355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Уве Тимм » На примере брата » Текст книги (страница 2)
На примере брата
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:11

Текст книги "На примере брата"


Автор книги: Уве Тимм



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)

Ни слова в его дневнике о мечтах, желаниях, тайнах. Была ли у него подружка? Был ли он хоть раз в жизни близок с женщиной? Испытал ли это потрясение – чувствовать тело другого, эту близость, всепроникающую близость, ощущать свое тело в другом, себя в нем, а значит, себя через него чувствовать и познавать растворение себя в теле другого?

В его дневнике речь исключительно о войне, о подготовке к смертоубийству и о разных способах усовершенствования оного посредством огнемета, мин, учебных стрельб. Однажды упоминается варьете, однажды театр, однажды фильм, который он посмотрел, должно быть, в одном из фронтовых кинотеатров.

Апрель 24. Строим мостнаши танки проходят. Апрель 30. Кино. Грозная тень [6]6
  Фильм 1942 г. немецкого режиссера Пауля Верхувена (1901-1975).


[Закрыть]
.

И ни слова. Понравился ему фильм, не понравился?

Когда у тебя обманом отняли собственную жизнь, познаваемость собственных чувств – что остается? Только предъявляемая внешнему миру поза: отвага.

В небольшой картонной коробке, которую матери прислали после его смерти, обнаружилось фото киноактрисы Ханнелоры Шрот [7]7
  Немецкая киноактриса (1922-1987).


[Закрыть]
. Миловидное округлое личико, карие глаза, темно-каштановые волосы, полные губы, окаймленные ямочками на щеках.

Грозная тень.

9 октября 1943 года.

Моя дорогая мамочка

Папе я уже написал что меня тяжело ранило Теперь и тебе пишу что мне отняли обе ноги Ты наверно удивишся почерку но я пишу в таком положении что лучше не получается

Только не думай что мне ноги оттяпали по самую задницу Правую отрезали 15 см ниже колена левую 8 см выше

Сильных болей нет иначе писать бы не смог Дорогая мамочка только(не) плачь держись я на протезах буду бегать как раньше кроме того я уже отвоевался твой сынок снова будет с тобой хоть и калека

Какое-то время еще пройдет прежде чем меня в Германию доставят я пока не транспортабельный

Еще раз говорю мамочка не горюй не тревожен и не плач мне от этого толко тижелей будет Привет тебе Ханне и Уве

Уве ничего не говори когда я через 12(неразборчиво) на протезах вернусь пусть думает что я всегда такой был

Еще раз привет тебе Твой Кудряш-бумбум

Написано карандашом, прыгающим, местами неестественно крупным почерком, вероятно, под воздействием морфия. Он был ранен 19 сентября 1943 года на Днепре. Целую ночь пролежал с раздробленными ногами, кое-как, наспех перевязанный товарищами.

Той ночью матери приснилось, что ей пришла по почте бандероль, раскрыла – а там бинты, стала вытаскивать, а они тянутся, тянутся без конца, а под конец выпал букетик фиалок.

Сон этот ей действительно приснился в ночь его ранения. Она со страхом рассказывала о нем родным и близким. Телеграмма с сообщением о ранении пришла лишь много дней спустя, чуть ли не в одно время с похоронкой.

Если не считать мелких, несерьезных – хотя кто знает? – ритуалов повседневной домашней магии (поплевать на найденную монету, три раза постучать по дереву, чтоб не сглазить), мать скорее питала неприязнь ко всякого рода суевериям и ясновидению. Однако, упоминая об этом сне, она всегда говорила: есть вещи между небом и землей, о которых нам ничего не известно. Для себя она, видно, решила, что лучше об этих вещах не думать и других людей попусту ими не беспокоить. Но была твердо уверена: есть способы сообщения без слов, по ту сторону времени и пространства.

Многоуважаемая госпожа Тимм!

В наше распоряжение поступили следующие личные вещи Вашего сына, штурммана [8]8
  Воинское звание в частях СС, соответствовало званию ефрейтора.


[Закрыть]
СС Карла-Хайнца Тимма, погибшего 16.10.1943:

фотографии —10 расческа1

зубная паста в тюбике1

табак в упаковке1 блокнот1

значок о ранении черн. [9]9
  С 1939 г. в гитлеровской армии по образцу кайзеровской вновь были введены значки о ранении: черный полагался за 1-2 ранения, серебряный за 3-4, золотой – за 5 и более.


