Текст книги "Тайна"
Автор книги: Уильям Уилки Коллинз
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц)
Глава IV
ПРОДАЖА ПОРТДЖЕНСКОЙ БАШНИ
– Как прекрасно! Как пасторально! Как успокоительно для нервов! – говорил мистер Фиппэн, глядя сентиментально на лужайку, расстилавшуюся за домом священника, под тенью легчайшего зонтика, какой он мог только достать в зале. – Три года прошло, Ченнэри, – три мучительных года для меня, но не нужно на этом останавливаться, – с тех пор как я в последний раз стоял на этой лужайке. Вот окно твоей старой студии, где у меня был припадок сердцебиения в последний раз, когда поспела земляника, помнишь? А, вот и учебная комната! Могу ли я забыть любезную мисс Стерч? Она вышла ко мне из этой комнаты, – ангел-утешитель с содой и имбирен, – так помогала мне, так внимательно размешивала его, так непритворно огорчалась, что в доме не было нужного лекарства! Мне так отрадны эти воспоминания, Ченнэри; они такое же доставляют мне наслаждение, как тебе сигара… однако, не можешь ли ты идти с этой стороны, друг мой? Я люблю запах, но дым для меня лишний. Благодарю. Теперь об этой истории – этой занимательной истории? Как бишь название старинного замка, это меня так интересует, начинается с «П», наверно?
– Портдженская башня, – отвечал священник.
– Именно, – присовокупил мистер Фиппэн, слегка помахивая зонтиком с одного плеча на другое. – Но что же, скажи на милость, могло заставить капитана Тревертона продать Портдженскую башню?
– Я думаю, причина была та, что он не мог видеть этого места после смерти своей жены, – отвечал доктор Ченнэри. – Имение, как ты знаешь, за наследниками укреплено не было, так что капитану никакого не было труда с ним расстаться, кроме того, чтобы найти покупщика.
– Почему же бы не продать брату? – спросил мистер Фиппэн. – Почему бы не продать нашему эксцентрическому другу Андрею Тревертону?
– Не называй его моим другом, – сказал пастор. – Дрянной, низкий, циничный, себялюбивый, презренный старик! Нечего качать головой, Фиппэн, и стараться казаться обиженным. Я знаю прошлое Андрея Тревертона так же хорошо, как и ты. Я знаю, что с ним поступил самым подлым и неблагодарным манером школьный его приятель, взяв у него все, что тот мог дать, и надув его самым мошенническим образом. Я все это знаю. Но один неблагодарный поступок не может оправдать человека, который отлучился от общества и взносит хулу на все человечество, как будто оно тяготит землю своим присутствием. Я сам слышал, как старый скот говорил, что величайший благодетель для нашего поколения был бы второй Ирод, который не допустил бы родиться от нас другому племени. Может ли человек, произносящий такие слова, быть другом человечества или чувствовать какое-нибудь уважение к себе и другим?
– Друг мой! – сказал мистер Фиппэн, схватив руку священника и таинственно понижая голос. – Любезный и почтенный друг мой! Я уважаю твое благородное негодование на человека, проповедовавшего такие крайние мизантропические чувства, но – признаюсь тебе, Ченнэри, под страшной тайной – бывают минуты, по утрам в особенности, когда мое пищеварение в таком состоянии, что я готов согласиться с этим ужасным истребителем Андреем Тревертоном! Я просыпаюсь, у меня язык черный, как уголь, я ползу к зеркалу и гляжу на него, и говорю самому себе: пусть лучше прекратится человеческий род, чем ему продолжаться таким образом!
– Пф! Пф! – крикнул священник, выслушав исповедь мистера Фиппэна и помирая со смеху. – Выпей стакан крепкого пива в другой раз, если у тебя будет язык в таком состоянии, и ты пожелаешь продолжения той части человечества, которая занимается пивоварством, без всякого сомнения. Но возвратимся к Портдженской башне, или я никогда не доскажу этой истории. Когда капитан Тревертон забрал себе в голову продать это имение, я не сомневаюсь, что при обыкновенном порядке вещей он предложил бы его своему брату (который наследовал, как ты знаешь, материнское имение), имея в виду, разумеется, оставить имение в своем роде. Но так как дела были в таком положении (что продолжается, к сожалению, и доныне), капитан не мог делать Андрею никаких личных предложений; тогда, как и теперь, у них не было ни словесных, ни письменных сношений. Грустно сказать, но хуже ссоры, как между этими двумя братьями, я и не слыхивал.
