Текст книги "Король планеты Зима (сборник)"
Автор книги: Урсула Кребер Ле Гуин
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 40 страниц)
– Ты кто такой? – сказал один из них, подойдя ближе и вглядевшись, заметив не тот цвет кожи, не те глаза.
– Я вам скажу, кто я. Но нам безопасно выйти наружу? Там старики, младенец. Солдаты ушли?
– Солдаты убиты, – сказала высокая женщина с бледной кожей и костлявым лицом.
– Одного мы нашли раненым, – сказал мужчина. – Вся прислуга перебита. Кто бросал эти бомбы? Что за армия?
– Не знаю, что за армия, – сказал Эсдан. – Пожалуйста, скажите моим людям, что они могут подняться. Там, за домом, где конюшни. Покличьте их. Скажите им, кто вы. Я не могу идти.
Повязка на его ноге ослабла, переломы сместились; он начинал задыхаться от боли. Он сел на дорожку, ловя ртом воздух. Голова кружилась. Сады Ярамеры сделались очень яркими и очень маленькими, уходя от него все дальше и дальше, отдаляясь сильнее, чем родной дом.
Он не полностью потерял сознание, но в голове у него еще долго все мешалось. Вокруг было множество народу, все под открытым небом, отовсюду воняло горелым мясом, этот запах терзал его небо и вызывал тошнотный кашель. Потом появилась Камза и крохотная синеватая тень спящего личика на ее плече. Потом появилась Гана, говорящая остальным: «Он выказал нам дружбу». Парень с крупными руками заговорил с ним, сделал что-то такое с его ногой и забинтовал ее заново, что вызвало сперва жуткую боль, а затем облегчение.
Он лежал навзничь на траве. Рядом с ним кто-то другой лежал навзничь на траве. Это был Метой, евнух. Голова у Метоя была окровавлена, черные волосы обгорели почти под корень и побурели. Лицо его цвета пыли побледнело и приобрело синюшный оттенок, как у младенца. Он лежал тихо и изредка моргал.
Сияло солнце. Слышно было, как разговаривают люди, множество людей, и даже где-то поблизости, но они с Метоем лежали на траве, и их никто не тревожил.
– Флаеры были из Беллена, Метой? – спросил Эсдан.
– С востока, – Резкий голос Метоя звучал сипло, еле-еле. – Насколько я понимаю. – Помолчав, он добавил. – Они хотят перебраться через реку.
Эсдан обдумывал это некоторое время. Его рассудок все еще не справлялся, как должно.
– Кто хочет? – спросил он наконец.
– Эти люди. Полевые рабы. Имущество Ярамеры. Они хотят встретить Армию.
– Армию Вторжения?
– Армию Освобождения.
Эсдан приподнялся на локтях. От этого движения в голове у него прояснилось, и он сел. Он посмотрел на Метоя.
– Они ее найдут?
– Если на то будет воля Владыки, – сказал евнух.
Вскоре Метой попытался приподняться, как Эсдан, но не смог.
– Меня накрыло взрывом, – сказал он, задыхаясь. – Что-то ударило меня по голове. В глазах двоится.
– Вероятно, сотрясение. Лежите смирно. Не засыпайте. Вы были заодно с Банаркамье или вы наблюдатель?
– Я ваш коллега.
Эсдан кивнул, запрокинув голову.
– Фракции нас погубят, – слабым голосом произнес Метой.
Камза подошла к Эсдану и села на корточки.
– Они говорят, мы должны переправиться через реку, – поведала она своим мягким голосом. – Туда, где народная армия будет нас охранять. Я не знаю.
– Никто не знает, Камза.
– Я не могу взять Рекама через реку, – прошептала она. Ее лицо напряглось, губы стиснулись, брови опустились. Она плакала молча, без слез. – Вода холодная.
– У них будут лодки, Камза. Они присмотрят за тобой и за малышом. Не тревожься. Все будет хорошо. – Он знал, что его слова бессмысленны.
– Я не могу уйти, – шепнула она.
– Тогда останься, – сказал Метой.
– Они сказали, что сюда придет другая армия.
– Может прийти. Скорее все-таки придут наши.
Она взглянула на Метоя.
– Ты вольнорезанный, – сказала она. – Вместе с другими. – Она оглянулась на Эсдана. – Чойо убит. Всю кухню разнесло на горящие обломки. – Она укрыла лицо руками.