[Закрыть]
1

орденское удостоверение

ЖКII [10]10
  Железный крест II класса.


[Закрыть]
1

удостоверение на право ношения значка о ранении черн.1

телеграмма1

различные письма и почтовая бумага Настоящим пересылаем Вам вышеперечисленное Хайлъ Гитлер!

Исполнитель(подпись неразборчива)

Оберштурмфюрер СС (Ф).

В документах, отчетах, статьях и книгах той поры встречаются все новые и новые сокращения, порой совершенно непонятные, почти мистические сочетания букв, по большей части заглавных, за которыми прячутся – и одновременно, в порядке угрозы, приоткрываются – всевозможные иерархические ступени и этажи.

Звание оберштурмфюрер соответствовало старшему лейтенанту, но что означает еще и это (Ф)?

Письма моего брата, награды, его дневник мать так и продолжала хранить в этой небольшой картонной коробке. Пятьдесят лет она пролежала в ящичке ее туалетного столика. Мыло, которым она пользовалась и которое, сразу по многу кусков, хранилось в том же ящичке, называлось «Ноншаланс». Тут же стояли ее духи и туалетная вода. Неповторимый запах, дольше всего напоминавший мне о ее теле, о ее физическом отсутствии, – он и по сей день, уже едва ощутимый, исходит и от коробки, и от дневника.

Письма, которые мой брат писал матери и отцу, я разобрал, разложил по конвертам, а теперь еще и надписал. Письмо с засушенной гвоздикой. Письмо о пулемете.

Вот еще что мне без конца рассказывали о брате: мальчик, который в один прекрасный день подарил свою коллекцию марок. Даже не обменял ни на что, как с неизменной гордостью подчеркивал отец. Мальчик, который ухаживал за своим аксолотлем! [11]11
  Личинка хвостатого земноводного (внешне похожего на саламандру) – амбистомы.


[Закрыть]
Мальчик, который только из-за своей мечтательности неважно учился. Как он однажды, еще совсем малышом, спрыгнул в купальне с пятиметровой вышки! Взобрался по лестнице и просто спрыгнул! «Браво! – закричал отец, который до этого, должно быть, сказал ему: – Давай-ка, влезь, живо!» Просто взял и спрыгнул! Мальчик, который так замечательно играл в немецкий бейсбол. Мальчик, у которого установили мерцательную аритмию и направили в Бад-Наухайм на лечение. Там он запечатлен на фотографии с другим мальчиком, такого же возраста и роста. Обоим, должно быть, лет двенадцать-тринадцать. Они стоят, обнявшись за плечи, повернувшись друг к другу лицом – у обоих светлые, почти нежные улыбки. Того мальчика звали Генрих, мать утверждала, что это был его лучший друг.

Он сам и вся его жизнь остались лишь в немногих сохранившихся письмах и в дневнике. Память, закрепленная в записанном слове.

Его любимым блюдом было картофельное пюре с яичницей и шпинатом. В еще жидкий яичный желток мать капала растопленное сливочное масло. Красную капусту очень любил, называл ее в детстве прекрасная капуста. Когда заболевал, просил сварить ему молочную рисовую кашу с сахаром и корицей.

Не пил, не курил. Пока на фронт не попал. Сигареты отсылал отцу. Но пить начал. Гуляли всю ночь, утром перекличка. Строевая подготовка для отрезвления.Так мальчиков гоняли.

В его дневнике ничего не говорится о пленных. Ни разу, нигде он не пишет о том, что кого-то взяли в плен. Либо русских убивали на месте, либо они в плен не сдавались. Третья возможность: он просто не считал такую мелочь достойной упоминания.

75 м от меня Иван курит сигареты, отличная мишень, пожива для моего МГ.

Из речи Генриха Гиммлера перед личным составом войск СС в Щецине, 13 июля 1941 года, три недели спустя после вторжения в Советский Союз.

