед генералу красивая Нина. – И ничего мы о нем не знаем, ничегошеньки… И о нем, и друг о друге…
Веселые искорки в глазах молодых женщин как-то сами собой исчезли, и в палате наступило продолжительное молчание. Было слышно, как во внутреннем дворике госпиталя колют дрова.
– Липы спилили с аллеи, все, – сказала повариха, – дров надо много.
Никто не поддержал разговор о липах, хотя все знали, что они вековые.
При бывшем немецком госпитале была своя котельная, в палатах паровое отопление. К январю немецкие запасы угля кончились и взять его было негде, хотя и воевали в Домбровско-Сандомирском угольном бассейне. Шахты пока еще были заминированы или затоплены водой.
Александра вспомнила текучую дорожку солнечных пятен на липовой аллее, вспомнила «немчика» Фритца, Папикова, с которым познакомилась в тот летний день – первый их день на земле этого фольварка, в этом бывшем немецком госпитале.
«А Нина права, – подумала Александра, – наш генерал хороший человек, и мы все, в общем, хорошие, если взять каждую в отдельности, у каждой своя жизнь, а для кого-то мы и не женщины, и наши солдатики не мужчины, а просто пушечное мясо, и считают нас тысячами, сотнями тысяч, миллионами…»
– А что, девчонки, – прервала молчание Нина, – вот мы сошлись здесь случайно и так же разбежимся и мало чего узнаем друг о друге. А давайте рассказывать о себе по очереди. И время скоротаем от ужина до отбоя, а? Например, сегодня я рассказываю, раз уж начала, а вы киньте жребий, и не будем киснуть вечерами.
Предложение было принято, и сразу после ужина, который им принесли в палату, равно как приносили завтраки и обеды, Нина заговорила.
– Я мелитопольская. Отец был грек, но я его не помню. Мама – русская, жива-здорова, и я на ее фамилии – Круглова Нина Гавриловна, а на самом деле – Гаврииловна. Отца убили, когда я только родилась.
– Белые? – спросила словоохотливая молоденькая Верочка.
– Сиреневые. Откуда кто знает?!
За окном солдат все колол на дрова липу и с каждым ударом топора громко, молодецки кхакал. И это его мерное «Кха!», «Кха!», и легкий звон разлетавшихся поленьев словно откалывали секунду за секундой и навечно отбрасывали в бездну минувших дней.
«Родная душа, – подумала о Нине Александра, – а ведь сначала она показалась мне такой расфуфыренной, заносчивой дурой».
– Девчонки, не перебивайте! И особенно ты, Верочка, не суй свой конопатый нос куда ни попадя, – сказала Нина.
– Он уже не конопатый, я твоей пудрой попудрилась, – хихикнула Верочка. – Извини, Нинуль, больше не буду. Давай рассказывай.
– Значит, так. Я помню себя с двух лет. Ничего до этого не помню, а помню только, как мы с мамой ехали высоко на сене, на волах, и так сильно пахло свежим сеном, что я хватала его душистыми пучками и нюхала изо всех силенок. Это потом мы с мамой определили, что мне тогда было два годика, – шел двадцатый год, и мы жили не в городском доме, а у хохлов на хуторе, и мама возила хозяйское сено, она его и косила, и копнила, и скирдовала. Скирды были огромные, я очень любила за ними прятаться от мамы, а когда она меня ловила, мы так смеялись! В моей памяти жизнь началась с этого сена, а что было со мной раньше, то это была вроде как мамина жизнь вместе с ее малюткой Ниной.
– Ой, девки, а я себя так смешно помню! – оживилась белобрысая повариха Нюся. – Мы с Клавкой близняшки, и зимой, перед заводом, мама всегда возила нас к бабушке на другую улицу на санках. Везет она нас, снег белый, еще темно, мороз трещит, я так и помню: «хруст-хруст-хруст-хруст» – хрустел под мамиными ногами снег. Это самое первое, что я запомнила. Я сидела сзади, у спинки, а Клавка спереди, у меня на ногах, и из-за нее мне было не видно маму, ну я и столкнула Клавку на дорогу, и мне стало хорошо видно мамину спину и ее руку, которой она тянула санки за веревочку. Но тут такой ор поднялся! А кто орал, Клавка, или я, или обе мы вместе, не знаю. Мама бросила санки и побежала назад, за Клавкой.
Хотя и наступила пауза, но Нина не собиралась продолжать свой рассказ, потому что понимала, как хочется ее соседкам сейчас же, немедленно, вспомнить свой первый выход из младенческого полубытия в мир осознаваемой жизни.
Пауза затягивалась.
– Верочка, давай, – предложила Нина.
– А я ничего такого не помню подряд, – испуганно, по-детски прижала к щекам ладошки Верочка. – Как-то все в куче. Надо сильно подумать!
– Подумай, – сказала Нина, – память у тебя девичья, вот и не помнишь. Тебе сколько лет?
– По документам двадцать один.
– А без документов?
– Не знаю и не скажу! – игриво засмеялась Верочка.
– Если ты сбежала на фронт сразу после школы, в шестнадцать, а на фронте ты с сорок третьего, значит, двадцать седьмого года рождения. Слушай, а почему ты сбежала?
– Почему? Какая ты, Нина, странная! У меня мама и папа историю в школе преподавали. А тут история делается, а я буду за печкой сидеть?!
– Понятно. Значит, тоже хочешь преподавать историю. Ну валяй! Вспомнишь первое впечатление, тогда и скажешь. А пока ты, Лиза. Какое у тебя воспоминание?
Снайпер Лиза была самая неприметная среди них: малорослая, худенькая, сутуловатая, узкоплечая, с мелкими и как бы стертыми чертами лица. Правда, когда она подкрасилась, попудрилась, подвела брови, стала очень даже ничего, прямо-таки миловидная. Такие лица высоко ценят гримеры: артистов с блеклыми лицами они делают настоящими красавцами и красавицами – грим хорошо ложится, ничто не мешает.