Эсдан сел прямо и потянулся к ней, погладил ее по плечу, по руке. Он коснулся головки младенца, его тоненьких сухих волосиков.
Гана подошла и воздвиглась над ними.
– Все полевые собираются перебраться через реку, – сказала она. – Ради безопасности.
– Здесь вам будет безопаснее. Здесь, где есть еда и крыша над головой. – Метой говорил рублеными фразами, не открывая глаз. – Чем идти навстречу наступлению.
– Я не могу взять его, мама, – прошептала Камза. – Ему нужно тепло. Я не могу, я не могу взять его.
Гана склонилась и заглянула малышу в лицо, очень мягко коснувшись его одним пальцем. Ее морщинистое лицо отвердело, как кулак. Она выпрямилась, но не расправила спину, как обычно. Она сутулилась.
– Хорошо, – сказала она. – Мы остаемся.
Она села на траву рядом с Камзой. Люди вокруг них двигались безостановочно. Женщина, которую Эсдан видел на террасе, остановилась возле Ганы и сказала:
– Пойдем, бабушка. Пора идти. Лодки готовы и ждут.
– Остаемся, – сказала Гана.
– Почему? Не можешь бросить старый дом, где ты трудилась? – ехидно спросила женщина. – Погорел он, бабушка! Пойдем же. Бери эту девушку с малышом, – Она бросила беглый взгляд на Эсдана и Метоя. Их судьба ее не заботила. – Пойдем же, – повторила она. – вставай, ну.
– Остаемся, – сказала Гана.
– Прислуга полоумная, – сказала женщина, отвернулась, развернулась, пожала плечами и ушла.
Кое-кто еще останавливался, но не дольше, чем на один вопрос, на секунду. Они устремлялись вниз по террасам, по залитым солнцем дорожкам вдоль тихих прудов, вниз, к лодочным сараям возле большого дерева. Спустя недолгое время все они ушли.
Солнце начинало припекать. Должно быть, полдень скоро. Метой был бледнее обычного, но он приподнялся, сел и сказал, что в глазах у него почти уже не двоится.
– Нам нужно перебраться в тень, Гана, – сказал Эсдан. – Метой, вы можете встать?
Он спотыкался и пошатывался, но шел самостоятельно, и они перебрались в тень садовой ограды. Гана отправилась поискать воды. Камза держала Рекама на руках, крепко прижимая к груди, заслоняла его от солнца. Она уже долго ничего не говорила. Когда они усаживались, она сказала полувопросительно, безучастно оглядевшись по сторонам:
– Мы здесь совсем одни.
– Наверняка и другие остались. В бараках, – сказал Метой. – Еще объявятся.
Вернулась Гана; ей не в чем было принести воды, но она смочила свой платок и положила прохладную влажную ткань на лоб Метоя. Он вздрогнул.
– Когда ты сможешь ходить лучше, мы пойдем в домашние бараки, вольнорезанный, – сказала она. – Там мы найдем кров.
– Я вырос в домашних бараках, бабушка, – сказал он.
И наконец, когда он сказал, что может идти, они начали свой колченогий и прерываемый остановками спуск вниз по тропе, которую Эсдан смутно припоминал, по тропе, ведущей к клетке-сгибню. Путь был долгим. Они подошли к высокой стене, окружавшей бараки, к распахнутым воротам.
Эсдан оглянулся на мгновение, чтобы взглянуть на развалины большого дома. Гана остановилась рядом с ним.
– Рекам умер, – сказала она еле слышно.
У него перехватило дыхание.
– Когда?
Она покачала головой.
– Не знаю. Она хочет удержать его. Когда она перестанет удерживать его, она его отпустит. – Гана глядела в открытые ворота на ряды хижин и бараков, на высохшие грядки, на пыльную землю. – Многажды много младенчиков лежат здесь, – сказала она. – В этой земле. Двое моих. Ее сестры.
Она вошла в ворота следом за Камзой. Эсдан постоял в воротах и пошел делать то, что было ему по плечу: копать могилу для ребенка и вместе с остальными ждать освобождения.
День рожденья мира
Тазу капризничал, потому что ему было три года. Когда пройдет день рожденья мира – а это будет завтра – ему исполнится четыре, а это не возраст для капризов.