Это борьба мировоззрений и борьба рас. В борьбе этой на одной стороне национал-социализм, мировоззрение, взросшее на ценностях нашей германской, нордической крови, и мир всего, что в наших представлениях нам дорого: мир красоты, порядочности, социальной справедливости, мир, в отдельных частностях еще, быть может, и отмеченный некоторыми мелкими изъянами, но в целом прекрасный, радостный, исполненный культуры, словоммир нашей Германии, какой мы ее знаем. На другой стороне нам противостоит 180-миллионное скопище, смесь рас, племен и народностей, сами названия которых уже неудобопроизносимы и чей внешний облик таков, что можно и следует без всякого милосердия и пощады изничтожать их силой оружия.

Участвовало ли его подразделение – 4-й саперный батальон танковой дивизии «Мертвая голова» – в так называемых «прочесываниях местности»? В облавах на партизан, штатское население, евреев?

Сперва дом разбомбили, а потом сразу и мальчик погиб.Такой вот удар судьбы, обрушившийся на семью, а всё война. Лишились всего.

Письмо отца сыну Карлу-Хайнцу.

Ффо(Франкфурт-на-Одере), 6 августа 1943 года.

Мой дорогой, любимый Карл-Хайнц!

Сегодня вернулся из Гамбурга из отпуска, куда уезжал на выходные, но отпуск растянулся почти на две недели, потому что за это время в результате четырех воздушных налетов наш красавец Гамбург полностью разрушен. По меньшей мере 80% города превращены в руины и пепел. Только-только мы с мамой в час ночи вернулись с вокзала, как в четверть второго объявили воздушную тревогу, и поскольку я сразу услышал, что неприятельские самолеты подходят к городу крупными силами, я всем, кто еще валялся в постелях, заорал, чтобы немедленно спускались в бомбоубежище. Не прошло и двадцати минут, как в наш дом прямым попаданием влетела фугасная бомба. Америкашки все засыпали фосфором, горело и пылало все и всюду. От нашего дома несколько кусков стен только и осталось.

Когда загорелся верхний этаж нашего четырехэтажного дома, отец, случайно приехавший домой на побывку с фронта, и сестра, тогда уже двадцати летняя, успели схватить из квартиры что попало: курительный столик, стул, чемодан из кладовки, несколько полотенец, перину, две фарфоровых статуэтки, одну фарфоровую тарелку и небольшой ящичек, в котором, как решила сестра, хранилось что-то ценное, на самом деле это оказались елочные игрушки.

Они хватали первое, что попалось под руку, вокруг уже рушились балки и падали стены. И выносили на улицу, где стояли все жильцы, среди них мать с ребенком, то есть со мной, на руках.

Вокруг горели дома.

Остальное уже рассказы. Как сестра пыталась спасти белье и отец едва успел ее отпихнуть, когда рухнула балка. Как от жара на третьем этаже одно за другим с громким треском лопались стекла. Как померкло небо, с которого черно-серым снегом сыпался пепел. А вместе с пеплом сыпалось все, что люди приобретали и копили годами – теперь все это грязносерыми хлопьями оседало на волосы и блузки. Тот летний день, 25 июля 1943 года, выдался жарким.

Другая отчетливая картина, с которой начинается во мне память: огромные пылающие факелы вдоль по улице справа и слева, горящие деревья.

А еще: в воздухе летают маленькие язычки пламени.

Не хочется рассказывать гладко. Память, говори.Это из сегодняшнего дня протягиваются в прошлое цепочки причинно-следственных связей, норовя все

объяснить и расставить по полочкам. Такая вот картина: ребенка, то есть меня, тогда трех лет от роду, укладывают в детскую коляску, накрывают мокрыми полотенцами и везут по Остерштарссе.

Язычки пламени, что летали и прыгали в воздухе, лишь в более поздних рассказах нашли себе объяснение. Это были горящие лоскутки занавесок, сорванных и выброшенных из окон пучиной огня.