– Извини меня, любезный друг, – сказал мистер Фиппэн, открывая складной стул, который до тех пор мотался, прицепленный шелковыми шнурками к загнутой ручке зонтика. – Могу я сесть, прежде чем ты будешь продолжать? Меня несколько возбудила эта часть рассказа, а я не смею утомляться. Сделай одолжение, продолжай. Я не думаю, чтобы ножки моего складного стула оставили следы на лугу. Я так легок, почти скелет, в самом деле. Продолжай же!
– Ты, вероятно, слышал, – продолжал пастор, – что капитан Тревертон уже в летах женился на актрисе. Это была женщина горячего темперамента, но безукоризненного свойства; влюбленная в своего мужа, как только женщина способна; и вообще, по моему воззрению, отличная для него жена. Несмотря на то, друзья капитана, как водится, подняли обычный крик, а брат капитана, как ближайший родственник, взялся попытаться расторгнуть этот брак самым неделикатным и обидным манером. Не успевши в этом, ненавидя бедную женщину, как яд, он оставил братний дом, говоря, между прочими дикими речами, одну такую ужасную вещь об невесте, которую – которую, клянусь честью, Фиппэн, – мне стыдно повторить. Каковы бы ни были эти слова, их к несчастью передали мистрисс Тревертон; а они были такого рода, что ни одна женщина, даже и не такая вспыльчивая, как жена капитана, никогда не простит. Между братьями последовало свидание, имевшее, как ты можешь себе вообразить, самые горестные последствия. Они расстались очень печально. Капитан объявил в пылу гнева, что у Андрея никогда не было ни одного благородного побуждения с тех пор, как он родился, и что он умрет, не полюбив ни одно существо в мире. Андрей отвечал, что если у него нет сердца, так есть память и что он будет помнить эти прощальные слова, пока не умрет. Так они и расстались. Два раза после того капитан пытался с ним примириться. Первый раз, когда родилась его дочь Розамонда; второй раз, когда умерла мистрисс Тревертон. Оба раза старший брат писал, что если младший откажется от тех страшных слов, которые он говорил про свою невестку, ему будет предложено всякое удовлетворение, чтобы загладить неприятности, которые наговорил ему капитан, разгоряченный гневом в последний раз как они встретились. Никакого ответа на письмо не было от Андрея: и вражда братьев продолжается до сих пор. Ты теперь понимаешь, почему капитан Тревертон не мог предварительно узнать расположения Андрея, прежде чем не объявил публично о своем намерении продать Портдженскую башню?
Мистер Фиппэн объяснил в ответ на это воззвание, что он очень хорошо понимает. Пустив несколько сильных клубов дыма из сигары (которая не раз, в продолжение рассказа, готова была потухнуть), Ченнэри продолжал:
– Хорошо; дом, земли, рудники, рыбные ловли Портдженны, все было объявлено в продажу вскоре после смерти мистрисс Тревертон; но никто не вызывался купить имения. Разоренное состояние дома, плохая обработка земли, законные затруднения относительно рудника и арендные затруднения относительно сборов доходов, все это вместе представляло из имения, по выражению акционеров, плохой пай. Не успев продать поместья, капитан Тревертон все-таки не изменил своего намерения переменить место жительства. Смерть жены все еще терзала ему сердце, потому что, по всем слухам, он так же нежно любил ее, как она его, и даже один вид дома, где совершалось горестное событие жизни, сделался ему ненавистен. Он переехал с маленькой дочкой и с бывшей ее гувернанткой, родственницей мистрисс Тревертон, к нам по соседству и нанял красивый, небольшой коттедж, смежный с церковными полями, неподалеку от большого дома, который ты, вероятно, заметил; сад еще обнесен высоким забором и примыкает к Лондонской дороге. В то время в этом доме жили отец и мать Леонарда Фрэнклэнда. Новые соседи скоро подружились, и поэтому случилось, что повенчанная мною нынешним утром чета выросла вместе и что дети полюбили один другого прежде еще, чем с них сняли фартучки.