Он визжал, и пищал, и задыхался до синевы, и падал наземь замертво, но когда Хагхаг переступила через него, как через пустое место, все же попытался кусить ее за ногу.
– Это не человек, – заметила Хагхаг, – это зверушка или младенец. – Она покосилась в мою сторону – можно ли обратиться? – я глянула в ответ – мол, да. – Что скажет дщерь Божия – это младенец или зверушка?
– Зверушка, – ответила я. – Кусаются звери, а младенцы только сосут.
Все служанки божьи расхохотались-расхихикалсь, кроме новой варварки, Руавей, которая никогда не улыбалась.
– Верно, права дщерь Божия, – отозвалась Хагхаг. – Может, кто выбросит зверушку за ворота? В святые места нет зверям ходу.
– Я не звеюшка! – завизжал Тазу, вскочив – кулачки сжаты, глазенки сверкают, как рубины. – Я сын Божий!
– Посмотрим, – Хагхаг с сомнением оглядела его. – Теперь это уже не так похоже на зверюшку. Что скажете – может это быть сын Божий? – обратилась она к святым, и все согласно поклонились, кроме дикарки, конечно – та только молча пялилась.
– Я, я! Я сын Божий! – крикнул Тазу. – Не дета! Айзи дета!
Он расплакался и побежал ко мне, а я обняла его и расплакалась тоже, за компанию. И мы плакали, пока Хагхаг не посадила нас на колени и не напомнила, что плакать некогда, потому что сюда грядет Сама богиня. Мы перестали плакать, служанки утерли нам слезы и сопли, и расчесали волосы, а Госпожа Облака принесла наши золотые шапки, чтобы мы могли узреть Саму богиню.
С той пришли ее мать, сама бывшая когда-то Самой богиней, и дурачок принес младенца Арзи на подушке. Дурачок тоже был сыном Божиим. Всего нас было семеро – Омимо, ему в тот год было четырнадцать, и он уже отправился служить в войско, потом дурачок без имени, двенадцати лет, большеголовый и узкоглазый, он любил играть с Тазу и малышом, потом Гоиз и еще Гоиз – их так звали, потому что они умерли и ушли в дом праха, чтобы питаться там подношениями, – потом мы с Тазу, нам предстояло пожениться и стать Богом, и последний – Бабам Арзи, Господь Седьмой. Но я была самая важная, потому что единственная божия дочка. Если Тазу умрет, я еще могу выйти замуж за Арзи, говорила Хагхаг, а вот если умру я, все станет очень плохо и сложно. Тогда все сделают вид, что дочка Госпожи Облака, Госпожа Сладость, и есть дщерь Божия, и ее женят на Тазу, но мир-то будет знать разницу. Вот поэтому мама приветила меня первой, а Тазу – потом. Мы пали на колени и, сжав руки, коснулись большими пальцами лба. Потом встали, и богиня спросила меня, чему я научилась за день.
Я пересказала, какие слова выучилась читать и писать.
– Очень хорошо, – похвалила меня богиня. – А о чем ты желаешь попросить, дочка?
– Мне не о чем просить, госпожа моя мать, благодарю, – ответила я, и только потом вспомнила, что у меня же был вопрос, но было уже поздно.
– А ты, Тазу? Чему ты научился сегодня?
– Я хотел укусить Хагхаг.
– И чему ты научился – это хорошо или плохо?
– Плохо, – ответил Тазу, а сам улыбнулся, и богиня – вместе с ним, а Хагхаг рассмеялась.
– А о чем ты желаешь попросить, сынок?
– Можно мне другую служанку в умывальню, а то Киг очень больно мне голову моет!
– Если к тебе придет другая служанка, что станет с Киг?
– Уйдет!
– Это ее дом. Что, если ты попросишь Киг понежнее мыть тебе голову?
Тазу понурился, но богиня настояла:
– Попроси ее, сынок?
Тазу что-то пробурчал Киг, а та пала на колени и коснулась лба большими пальцами, но все – с улыбкой. Я позавидовала тому, какая она храбрая, и шепнула Хагхаг:
– Если я забыла, о чем хотела спросить, можно спросить сейчас?