Еще долгие годы после войны, сопровождая все мое детство, снова и снова пересказывались события той ночи, благодаря чему мало-помалу сглаживался, сходил на нет первоначальный ужас, а пережитое становилось постижимым и даже забавным: как старшая сестра и отец сперва составляли наши пожитки на середину улицы, как потом положили ребенка, то бишь меня, в коляску и укрыли полотенцами, смочив их водой из лопнувшей водопроводной трубы; как затем родители и сестра, бросив спасенный скарб прямо на улице, побежали по Остерштрассе в сторону Шульвег, а справа и слева горели дома, особенно правая сторона, та вообще пылала, добежали до Ластрупсвег, там тоже все горело; как они бросились в переполненное бомбоубежище, где молча, сосредоточенные и на удивление собранные, сидели люди; как отец той же ночью явился в распоряжение штаба люфтваффе и только два дня спустя, во время которых было еще несколько налетов, мать с сестрой снова его встретили у родственников, небритого, серого от недосыпа, в напрочь загубленной белой летней гимнастерке. Что еще рассказывали, он и другие: как в подвалах сгоревших домов находили людей, повисших на водопроводных трубах и распадавшихся в прах при первом же дуновении сквозняка. Других, кто успел

выскочить, подхватывало ураганом пожара и утаскивало в самое пекло пылающих кварталов; были и такие, кто в горящей одежде бросались в каналы. Но фосфор прекрасно горит и на воде.

Бомбоубежище, где мать вместе с сестрой и со мной на руках спаслись, находилось на углу Шульвег, в доме кожгалантерейщика Израэля.Магазин его и по сей день там. В 1938-м, рассказывала мать, в окнах его витрины были вывешены большие плакаты: Внимание! Невзирая на фамилию, владелец магазина чистокровный ариец! Искренне Ваш кожгалантерейщик Израэль.

Вот еще одна из первых картин в моей памяти: люди в бомбоубежище. Плачущий старик. Женщина держит на коленях птичью клетку, по которой в панике мечется птаха. Вторая птаха лежит на полу клетки лапками вверх, как будто только что свалилась с шестка.

Письмо брата отцу.

17 августа 1943 года.

Сегодня утром пришло твое письмо, я в себя прийти не могу, просто в голове не укладывается, чтобы 80% Гамбурга сровняли с землей, у меня, хоть я тут всякого навидался, слезы стояли в глазах. Как-никак был родной дом, кров, сколько радости и воспоминаний связано, и вот все это, самое бесценное, теперь пропало, уничтожено, отнято.

Евреям вход в бомбоубежища был воспрещен.

Недавно я имел возможность взглянуть на бомбоубежище, на котором, как на фундаменте, после войны построили дом на одну семью. Мои друзья этот

дом купили. Спуск по лестнице был подобен нисхождению в детство, снова сырость, теснота, узкие проходы, лабиринтность – в бункере для прочности были еще и опорные перегородки. Заржавелые вентиляционные трубы тянутся поверху вдоль стен. Надписи: «Курить воспрещается!» Газовый шлюз. Странные, поразительные ощущения: вместе со спуском перед глазами встают затонувшие в памяти картины. Самое неожиданное случилось, когда погас свет: белые стены и сейчас, шестьдесят лет после войны, засветились слабым фосфорисцирующим сиянием. И лишь постепенно, совсем не сразу, свечение померкло.

Обе фарфоровые статуэтки в стиле бидермейер, спасенные отцом или сестрой из горящего дома, слегка повреждены. Одна, это пастушка с корзиной цветов, лишилась руки. Вторая изображает жанровую сценку: две дамы в пышных, опять-таки в стиле бидермейер, платьях внимают мужчине, который, стоя, читает им вслух: книгу он держит в левой руке, а правой для выразительности жестикулирует. Книги у него теперь нет, да и пальцы на правой руке тоже оторваны. В первые послевоенные годы обе покалеченные статуэтки стояли на книжном шкафу своеобразными памятниками родительских военных потерь.

Зато ничуть не пострадали – и об этом снова и снова рассказывали как о маленьком чуде – елочные шары, вытащенные сестрой из горящего, вот-вот готового обрушиться дома.

Самое удивительное – как испытанный ужас, шок, потрясение благодаря этим повторяющимся рассказам мало-помалу начинали укладываться в голове,

как переживания, облекаясь в словесные формулы, постепенно утрачивали свою остроту. От Гамбурга только руины и пепел. Городморе огня. Ураган пожара.

Поздней осенью 1943-го нас, мать и меня, эвакуировали к родственникам в Кобург.

Брат обучился на скорняка. Он так хотел быть меховщиком, рассказывала мать. Это, кстати, и дневник подтверждает. Есть там несколько рисунков – трогательно неумелых – с набросками витринной декорации мехового магазина.