– Ченнэри, любезный друг, тебе не кажется, что я сижу совсем на один бок, не правда ли, на один бок? – крикнул мистер Фиппэн, внезапно и с испуганным взглядом перебив рассказ священника. – Мне очень жаль, что я прерываю тебя, но достоверно, что в ваших краях трава удивительно нежна. Одна из ножек моего складного стула становится короче и короче, каждое мгновение. Я сверлю дыру! Я клонюсь вперед! Милосердное небо! Чувствую, что падаю – упаду. Ченнэри, клянусь жизнью, упаду!
– Что ж за беда такая! – крикнул священник, приподнимая сначала самого мистера Фиппэна, а потом его складной стул, на дорожку: на ней ты не просверлишь дыру. Ну, что еще с тобой?
– Сердцебиение, – проговорил мистер Фиппэн, бросив свой зонтик и прижав руку к сердцу, – сердцебиение и желчь. Я опять вижу эти черные пятна, эти адские черные пятна: так и скачут перед глазами. Ченнэри, не спросить ли тебе одного из приятелей твоих, астрономов, о свойстве твоей травы? Помяни мое слово, твоя лужайка гораздо мягче, чем следует. Лужайка! – презрительно повторил про себя мистер Фиппэн, наклоняясь, чтоб поднять зонтик. – Какая это лужайка – это болото!
– Сиди, сиди, – сказал священник, – и не удостаивай ни малейшим вниманием ни сердцебиения, ни черных пятен. Не хочешь ли чего-нибудь выпить? Чего-нибудь лекарственного, или пива, или чего?
– Нет, нет! Мне так досадно, что я тебя потревожил, – отвечал мистер Фиппэн. – Я соглашусь лучше страдать, много лучше. Мне кажется, что если бы ты продолжал свой рассказ, Ченнэри, это бы меня подкрепило. Я не имею ни малейшей идеи, к чему он ведет, но помнится мне, что ты начал рассказывать что-то очень занимательное о фартуках.
– Пустяки! – сказал доктор Ченнэри. – Я хотел только рассказать тебе о взаимной привязанности двух детей, которые теперь выросли и составили счастливую чету. Хотел я также сказать тебе, что капитан Тревертон, вскоре после переезда к нам в соседстве, обратился снова к служебной деятельности. Ничто более не могло бы наполнить пустоты, оставленной в его жизни смертью мистрисс Тревертон. При его связях с адмиралтейством ему нетрудно при первом желании получить корабль, и теперь он редко бывает на берегу – большей частью в море, хотя его дочь и приятели говорят, что он видимо стареет. Не гляди так тоскливо, Фиппэн: я не вдался в большие подробности. Мне нужно было только обозначить главные обстоятельства, и теперь я перейду к самой занимательной части моего рассказа – к продаже Портдженской башни. Что с тобой? Тебе опять надобно встать?
Да, мистеру Фиппэну опять надобно было бы встать, по тому рассуждению, что лучшим средством унять сердцебиение и рассеять черные пятна в глазах оказалась небольшая прогулка. Ему было очень совестно, объяснил он, причинять какие-либо затруднения, но если бы достойный друг его Ченнэри, не приступая к продолжению своего в высшей степени занимательного рассказа, мог дать ему, Фиппэну, руку, понести складной стул и потихоньку направиться под окошко классной комнаты, чтобы быть в приличном расстоянии от мисс Стерч, на случай, буде понадобится, прибегнуть к последнему средству – приему нервокрепительного лекарства? Неистощимое добродушие священника устояло и против этой пытки, причиненной диспептическими недугами мистера Фиппэна: он исполнил все требования своего приятеля и стал продолжать рассказ, невольно войдя в роль доброго родителя, старающегося всеми силами забавлять болезненного ребенка.