– Может быть, – отозвалась Хагхаг, и коснулась пальцами лба, испрашивая дозволения заговорить, а, когда богиня кивнула, сказала:
– Дщерь Божия испрашивает разрешения задать вопрос.
– Лучше бы в положенное время, – нахмурилась богиня, – но спрашивай, дочка.
Я так торопилась, чтобы не забыть снова, что даже не поблагодарила ее.
– Я хотела знать, почему не могу выйти замуж и за Тазу, и за Омимо – они ведь оба мои братья?
Все разом обернулись к богине и, заметив, что та чуть улыбнулась, расхохотались, иные – очень громко. У меня уши запылали, и затрепетало сердце.
– Ты желаешь выйти замуж за всех своих братьев, дитя?
– Нет, только Тазу и Омимо.
– А одного Тазу тебе не хватит?
И снова все посмеялись, особенно мужчины. Руавей смотрела на нас, точно все мы посходили с ума.
– Хватит, госпожа моя мать, но Омимо старше и сильнее.
Смех стал еще громче, но я махнула рукой – богиня же не разгневалась!
– Пойми, дщерь моя, – проговорила Она задумчиво, оглядывая меня. – Наш старший сын будет солдатом. В день его рождения великая волна разрушила города на океанском берегу. Потому зовут его – Бабам Омимо, Господь Потоп. Беда служит Господу, но богом быть не может.
Я поняла, что другого ответа не будет, и послушно ткнула большими пальцами в лоб. Даже когда богиня ушла, я все размышляла над ее словами. Они многое объясняли для меня, и все равно – Омимо, даже родившийся под дурным знамением, был красив и почти мужчина, а Тазу – просто капризный малыш. Я порадовалась тогда, что нам долго еще не жениться.
Тот день рождения мира я запомнила из-за вопроса и ответа. А другой – из-за Руавей. Это было год или два спустя. Я забежала помочиться в водяную палату и увидала, что варварка прячется, съежившись, за большим чаном.
– Ты что там делаешь? – спросила я громко и сурово, потому что сама испугалась.
Руавей шарахнулась, но смолчала. Я заметила, что одежды ее порваны, а в волосах запеклась кровь.
– Ты порвала одежду, – укорила я ее, а, когда она снова не ответила, потеряла терпение и закричала на нее:
– Отвечай! Почему ты молчишь?
– Смилуся, – прошептала Руавей так тихо, что я едва разобрала слова.
– А когда говоришь, и то все не так! Что с тобой такое? Или ты из зверей родом? Ты говоришь, как животное – врр-грр, вар-вар! Или ты просто дурочка?
Когда Руавей и в этот раз смолчала, я пнула ее. Тогда она подняла ко мне лицо, и в глазах ее я увидала не страх, но ярость. Тогда она мне понравилась – я ненавидела тех, кто боится меня.
– Говори! – приказала я. – Никто не обидит тебя. Бог, отец мой, вонзил в тебя свой уд, когда завоевывал твои края, так что ты – святая. Так говорила мне Госпожа Облака. Так от чего ты прячешься?
– Могут бить, – оскалившись, отозвалась Руавей, и показала мне сухую и свежую кровь в волосах. Руки ее потемнели от синяков.
– Кто бил тебя?
– Святые, – прорычала варварка.
– Киг? Омери? Госпожа Сладость?
На каждом имени она кивала всем телом.
– Паршивки! – воскликнула я. – Да я пожалуюсь Самой богине!
– Нет говорить, – прошептала Руавей. – Отрава.
Подумав, я поняла. Женщины обижали ее, потому что она была бессильной варваркой. Но если из-за нее прислужницы попадут в немилость, Руавей могут изувечить или убить. Почти все святые-варварки в нашем доме были хромы, или слепы, или покрыты лиловыми язвами от подсыпанных в пищу отравных корней.
– Почему ты коверкаешь слова, Руавей?
Она промолчала.
– Все говорить не научишься?
Варварка подняла на меня взгляд и вдруг разразилась длинной-длинной речью, из которой я не поняла ни слова.
– Так говорить, – закончила она, не сводя с меня глаз.
Мне это нравилось. Я редко видела глаза – только веки. А зеницы Руавей сияли, прекрасны, хотя грязное лицо было изгваздано в крови.
– Это ничего не значит, – бросила я.
– Нет здесь.
– А где – значит?