Да, как ни странно, ему явно нравилось это ремесло. В противоположность мне, хотя я тоже на скорняка обучился и тоже сдал экзамен на подмастерье, но всеми мечтами и помыслами тянулся совсем к другому: читать, писать, да, уже тогда меня одолевал настоящий голод по чтению и письму, – все, что угодно, только не унаследовать отцовское дело, его скорняжную мастерскую. Профессия надоела мне, как только я все в ней изучил: каракулевые, норковые, нутриевые шубы, бобровые, выбор покроя и изготовление выкройки. Я настолько хорошо все освоил, что в итоге выдержал экзамен на подмастерье с отличием. И отец тоже ненавидел свою работу, относился к ней как к неизбежному злу. Зато стал самостоятельным. Самостоятельность – это важно. Тешило остатки господского барства. Еще он ненавидел профессию, потому что по-настоящему, мастерски, никогда ей не владел. Случайное дело жизни. На развалинах подобрал скорняжную швейную машину. Впрочем, решила все не только случайная находка, но и его работа таксидермистом, или, как говорили до войны, препаратором – несомненно, лишь благодаря ей он на эту швейную машину и обратил внимание. В те времена многие вещи лишились владельцев и, вырванные из привычного обихода, бесхозными валялись среди руин.

Среди развалин разрушенных домов можно было подобрать медные и свинцовые трубы, вообще металл, который позже сулил приличную выручку у старьевщика, – кастрюли, чугунные плиты и печки, станки, инструменты, иногда причудливо изогнутые, оплавленные пожаром. А на дорогах, на путях отступления немецких армий, валялись и стояли брошенные повозки, прицепы, разбитые, расстрелянные и разбомбленные военные грузовики, полевые кухни, орудийные передки и лафеты, легковушки, в основном уже выпотрошенные и полуразобранные на запчасти. Последние жадно поглощал натуральный обмен, где всякому товару приходилось снова и снова подыскивать себе эквивалент, – меновая торговля, ориентированная не на деньги, а только на спрос и предложение, хотя и в ней в роли денег, пока, правда, робко, уже пробовали себя американские сигареты.

А отец, к чему стремился он?

Ведь желания и неприязни, причем как раз невысказанные, заветные, действуют в нас сильнее всего, давая, наподобие линий магнитного поля, направление нашим делам и поступкам.

Так к чему стремился отец? Уж никак не стать скорняком, а тем более препаратором.

Тогда что было предметом его желаний?

После «Добровольческого корпуса» он в разных городах обретался. Вроде бы изучал в университете зоологию, хотя аттестата зрелости у него не было.

Как, спрашиваю я себя сегодня, мог он поступить в университет без аттестата, или это всего лишь предание, его рассказанная, вымышленная автобиография? Какое-то время он жил в Штутгарте, где, судя по всему, голодал, неделями питался одной морковью, пока вконец не обессилел от истощения. Его сестра Грета, навещавшая его в Штутгарте, потом об этом рассказывала. Он был близок к организации «Консул», может, даже состоял ее членом. Это тоже его сестра Грета утверждала.

Ноябрьские предатели. Удар ножом в спину [12]12
  «Ноябрьскими предателями» реакционно-националистические силы Германии окрестили деятелей демократического правительства после Ноябрьской революции 1918 г., деятельность правительства соответственно именовали «ударом ножом в спину».


[Закрыть]
. Время системы [13]13
  Имеется в виду – парламентской системы, т. е. время Веймарской республики (1918-1933).


[Закрыть]
.

Организация «Консул» была чем-то вроде суда Фамы при «Добровольческом корпусе». На ней лежит ответственность за убийства так называемых «изменников родины» Ратенау и Эрцбергера [14]14
  Вальтер Ратенау (1867-1922)—министр иностранных дел; Маттиас Эрцбергер (1875-1921) – министр финансов германского правительства после 1918 г. Оба погибли в результате покушений, осуществленных террористической организацией «Консул».


[Закрыть]

Однажды к нему приехал боевой товарищ, соратник по Первой мировой, с которым он, вопреки обыкновению, беседовал в комнате с глазу на глаз. Долговязый мужчина, с бледным узким лицом и багрово-сизым косым шрамом через нос от лба до щеки. Рассеченная шрамом бровь срослась завитком. Ротмистр, так отец к нему обращался, без имени и фамилии. Мать тоже ничего о нем не знала.