– Я говорил тебе, – продолжил он, – что старший мистер Фрэнклэнд и капитан Тревертон были у нас близкими соседями. Через несколько дней знакомства один узнал от другого что Портдженская башня продается. Услыхав об этом, старый Фрэнклэнд расспросил слегка об местности, но не сказал ни слова насчет покупки. Вскоре после того капитан получил корабль и вышел в море. В его отсутствие старый Фрэнклэнд отправился частным образом в Корнуэлль осмотреть имение и расспросить занимающихся домовым и сельским хозяйством о всех удобствах и неудобствах поместья. Впрочем, он никому не говорил ни слова до тех пор, пока капитан Тревертон не воротился из первого рейса. Тогда в одно утро он сказал своим покойным и решительным голосом: Тревертон, если вы хотите продать Портдженскую башню за свою цену, так как вы уже решились продать ее с аукциона, напишите к вашему нотариусу, чтобы он привез ко мне документы и получил деньги.
– Разумеется, капитан Тревертон был несколько удивлен таким поспешным предложением, но те, кто знают, как я, историю старого Фрэнклэнда, не очень-то удивились. Состояние его нажито торговлею, и он всегда имел глупость стыдиться такого простого и почетного факта. Дело-то в том, что его предки принадлежали к сельскому дворянству и имели значение перед гражданской войною: так вот главная амбиция у старика была в том, чтобы прикрыть звание торговца дипломом сельского дворянства и оставить сына в качестве сквайра [2]2
Сквайр– сокращенная форма английского титула эсквайр – обращение, присоединяемое к фамилии помещика в Англии.
[Закрыть]наследником большого имения и значительного местного влияния. Он был бы готов пожертвовать половиной состояния, чтобы выполнить эту великую задачу; но половины его состояния было недостаточно для приобретения большого поместья в таком земледельческом крае, как наш. Цены на землю высоки. Такое обширное поместье, как Портдженна, стоило бы вдвое дороже против цены, запрошенной за него капитаном, если бы находилось в здешнем округе. Старый Фрэнклэнд очень хорошо знал это обстоятельство и придавал ему необыкновенную важность. Кроме того, что-нибудь стоили феодальная наружность Портдженской башни, а также права на рудник и рыбные ловли, передававшиеся также при продаже: все это льстило надеждам старика восстановить прежнее величие его рода. В Портдженне он, а после него сын, могли властвовать, как он думал, в широких размерах, могли направить, по своей воле и желанию, промышленность целых сотен бедняков, рассеянных по берегу или мучившихся в небольших деревушках. Предприятие было искусительно и могло осуществиться за сорок тысяч фунтов стерлингов, то есть десятью тысячами меньше той суммы, какую он мысленно назначил для преображения себя из простых купцов в великолепного землевладельца и джентльмена. Все, кто знали эти факты, не очень удивились, как я сказал, поспешности Фрэнклэнда в покупке Портдженской башни. Не стоит и говорить, что капитан Тревертон и не подумал затягивать дело со своей стороны. Имение перешло в другие руки. И отправился старый Фрэнклэнд, с целым хвостом лондонских простачков за колесами, обрабатывать рудник и производить рыбную ловлю по новым научным правилам и отделывать сверху донизу старый дом заново, под надзором некоего джентльмена, называвшего себя архитектором, но с виду похожего на переодетого католического монаха. Каких-каких не было составлено изумительных планов и проектов! И чем же, ты думаешь, все это кончилось?
– Говорите, говорите, любезный товарищ! – подхватил мистер Фиппэн, и в то же время в уме его мелькнула мысль: хотел бы я знать: хранит ли мисс Стерч камфору в своей фамильной аптеке?