Руавей выдала еще немного своего «вар-вар», и добавила:
– Мой народ.
– Твой народ – теги. Они борются с Богом и терпят поражение.
– Посмотрим, – ответила Руавей, совсем, как Хагхаг.
Она вновь глянула мне в глаза – уже без ярости, но и без страха. Никто не смотрел мне в глаза, кроме Хагхаг, и Тазу, и, конечно, Господа Бога. Все прочие тыкались лбом в сомкнутые большие пальцы, так что я не могла понять, что они думают. Мне хотелось оставить Руавей при себе, но если я стану благоволить ей, Киг и все остальные замучают бедняжку. Но я вспомнила, что когда Господь Праздник начал спать с Госпожой Булавкой, мужчины, прежде оскорблявшие Госпожу Булавку, все стали с ней приторно-любезны, а служанки перестали красть у нее серьги. И я сказала Руавей:
– Ляг сегодня со мной.
Та посмотрела на меня, как дурочка.
– Только сперва помойся, – уточнила я.
Руавей все равно пялилась на меня, как дурочка.
– У меня нет уда! – нетерпеливо бросила я. – А если мы возляжем вместе, Киг не осмелится тронуть тебя.
Подумав, Руавей потянулась за моей рукой и прижалась лбом к тыльной стороне ладони – похоже на обычный знак почтения, только вдвоем. Мне понравилось. Пальцы у Руавей были теплые, а ресницы смешно щекотали мне кожу.
– Сегодня, – напомнила я. – Поняла?
Сама я давно поняла, что Руавей не все понимает. Варварка кивнула всем телом, и я убежала.
Я знала, что меня – единственную дщерь Божью – никто ни в чем не остановит, но и я могла делать только то, что положено, потому что все в доме Господнем знали то, что знаю я. Если мне не положено спать с Руавей, у меня и не получится. Хагхаг мне все скажет, поэтому я пошла и спросила у нее.
Нянька нахмурилась.
– Зачем тебе в постели эта женщина? Грязная варварка. Еще вшей нанесет. Она и говорить-то не умеет.
Это означало «можно», просто Хагхаг ревновала. Я подошла и погладила ее по плечу со словами:
– Когда я стану богиней, я подарю тебе комнату, полную золота, и самоцветов, и драконьих гребней.
– Ты – мое золото и самоцветы, святая доченька, – ответила старуха.
Хагхаг была лишь простолюдинкой, но все святые в доме Господнем, будь то божии родичи или те, кого коснулся Бог, повиновались ей. По обычаю нянькой детей Божьих всегда служила простая женщина, избранная Самою богиней. Хагхаг выбрали в няньки Омимо, когда ее родные дети уже выросли, так что мне она с самого начала запомнилась старой. Она не менялась с годами – все те же крепкие руки, и мягкое «Посмотрим». Она любила поесть и посмеяться. Нами полнилось сердце ее, а ею – наши. Я полагала себя ее любимицей, но, когда сказала ей об этом, Хагхаг поправила: «После Диди» – так называл себя дурачок. Я спросила, почему он глубже всех запал ей в сердце, и она ответила: «Потому что он глуп. А ты – потому что ты мудра», и посмеялась, что я ревную ее к Господу Дурачку.
Так что я сказала ей: «Тобой полно сердце мое», и она ответила «Хмф», потому что так и было.
В тот год мне было восемь. Руавей, мнится мне, было тринадцать, когда бог-отец вонзил в нее уд свой, перед тем убив ее отца и мать на войне с тегами. Потому она стала святой, и должна была жить в доме Господнем. Если бы она зачала, жрецы удавили бы ее родами, а дитя два года кормила бы грудью простолюдинка, а потом его вернули бы в дом Господень, и воспитали бы святой или слугою Господним. Слуги почти все были божьими детьми – таких почитали святыми, но титула они не носили. Господами и госпожами именовали родичей божьих, потомков их предков, а еще – божьих детей, кроме обрученных. Нас называли просто – Тазу и Зе – покуда мы не станем Господом Богом. Меня звали, как мою мать-богиню, по имени священного зерна, окормляющего народ Божий. А Тазу означает «великий корень», потому что при родах его отец, опоенный ритуальным дымом, увидал, как буря валит могучее древо, и корни его усыпаны самоцветами.