В 1921 году отец вместе с эмигрировавшим царским офицером пытался наладить артель по производству игрушек. Нанимали надомников, безработных и инвалидов войны, те должны были делать деревянных лошадок. Он придумывал рекламные лозунги, один из них мне недавно снова вспомнился:

Чтоб у ваших малышей

Всегда был ротик до ушей.

В это время он познакомился с моей матерью, дочерью модиста-шляпочника, хозяина процветающего шляпного ателье и собственного магазинчика, владельца небольшой виллы на Торнквистштрассе в гамбургском районе Аймсбюттель.

Любовь, хоть и не с первого взгляда, как она говорила, но близко к тому, после того как они несколько раз встретились. Между встречами, правда, проходило всякий раз не меньше одной-двух недель. Да, он ей нравился – этот высокий, стройный мужчина, даже элегантный в своей литовке, форменном кителе, который он носил без знаков различия. Есть фото, запечатлевшее его на карнавале в костюме гусара. Будь он авантюристом, вполне мог бы выдавать себя за прусского кронпринца. Почти на всех фото того времени он с сигаретой в руках, иногда и во рту, скорее даже в углу рта, с обольстительной полуулыбкой героев-любовников со старых киноафиш, руки неизменно в карманах литовки. Кроме этой литовки, у него не было ни пиджака, ни пальто, только этот форменный китель, под который он зимой надевал серый, штопаный пуловер. Словом, голь перекатная, но с хорошими манерами. И рискнул попросить у шляпочника руки дочери; тот, конечно, желал себе более состоятельного зятя, но потом все же дал согласие. Вскоре после этого молодой человек со своей артелью, которую вряд ли стоит воображать себе таким уж солидным предприятием, обанкротился в пух и прах. Царский офицер бежал от кредиторов в Париж, долги молодого человека выплатил тесть.

Мать говорила: это был мой муж, единственный.

Не то чтобы она не видела разительной дистанции между тем, каким он был и каким хотел казаться. Но, где бы он ни появлялся, он сразу получал кредит доверия, который, впрочем, он никогда не оправдывал до конца, а в большинстве случаев и не в силах был оправдать. Поступи он в университет, сумей получить высшее образование, он, при его красноречии и даже известной интеллигентности, стал бы адвокатом или архитектором – вот уж профессия, которая вполне была ему по плечу, ведь он и рисовал, и чертил отлично, и пространственное воображение имел очень точное, – тогда солидное буржуазное существование было бы ему обеспечено. А так получалось, что он только внешне являет собой нечто большее, тогда как на самом деле вынужден отдавать свои силы ремеслу, которое втайне презирает.

Мать видела этот его изъян и всячески пыталась сгладить, на людях ни разу, никогда и ни в чем не выказав ему своего неодобрения, пусть хотя бы только недовольным движением губ или поднятием бровей. Ни разу не сказала о нем худого слова, даже когда я ей на него жаловался. А было и такое время, незадолго до его смерти, я тогда вообще не мог спокойно с ним говорить.

Всегда и во всем, без колебаний и сомнений, она была с ним, на его стороне. Мой муж, говорила она, просто и ясно: мой муж. А мне про него: отец.

Выйти замуж для нее означало нечто окончательное и безусловное, это был союз, который заключается однажды и уже нерасторжим.

При мне они никогда не ссорились. Хотя поводы для ссор наверняка имелись, ибо она, мама, с ее безошибочным чутьем к реально достижимому, с ее спокойным пренебрежением ко всякого рода показухе, разумеется, не давала себя ослепить; сама держалась подчеркнуто скромно и не могла не видеть, что отец живет не по средствам.

Так что размолвки между ними бывали. И она выкладывала ему свое мнение, спокойно и твердо. Но при мне они не ссорились никогда. Единственное, о чем я могу вспомнить, это ее строгое увещевание:

– Нет, Ханс, этого ты не сделаешь. Это просто не годится.