– Из всего этого, – заговорил священник, – вышло то, что все планы рушились. Корнийские жители приняли его как незаконного владельца. Древность его фамилии не произвела на них никакого впечатления. Может быть, действительно он происходил от древней фамилии, но не был корниец. За Тревертонами они готовы были идти на край света; но для Фрэнклэнда никто из них не захотел сделать и шагу. Что касается до рудников, то они, кажется, разделяли чувства людей. Лондонские умники, на основании глубоких ученых соображений, изрыли их во всех направлениях; каждый кусок руды, стоивший не более шести пенсов, обходился им в пять фунтов. С рыбными ловлями было не лучше. Новый проект соления сардели, который в теории был чудом экономии, на деле оказался чудом сумасбродства. Ссора с архитектором, походившим, как я заметил, на переодетого католического монаха, спасла нового владельца Портдженны от окончательного разорения; без того он убил бы весь свой капитал на восстановление и украшение ряда комнат, лежащих на северной стороне дома, который пятьдесят с лишком лет был сущей развалиной. Короче, израсходовав без всякой пользы столько тысяч фунтов, что я и сосчитать не умею, старый Фрэнклэнд отступился наконец от всех своих планов, поручил дом своему дворецкому, обязав его не употреблять на улучшение строения ни одного фартинга [3]3
Фартинг– самая мелкая английская монета, равная 1/ 4пенса.
[Закрыть], и возвратился в нашу сторону. Возвратившись назад, он встретил на берегу капитана Тревертона и в присутствии его слишком резко отозвался о Портдженне и об окрестных жителях. Это посеяло вражду между двумя соседями, которая, вероятно, прекратила бы всякие сношения между ними, если бы не дети; они продолжали видеться так же часто, как прежде, и мало-помалу рассеяли неприязненность отцов, обратив ее просто в шутку. В этом, по моему мнению, заключается самая любопытная часть моей истории. Важнейшие интересы семейства зависели от молодых людей, которые влюбились друг в друга. И то была самая романтическая любовь, тогда как отцы их на первый план ставили мирские интересы. Никогда мне не случалось соединить двух влюбленных с такой прекрасной целью, как в то утро. В имение, купленное у капитана, предназначенное в наследство Леонарду, дочь его должна была возвратиться как хозяйка и как единственное дитя должна была по смерти отца получить в приданое деньги, заплаченные старым Фрэнклэндом за Портдженну. Я не знаю, что вы скажете о начале и середине моей повести, но конец должен вам понравиться. Слышали ли вы когда-нибудь о женихе и невесте, которые бы вступали в жизнь при такой блестящей обстановке?
Прежде нежели мистер Фиппэн собрался отвечать на вопрос священника, мисс Стерч высунула голову из окна и, увидев, что они приближаются к дому, обратилась к ним со своей неизменной улыбкой.
– Извините, сэр, что я вас обеспокоила, – отнеслась она к доктору Ченнэри, – мне кажется, что Роберт не может совладать сегодня с таблицей умножения.
– На чем он остановился? – спросил доктор.
– На семью восемь, сэр.
– Боб! – крикнул он через окно. – Семью восемь?
– Сорок три, – отвечал плаксивый голос.
– Я сейчас примусь за палку, – сказал доктор. – Смотри! Семью…
– Любезный доктор, – прервал мистер Фиппэн, – прежде чем вы употребите в дело вашу палку, позвольте мне уйти отсюда и избавить мисс Стерч от неудовольствия слышать визг этого несчастного мальчишки. Есть у вас камфора, мисс, – прибавил он, обращаясь к мисс Стерч. – Мои нервы так расстроены, что я умоляю вас не отказать мне в моей просьбе.
Между тем как мисс Стерч, всегда возмущавшаяся до глубины души отеческими мерами, поднималась на лестницу со своей обыкновенной улыбкой, мистер Боб, оставшийся наедине со своей сестрой, вытащил из кармана три старые, засохшие леденца и предложил их ей, прося взамен открытие таинственной цифры.
– Ты их любишь, – прошептал Боб.
– О, да, – отвечала мисс Амелия, задетая за живую струну.
– Скажите же мне, сколько семью восемь?
– Пятьдесят шесть, – отвечала Амелия.
– Точно?
– Да пятьдесят шесть.
Леденцы, перейдя из рук в руки, отвратили домашнюю драму; мисс Стерч явилась с камфорой, которой мистер Фиппэн успокоил свои нервы, а докторская палка отправилась на свое место, где ей предстояло оставаться до другого дня.