Все, что Господь Бог увидит в святилище или во сне, когда смотрит в темя изнутри, они пересказывают жрецам-сновидцам. А те, обдумав знамения, истолкуют предсказанное и скажут, что надо делать, а что – запретно. Но никогда жрецы не видали знамений вместе, воедино с Господом Богом, до того дня рождения мира, когда мне исполнилось четырнадцать, а Тазу – одиннадцать.
В нынешние времена люди до сих пор зовут день, когда солнце замирает над горой Канагадва, днем рождения мира, и полагают себя на год старше, но уже полузабыты ритуалы и церемонии, гимны и пляски, и благословения; никто не выходит на улицы праздновать.
А вся моя жизнь состояла из ритуалов, церемоний, плясок, гимнов, благословений, уроков, пиршеств и обычаев. Я знала – и до сих пор знаю – в какой день года первый спелый початок зе должен принести ангел с древнего поля у Ваданы, где бог посадил первое семя зе. Я знала и знаю, чья рука должна омолотить его, чья – намолоть зерна, чьи губы – испробовать муки, в какой час, и в какой палате дома Господня, и в присутствии каких жрецов. Мы подчинялись тысячам правил, но сложными они кажутся лишь сейчас, когда я записываю их. Мы знали их наизусть, и повиновались не думая, вспоминая закон, лишь когда заучивали его, или когда он бывал нарушен.
Все эти годы я спала в одной постели с Руавей. С ней было тепло и уютно. С тех пор, как она стала ложиться со мной, меня перестали мучить по ночам дурные сны, как прежде – мятущиеся во тьме белые тучи, клыкастые звериные пасти, перетекающие друг в друга странные лица. И покуда Киг и другие озлобленные святые видели, что Руавей каждую ночь проводит со мною, они не осмеливались ни пальцем, ни дурным взглядом коснуться ее. А уж ко мне притрагиваться разрешалось без моего указания только родным, и Хагхаг, и слугам. После того, как мне исполнилось десять, за подобный проступок карали смертью. От каждого закона есть польза.
Праздник в честь дня рождения мира продолжался четыре дня и четыре ночи. Открывались все склады, чтобы каждый мог взять, что ему нужно. Слуги божьи подавали еду и пиво прямо на улицах и площадях града Божия, и в каждом поселке и в каждой деревне Господней земли, и вместе трапезовали святые и простонародье. Господа, и госпожи, и сыны Божии выходили на улицы, чтобы присоединиться к празднеству; только Господь Бог и я оставались в доме. Господь Бог выходили на балкон, чтобы выслушать предания и поглядеть на пляски, а я болталась рядом. Жрецы развлекали всех, собравшихся на Сверкающей площади, песнями и танцами, и там же были жрецы-барабанщики, и жрецы-рассказчики, и жрецы-письменники. Все они были, конечно, простые люди, но призвание освящало их.
Но прежде празднества многие дни тянулись несчетные обряды, а в день рожденья мира, когда солнце замирает над правым плечом Канагадвы, Сам бог исполняет Поворотную пляску, чтобы начать год заново.
В золотом поясе и золотой маске светила танцевал он перед нашим домом, на Сверкающей площади – она вымощена слюдянистым камнем, искрящимся на солнце. И мы, дети, с южной галереи смотрели, как танцует Бог.
Но когда танец уже подходил к концу, на стоящее за правым плечом горы солнце набежала тучка – единственная на синем летнем небе. Когда свет померк, все разом вскинули головы. Погасли искры на мостовой. И весь город разом затаил дыхание, вот так – «Ох!». Только Сам бог не поднял головы, но с шага сбился.
Завершив последние фигуры обрядовой пляски, он торопливо скрылся в доме праха, где в стенах вмурованы все Гоиз, и перед ними горит в полных пепла чашах жертвенная пища.
Там ждали его жрецы-толкователи, и Сам бог запалил пахучие травы, чтобы упиться их дымом. Прорицание в день рожденья мира – самое важное в году. На улицах, на площадях, на балконах дворцов народ ждал, когда жрецы объявят, что же увидал Сам бог за своим плечом, и истолкуют видение, чтобы наставить нас в будущем году. И тогда начнется пиршество.