Что родители могут разойтись – три-четыре примера тому имели место в семьях моих одноклассников – или просто начнут жить раздельно, такое для меня было немыслимо. Они всегда вместе, всегда неразрывны. И после его смерти, ей тогда исполнилось пятьдесят шесть, она сказала: это был мой муж, единственный и желанный, мой суженый. Даже с пристрастием допрашивая собственную память, не могу воскресить в ней ни единой громкой перепалки или чтобы кто-то из них дулся, укоризненно молчал, а тем более смотрел на другого с ненавистью – такого не было ни с ее, ни с его стороны. Недвусмысленное распределение ролей в семье просто не оставляло места для подобных коллизий. Он решал главные, экономические вопросы, определял направление на марше.Она занималась хозяйством, присматривала за магазином, консультировала покупательниц, помогала в мастерской, подшивала подкладки на шубы, и заботилась о сынишке, то есть обо мне, позднем ребенке, последыше.

Слово «эмансипация» было напрочь лишено для нее смысла. От чего мне освобождаться? – только и сказала она клиентке, которая в 1969 году вместе с другими единомышленницами организовывала у нас в районе женсовет, а к ней пришла перелицовывать шубу.

– А уж шуба-то, одно название, грязная рванина, – рассказывала позже мать, – так она еще и цену сбить норовит! Красивыми словами сыт не будешь, сказала я ей. И еще: я делаю свою работу и хочу, чтобы мне за нее платили. Она мне на это: «Ну все, хватит!» А я ей дверь распахнула.

В моих глазах она как будто делалась выше ростом, когда вот так держалась, твердо и энергично.

Политика интересовала ее лишь в том смысле, чтобы оставили в покое ее саму и ее семью. Чтобы никогда больше не было войны. Она ходила на выборы, но всегда с присказкой: «A-а, все равно они делают, что хотят». Голосовала за левые партии, отчасти, возможно, и из-за меня. Но только не за правых, не за эту грязную шайку,которыми, по ее же словам, она сыта по горло.

Ходила в оперу, в театр, в музеи, читала то, что я ей советовал. Но прочитанное, увиденное, услышанное не затрагивало ее всерьез. Она все это делала просто потому, что сходить разокв театр или оперу – это прекрасно,ибо по такому случаю полагается нарядноодеться, в антракте можно выпить бокал шампанского, а потом еще несколько дней об этом вечере рассказывать. Нет, она не была интеллигентна. Навещая ее, на Рождество, на дни рожденья, мы все, дети, Дагмар и я, жадно набрасывались на чтение желтой прессы, на все эти журнальчики и газетенки, которые она бережно хранила.

Она покорилась неизбежному и твердо пошла ему навстречу. Сумела приспособиться к бедности и лишениям первых послевоенных лет, но и когда дела пошли в гору,жила очень скромно. А желания? Все желания сосредоточивались на мальчике, то есть на мне. Лишь бы мальчику в жизни было хорошо. А ей самой, чего бы ей хотелось? Ну, чтобы не думать о деньгах. Путешествовать. Чтобы дело шло нормально. А ведь у нее болели руки, болели глаза. Она никогда не жаловалась, но я видел, как она промывает глаза кусочками ваты, смоченными в настое ромашки. У нее была катаракта, и она боялась когда-нибудь ослепнуть настолько, что не сможет шить.

В восемьдесят два года оставила она мастерскую. До этого работала не покладая рук, каждый рабочий день была на месте, вела бухгалтерию, продавала, делала примерки, подшивала подкладки на шубы. Никто ее этому не учил. Она сама, незаметно, вросла в работу. А ведь смолоду, при ее родителях и воспитании, все совсем по-другому могло повернуться. Она была выгодная партия, девушка из хорошей семьи. Но на судьбу она никогда не сетовала.

В последние годы, когда она вела дело уже только на пару с моей сестрой и дела шли настолько плохо,что ей случалось доплачивать из собственных сбережений, всякий раз, когда я приходил, она сидела в этой небольшой светелке, которая именовалась мастерской, за прилавком и подшивала подкладку на очередную шубу. Это одно из самых отчетливых моих воспоминаний: как она сидит и шьет. За окном березка, что при порывах ветра своими нежно-зелеными ветвями легонько гладит по стеклу.