– Очень вам благодарен, мисс, – произнес мистер Фиппэн, обратясь к мисс Стерч. – А вы, доктор, – прибавил он, дружески сжимая руку Ченнэри, – рассказали прекрасную историю. Но хотя ваш здравый ум, которым вы обязаны вашему здоровому желудку, и отвергает мою болезненную философию, но я вам все-таки скажу – не забывайте облака, что явились над теми двумя деревьями. Посмотрите, они стали уже заметно темнее.
Глава V
МОЛОДЫЕ
В Сент-Свитинс-он-Си, под мирной кровлей своей матушки-вдовы вела скромную и тихую жизнь мисс Мовлем. Весною 1844 года сердце старушки было порадовано на склоне жизни маленьким наследством. Подумав, как бы лучше употребить полученные деньги, рассудительная вдова решилась, наконец, купить мебель, привести в лучшее состояние первый и второй этажи своего дома и вывесить записку, возвещавшую публике, что в ее доме отдаются в наем меблированные комнаты. Летом план старухи был приведен в исполнение, и не прошло недели, как явилась какая-то почтенная особа в черном, осмотрела комнаты, нашла их весьма удобными и наняла на месяц для новобрачных, которые должны были вскоре приехать. Эта особа был никто другой, как слуга мистера Фрэнклэнда, и нанимал он комнаты для мистера и мистрисс Фрэнклэнд.
Читатель может догадаться, что материнское участие, которое мистрисс Мовлем почувствовала к своим первым жильцам, было самое искреннее и живое; но мы можем назвать его апатией в сравнении с тем глубоким, сердечным участием, какое принимала ее дочь в новобрачных. С той минуты, как мистер и мистрисс Фрэнклэнд вступили в дом, она принялась изучать их с жаром, свойственным ученому, попавшему на какое-нибудь новое, никем до того не замеченное явление. Ни одной удобной минуты не пропускала она, чтобы не прокрасться по лестнице, произвести наблюдения, и потом спешила к мамаше с собранными новостями. В течение первой недели, проведенной молодыми в доме мистрисс Мовлем, глаза и уши ее дочери были постоянно в самом напряженном состоянии, так что она могла бы записать недельный дневник жизни мистера и мистрисс Фрэнклэнд с точностью и подробностью Самуэля Пеписа [4]4
С. Пепис– английский писатель.
[Закрыть].
Но чем более узнаешь, тем более представляется новых вопросов для разрешения. Открытия, сделанные мисс Мовлем в течение семи дней, повлекли ее к дальнейшим исследованиям. На восьмое утро, отнесши поднос с завтраком, неутомимая наблюдательница остановилась по своему обыкновению на лестнице, припала к замочной скважине и напрягла все свое внимание. Оставшись в таком положении минут пять, она стремглав бросилась в кухню сообщить свежие новости своей достопочтенной матушке.
– Как бы вы думали, что она делает? – вскричала мисс Мовлем, вбежав в кухню, простерши руки кверху и широко открыв глаза.
– Конечно вздор какой-нибудь, – отвечала мать с саркастической улыбкой.
– Она сидит у него на коленях! Скажите, сидели ли вы когда-нибудь на коленях у отца?
– Конечно, нет. Когда я вышла замуж за твоего отца, мы не были такими безрассудными.
– Она кладет руки на его плечи; обе руки, мамаша, – продолжала мисс Мовлем, приходя в волнение, – обнимает его за шею, обеими руками, и прижимает его так крепко, как только может.
– Пустое, я никогда этому не поверю! – воскликнула в негодовании мистрисс Мовлем. – Как можно, чтоб такая богатая, образованная леди вела себя как какая-нибудь горничная с своим любовником. Не может быть! Не говори мне этих пустяков, я не поверю!
Но то была сущая правда. В комнате стояли отличные кресла, набитые самым лучшим конским волосом. Мистрисс Фрэнклэнд могла спокойно сидеть на весьма удобных креслах, могла обогащать и услаждать свой ум археологическими сведениями, богословскими истинами, красотами поэтическими, но, такова суетность женской натуры, она не обращала внимания на эти духовные сокровища, ничего не делала и предпочитала колена своего мужа мягким креслам мистрисс Мовлем.
Она часто сиживала в том неприличном положении, которое так возмутило мисс и мистрисс Мовлем, и, отшатнувшись назад немного, подняв голову, пристально смотрела в спокойное, задумчивое лицо слепого человека.
– Лэнни, ты сегодня очень молчалив, – произнесла она. – О чем ты думаешь? Если ты мне расскажешь все свои мысли, я расскажу тебе свои.
– Ты действительно хочешь знать все мои мысли? – спросил Леонард.
– Да, все. Ты не должен скрывать от меня ничего. О чем ты теперь думаешь? Обо мне?
– Нет, не совсем о тебе.
– Это тебе стыдно. Разве я тебе наскучила в эти восемь дней? С тех пор, как мы здесь, я только о тебе и думаю. Ты смеешься! Ах, Лэнни, я тебя так люблю; могу ли я думать о ком-нибудь другом? Нет! Я не стану целовать тебя; я хочу прежде знать, о чем ты думаешь.
– Я думаю о том сне, который я видел в прошлую ночь. С тех пор, как я ослеп… Ты кажется не хотела целовать меня, пока я не расскажу, о чем думаю!
– Я не могу целовать тебя, когда ты начинаешь говорить о своей слепоте. Скажи мне, Лэнни, облегчаю ли я тебе сколько-нибудь эту потерю? Ты был счастливее прежде; возвращаю ли я тебе хоть часть прежнего счастья?
Говоря это, она отворотила в сторону свое лицо; но это движение не ускользнуло от Леонарда; он осторожно поднял руку и коснулся ее щеки.
– Ты плачешь, Розамонда, – сказал он,
– Я плачу! – проговорила она веселым тоном. – Нет, мой друг, – продолжала она после паузы, – я не хочу обманывать тебя даже в таких пустяках. Мои глаза теперь должны служить нам обоим; во всем, в чем не может помочь тебе осязание, ты зависишь от меня. Могу ли я обмануть тебя, Лэнни? Да, я плакала, но немного. Я не знаю, как это случилось, но я, кажется, никогда не жалела тебя так, как в эту минуту… Но продолжай, что ты начал рассказывать, продолжай.
– Я начал говорить о том, что после того, как я потерял зрение, я заметил в себе весьма любопытную вещь. Я часто вижу знакомые места, встречаюсь с знакомыми людьми, говорю с ними и вижу выражение их лиц, но никогда я сам не представляюсь себе слепым, никогда мне не приходилось ходить ощупью.
– Что ж ты видел во сне, Лэнни?
– То место, где мы первый раз встретились, когда еще были детьми. Долина мне представлялась такой, как тогда; корни деревьев переплетались и вокруг них огромными кустами росла ежевика, слабо освещенная светом дождливого дня, пробивавшимся сквозь ветви деревьев. Пройдя вовнутрь долины, я видел болото, следы коровьих копыт и женских калош: потом мутную воду, собравшуюся от продолжительных дождей и бежавшую на другую сторону дороги. Здесь я увидел тебя, резвую девочку, покрытую грязью и водою, все было совершенно так, как в тот день; шубу и руки ты перепачкала, делая плотину через поток, и ты сердилась на свою няньку, которая хотела увести тебя домой. Все представлялось мне точь-в-точь так, как было тогда; только я сам не был мальчиком. Ты была маленькой девочкой, долина была в прежнем состоянии; но я сам представлялся себе взрослым человеком, таким, как теперь, только не слепым.
– У тебя прекрасная память, Лэнни, ты помнишь все мельчайшие подробности, хотя прошло уже столько лет; ты помнишь, какою я была ребенком. А помнишь ли ты, какою я была, когда ты видел, ах, Лэнни, одна мысль об этом разрывает мое сердце! – когда ты видел меня в последний раз?
– Помню, хорошо помню! Мой последний взгляд на тебя оставил в моей памяти неизгладимый твой портрет. В моем уме хранится много картин и портретов, но твой образ яснее и определеннее всех.
– И это, конечно, лучший мой портрет, снятый с меня в юности, когда лицо мое всегда пылало любовью к тебе, хотя уста не произносили о любви ни слова. В этой мысли есть одна утешительная сторона. Когда годы пронесутся над нами, и время начнет изменять меня, ты не скажешь себе: «Моя Розамонда уже становится старухой». Я никогда не состарюсь для тебя, любовь моя! Мой юношеский образ сохранится в твоем уме, когда голова моя покроется сединою и щеки морщинами.
– Да, всегда тот же самый образ твой будет мне представляться.
– Но уверен ли ты, что он ясно представляется тебе? Нет ли в нем сомнительных черт, незаконченных углов? Я не изменилась еще с тех пор, как ты видел меня; я осталась такой же, как была за год перед тем. Вообрази, что я осталась такою же; верно ли ты опишешь меня?
– Спрашивай.
– Хорошо. Первый вопрос: многим ли я ниже тебя?
– Ты мне по ухо.
– Правда. Теперь скажи, каковы мои волосы на твоем портрете?
– Темно-русые; вот здесь лежит большая их часть, и некоторые думали, что они начинаются слишком низко.
– Бог с ними! Разве и ты такого же мнения?
– Конечно нет. Мне это нравится. Мне нравятся эти естественные волнистые линии, которыми они очерчивают твой лоб, потом уходят назад, открывая всю щеку и ухо, и собираются в большой узел позади головы.
– Как ты хорошо меня помнишь, Лэнни! Дальше.
– Потом твои брови. Они очень нежно обрисовываются на моем портрете.
– Да, но в них есть недостаток. Скажи, какой?
– Они не так резко оттеняются, как бы нужно было.
– Правда. Ну, а глаза?
– Глаза! Большие, темные; глаза, которые могут глядеть нежно и при малейшем возбуждении могут открыться еще шире и сверкать решимостью.
– Да, помни их такими. Потом?
– Потом нос. Не совершенно пропорционален и притом немного…
– Скажи это по-французски; скажи: немного retrousse [5]5
retrousse (фр.) – курносый.
[Закрыть].
– Теперь рот, и я должен сказать, что он как нельзя более приближается к совершенству. Уста твои имеют прекрасную форму, свежий цвет и приятное выражение. На моем портрете они улыбаются, и я думаю, они теперь улыбаются?
– Могут ли они не улыбаться, когда ты их так превознес? Тщеславие мое шепчет мне, что лучшего портрета я сама не составила бы. Но шутки в сторону; ты не поверишь, мой Лэнни, как я счастлива, что ты можешь сохранить в памяти мой образ. Ты заслуживаешь сто тысяч поцелуев, мой милый, дорогой Лэнни, – заключила Розамонда, принимаясь целовать Леонарда.
Между тем как мистрисс Фрэнклэнд награждала заслуги своего мужа, в углу комнаты послышался скромный кашель. Обернувшись в ту сторону с быстротой, характеризовавшей все действия Розамонды, она увидела мисс Мовлем, стоявшую у двери с глупой сентиментальной улыбкой на устах.
– Как вы смели войти, не постучав в дверь! – вскричала мистрисс Фрэнклэнд, топнув ногою. Чувство негодования и ужаса в одно мгновение сменили ее нежность и доброту.
Мисс Мовлем, пораженная сверкающим, гневным взором, который, казалось, проникал ее насквозь, совершенно побледнела и с нерешительным видом протянула письмо, будто бы оправдывающее ее внезапное появление, промолвив самым смиренным голосом, что ей очень жаль.
– Жаль! – воскликнула Розамонда, еще более возмущенная этим оправданием. – Какое мне дело до ваших сожалений! Я никогда не была так оскорблена, никогда, понимаете ли вы, жалкое создание!
– Розамонда, Розамонда, успокойся, – произнес мистер Фрэнклэнд спокойным голосом.
– Но, мой Лэнни, я не могу этого снести! Эта женщина может свести с ума. Она шпионит нас с той минуты, как мы приехали сюда. Я ее прежде подозревала, и теперь убедилась. Нам нужно запирать от нее двери! Я этого не хочу. Подайте счет. Мы уезжаем отсюда. Подите, составьте счет и скажите вашей матери, что мы уезжаем. Положите письмо на стол, пока вы еще не распечатали его и не прочитали; положите письмо и ступайте, скажите вашей матери, что мы сейчас же оставляем ее дом!