Обычно лишь к вечеру или ночи дым приносил богу видение, а жрецы – толковали его и объявляли народу. И потому ожидающие расходились по домам или садились в тени, потому что облако скрылось с небес, и было очень жарко. А мы – я, и Тазу, и Арзи, и дурачок – остались на галерее вместе с Хагхаг, и немногими госпожами и господами, и Господом Омимо, вернувшимся из войска на день рожденья мира.
Он уже был взрослым мужем, рослым и крепким. После дня рождения ему предстояло отправиться на восток, и вести там войско против народа тегов и часи. Кожу на теле он укрепил, по солдатскому обычаю, натирая ее галькой и травами, пока та не стала прочной, как шкура земляного дракона, толстой, почти черной, тускло-глянцевой. Красив был он, но уже тогда я радовалась, что замуж выйду не за него, а за Тазу. Уродство таилось в его очах.
Он заставил нас смотреть, как режет себе руку ножом – показывал, как глубоко можно рассечь толстую шкуру без крови – и все твердил, что порежет руку Тазу, дескать, чтобы видна была разница. Хвастался без продыху, какой он великий военачальник, и как он вырежет варварские племена, повторяя: «Я запружу их телами реку. Я загоню их в джунгли, а джунгли сожгу». Болтал, будто народ тегов так глуп, что почитает за бога летающую ящерицу. Что они позволяют своим женщинам воевать, а это такой грех, что, когда ему попадались подобные женщины, он в гневе вспарывал им животы и ногами давил чрева. Я молчала. Я помнила, что мать Руавей погибла обок ее отца, когда они вели малое войско, которое Сам бог сокрушил с легкостью. Не для того Бог посылает войско на варваров, чтобы уничтожить их, но чтобы сделать народом Божиим, чтобы те служили и делились, как все в Господней земле. Иной праведной причины для войны я не знала. То, что говорил Омимо, праведным не было.
С тех пор, как Руавей стала ложиться со мною, она хорошо научилась говорить, а я запомнила несколько слов из ее наречия, и одно из них – течег. Это значит: соратник, сотоварищ, сородич, желанный, возлюбленный, давно знакомый. В нашем языке ближе всего к нему стоит слово «тот-кто-в-сердце-моем». И название народа – теги – шло из того же корня. Оно значило, что весь народ полнит сердца друг друга. Как мы с Руавей. Мы были течег.
Но мы с Руавей молчали, когда Омимо бросил:
– Теги – грязные вши, я раздавлю их!
– Огга! Огга! Огга! – вскричал дурачок, подражая хвастливым словам Омимо, и я расхохоталась.
И в тот миг, когда я посмеялась над своим братом, распахнулись двери дома праха, и высыпали оттуда жрецы – не чинным маршем под пение труб, но дикою толпою, в беспорядке, с криками…
– Дом горит и рушится!
– Гибнет мир!
– Бог ослеп!
На миг страшная тишь овладела градом, а потом закричали, зарыдали люди на улицах, и на галереях дворцов.
Из дома праха выступил Сам Господь, вначале богиня, а опираясь на нее – бог, шатаясь, словно пьяный или ослепленный солнцем, как все, кто пьет дым. Богиня разогнала ковыляющих, плачущих жрецов, и заставила смолкнуть, говоря:
– Услышь, что узрел я за плечом своим, о народ!
И в тишине бог зашептал неслышно, так что его голос не доносился до нас, но богиня повторяла их ясно и громко:
– Дом божий рушится наземь в пламени, но огонь не пожирает его. Он стоит у реки. Бог бел, точно снег. Единственный глаз его – во лбу. Разбиты великие каменные дороги. Война на востоке и севере. Глад на западе и юге. Гибнет мир.
Тогда бог закрыл лик свой ладонями и зарыдал, а богиня приказала жрецам:
– Скажите, что видел Бог!
И те повторили слово господне.
– Теперь бегите, – приказала богиня, – донесите его слово до всех четей града, и до ангелов божиих, чтобы разнесли ангелы по всей стране слово о видении божьем.
И тогда жрецы коснулись лбов большими пальцами, и подчинились.
Увидав Бога плачущим, Господь Дурачок так напугался и загоревал, что обмочился прямо на галерее, и Хагхаг, сама в расстройстве, выбранила его, и отвесила оплеуху. Дурачок заревел и заныл, а Омимо крикнул, что дрянная женщина, ударившая сына божия, должна быть предана смерти. Хагхаг плюхнулась ниц прямо в лужу, оставленную Господом Дурачком, взмолясь о прощении, но я приказала ей встать, сказав: «Я дщерь Божия, и я прощаю тебя». А на Омимо только глянула, сказав глазами – молчи. И он промолчал.
Когда я вспоминаю тот день, и начало погибели мира, мне помнится только дрожащая старуха в мокрых от мочи одеждах, стоящая под взглядами столпившихся на площади горожан.
Госпожа Облака отправила Господа Дурачка вместе с Хагхаг на омовение, а кто-то из господ повел Тазу и Арзи праздновать на улицы. Арзи плакал, а Тазу крепился. Мы с Омимо остались на галерее среди святых, глядя вниз на Сверкающую площадь. Господь Бог вернулся в дом праха, а на площади собирались ангелы, заучивая свою весть, чтобы до последнего словечка пронести ее на перекладных во все города, и деревни, и поселения Господней земли, денно и нощно спеша по великим каменным дорогам.
Так и должно было быть; и только весть ангелов была тревожна.
Порой, когда дым особенно темен и духовит, жрецы тоже оглядываются за плечо, как бог. Тогда их зовут малыми пророками. Но никогда прежде не видали они того же, что видел бог, и не повторяли слова его.
Слова, которым не было ни толкования, ни разъяснения. Они не вели никуда. Не несли в себе понимания. Только страх.
Только Омимо был в восторге.
– Война на востоке и севере! – говорил он. – Моя война! – А потом обернулся ко мне, и посмотрел в глаза, без насмешки и обиды, но прямо, как Руавей, и с улыбкой. – Может, дураки и нюни перемрут, – прошептал он. – Может, мы с тобой станем Богом.
Он стоял так близко, что никто другой не мог услышать его. Затрепетало сердце мое. И я смолчала.
Вскоре после того дня Омимо вернулся в вверенное ему войско на восточной границе.
Весь год народ ожидал, что наш дом, дом Господень в самом сердце града, поразит молния, но не спалит дотла, ибо так жрецы истолковали прорицание, когда смогли поразмыслить над ним. Но времена года сменяли друг друга, ни грозы, ни пожара не случалось, и тогда жрецы сказали, что прорицание говорило о блистающих на солнце золотых и медных водосточных желобах как о неопаляющем пламени, а дом устоит, если даже случится землетрясение.
Слова о том, что бог бел и одноглаз, они истолковали так, что Господь Бог – это солнце, и его следует почитать как всевидящего подателя света и жизни. Так было всегда.
На востоке и вправду бушевала война. На востоке всегда война – выходящие из дебрей племена пытаются украсть наше зерно, а мы побеждаем их и учим это зерно выращивать. Военачальник Господь Потоп отправил ангелов с вестью, что войско его дошло до самой Пятой реки.
На западе не было голода. В Господней земле не бывало голода. Дети божьи надзирали за тем, чтобы зерно подобающим образом сеяли, и растили, и собирали, и делили. Если в западных землях случался недород, через горы по великим каменным дорогам наши возчики гнали груженые зерном арбы из срединных краев. Если урожай подводил на севере, туда шли арбы из Четвероречья. С запада на восток катились телеги с вяленой рыбой, с Рассветного полуострова на запад – с плодами и водорослями. Всегда полны были господни житницы и амбары, и открыты для нуждающихся. Достаточно было спросить распорядителя припасов, и тот приказывал выдать просителю потребное. Никто не голодал. Само слово это принадлежало тем, кого мы привели в свою землю, таким племенам, как теги, и часи, и народ Северных всхолмий. Так мы и звали их – «голодные».
И вновь наступил день рождения мира, и вспомнились самые страшные слова пророчества – «мир гибнет». На улицах жрецы ликовали, утешая простолюдинов, говоря, будто Господь Бог в милости своей пощадил мир. Но в нашем доме утешения не было никому. Все мы знали, что Сам бог болен. В тот год он все больше скрывался от людей, и многие обряды проходили лишь пред ликом одной богини, а то и вовсе не осененные божественным присутствием. Богиня же всегда была тиха и бестревожна. К тому времени она осталась едва ли не единственной моей учительницей, и при ней мне всегда казалось, что ничего не изменилось, и не изменится, и все будет хорошо.