После обеда сестра выходила в кондитерскую и приносила слоеных пирожных или кусок сливочного торта, а мать тем временем ставила воду и накрывала на стол: тарелочки, чашки, блюдца. Потом они садились, пили кофе и, что называется, устраивали себе красивую жизнь.Вечером шли домой и обсуждали путешествия, которые намеревались совершить. И она действительно начала ездить, она, до шестидесяти лет не покидавшая Германии, отправилась в автобусные туры во Францию, в Италию, в Англию, в Россию. Из поездок посылала открытки – подругам, родным, мне. Снова оказавшись дома, писала уже письма, почти каждый день. Неотвязная, снова и снова всплывающая мысль: когда не смогу больше работать в полную силу, перечитаю все эти письма, сотни писем, надеюсь, они и вправду даруют мне утешение.

Тридцать восемь лет было матери, когда она произвела меня на свет. Богатырь, как любила она говорить, 5 килограммов 174 грамма. А она была маленькая, хрупкая, 161 см ростом. Поздняя беременность – тогда все это было чуть ли не странностью. Она немножко стеснялась, когда беременность стала заметна, признавалась она. Но рожать или не рожать, такого вопроса для нее вообще не было. И для отца тоже, утверждала она.

Ребенок, первый, появился на свет в 1922-м, роды на дому, и это оказался не желанный сын, а всего лишь дочка. Отец, похоже, даже и не скрывал разочарования. Он мечтал о сыновьях, сынках, которые своей жизнью подправят и наверстают все, что не удалось ему. Сыновья сулили в будущем надежность, в том числе и финансовую, экономическую. Ведь еще его дед был простым крестьянином в Лангенхорне [15]15
  Сейчас – отдаленная северная окраина Гамбурга.


[Закрыть]
. Путь Тиммов.Надел свой он продал строительной компании, большую часть вырученных денег про

мотал, на выпивку и женщин, как и отцовский родитель, который однажды просто-напросто исчез, сгинул вместе с каким-то человеком.Это и есть мой дед, все фотографии которого уничтожены. Запрет на изображения. О нем в семье и не говорили никогда. Предать забвению. Наказать молчанием, неупоминанием.

Отец, рассказывала мать, так мечтал о мальчике, что с девчонкойвообще не знал, что поделать, совсем не то, что с родившимся двумя годами позже сыном, Карлом-Хайнцем. И действительно, ни на одной из фотографий его не увидишь в физическом соприкосновении с дочерью, ни за ручку, ни на руках, ни на коленях. Много позже, сестра лежала в больнице, уже и говорила с трудом, она сказала: наш отец, – она всегда говорила о «нашем» отце, «нашей» матери, что, видимо, должно было связать нас не только грамматически, – наш отец всегда меня недолюбливал. В отличие от Карла-Хайнца. Но тот и вправду был вылитый папа.Сестра так и выросла в его тени. Ее желаний почти не замечали, даже мать, обычно такая благорасположенная и справедливая. Сестра, кстати, была на нее похожа, только более темная – волосы почти смоляные, глаза темно-карие.

– На цыганенка похожа, – сказал как-то сосед, когда ее, еще совсем малышкой, увидел. Мать была возмущена и с соседом с тех пор не здоровалась.

Ну а последненький? Волосы светло-русые, по фигуре в отца, похож на него и формой головы, и линией шеи, и вихром на затылке, и формой рук, но глаза от матери, карие, – да, это я.

Ханне Лора – именно так, с заглавных букв и по отдельности, требовала она писать свое имя, как

будто необычность написания способна служить подтверждением ее неповторимости. Она не смогла выработать в себе стержня, чтобы уметь настоять на своем и вообще чего-то добиваться в жизни. После школы окончила курсы домохозяек, потом исполняла трудовую повинность [16]16
  Введенная в 1930 г. в системе немецких педагогических учреждений добровольнаятрудовая повинность в 1935 г. была узаконена нацистами как обязательная,в течение полугода, для юношей и девушек в возрасте от 18 до 25 лет. По мере приближения войны и после ее начала трудовая повинность принимала все более суровые формы работы и военизированного воспитания в специальных молодежно-трудовых лагерях.


[Закрыть]
. И чуть было не утонула. Вожатая спихнула ее в самое глубокое место бассейна: в суровые военные годы подобный способ обучения плаванию считался наиболее эффективным. Сестра заорала, захлебнулась, ушла под воду, вынырнула ненадолго, потом окончательно пошла ко дну. Ее спас инструктор.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю