Текст книги "Человеческий аспект (Сборник)"
Автор книги: Уильям Тенн
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 26 страниц)
Хотя их и было немного, но существа, чей жизненный цикл определялся химическими и физическими свойствами протоплазмы, сильно различались по размерам, формам и специализации. Если бы Галактическое Сообщество черпало силу в них, оно из статической фазы развития вошло бы в динамическую, где межгалактические перелеты поощрялись бы, а не запрещались, как это было теперь, так как денди боялись встречи с цивилизацией более высокого уровня, чем они сами. Это была бы подлинная демократия всех видов – истинная биологическая республика, где все существа адекватной разумности и развития наслаждались бы свободой выбора пути, что в настоящее время было узурпировано одними денди – представителями силиконовой жизни.
В конце концов к троххтам – единственному многочисленному народу, решительно отказавшемуся полностью разоружиться, как то требовалось от всех членов Федерации, – обратился со слезной просьбой один из незначительных членов Протоплазменной Лиги, умоляя избавить его от полного уничтожения, которым ему угрожали денди в качестве наказания за «незаконный» исследовательский полет за пределы Галактики.
Столкнувшись с решимостью троххтов защитить своих сородичей по органической жизни, а также став перед лицом неожиданно пробудившейся враждебности двух третей народов Галактики, денди собрали Галактический Совет, хотя на нем и не было кворума, объявили Галактику в состоянии мятежа и начали укреплять свою власть в распадающейся империи с помощью ударных сил сотен миров. Троххты, по численности вооруженных сил и боевой технике безнадежно уступавшие противнику, могли продолжать борьбу только благодаря самоотверженности и изобретательности остальных народов Протоплазменной Лиги, которые с риском для собственного существования снабжали троххтов своими новоизобретенными секретными боевыми средствами.
Как же мы, люди, не догадались об истинной сущности этих чудовищных денди хотя бы по тем предосторожностям, которые они применяли для того, чтобы ни одна часть их тела не вошла в соприкосновение со смертельно ядовитой для них атмосферой Земли? Ведь бесшовные, почти непрозрачные одежды, которые носили эти пришельцы с самой первой минуты их пребывания на Земле, безусловно должны были пробудить в нас подозрения, что их тела состоят из сложных кремниевых соединений, а не из соединений углерода!
Человечество опустило свою коллективную голову и признало, что подобные подозрения у него отсутствовали начисто.
– Что ж, – великодушно согласились троххты, – вы были неопытны и, возможно, излишне доверчивы. Спишем все на это обстоятельство. Эта наивность, хоть она и дорого обошлась вашим освободителям, все же не помешает человечеству принять гражданство Федерации, каковое гражданство троххты почитают неотъемлимым и важнейшим правом каждого народа. Но что касается ваших руководителей… ваших, с позволения сказать, разложившихся и совершенно безответственных руководителей…
Первая экзекуция официальных лиц из ООН, глав государств и переводчиков с прабенгальского, как «предателей протоплазмы», явившаяся завершением нескольких самых долгих и самых безукоризненно справедливых в истории Земли судебных процессов, состоялась неделю спустя после волнующего события, когда на пышных торжествах Человечеству поступило приглашение вступить сначала в Протоплазменную Лигу, а затем и в Новую Демократическую Галактическую Федерацию Всех Видов и Всех Рас Вселенной.
И это было еще не все! В то время как денди презрительно отпихнули нас в сторонку, пока они занимались своими делами, превращая нашу планету в базу тирании и возводя свои механизмы, одно прикосновение к которым было для нас смертельным, троххты с тем искренним дружелюбием, которое сделало их имя символом демократии и порядочности для всех разумных существ звездного мира, троххты – эти наши Вторые Освободители, как мы их с любовью назвали, – фактически сами предложили нам помочь им в интенсивных и все шире разворачивающихся работах по обороне планеты.
И вот человеческие внутренности стали расползаться под невидимым излучением силовых полей, применяемых при сборке новейших, невероятно сложных видов оружия; люди начали болеть и умирать от ползания на четвереньках в шахтах, которые троххты закладывали гораздо глубже, чем то делали люди; тела людей лопались и даже взрывались при разработках глубоководных месторождений нефти, кои троххтам представлялись жизненно необходимыми.
Часы занятий в школах использовались для таких кампаний, как «Сбор платинового лома для Проциона» или «Радиоактивные отходы – Денебу». Домохозяйкам была предписана строжайшая экономия соли – это вещество применялось троххтами буквально в десятках совершенно непонятных для нас операций, и многокрасочные плакаты напоминали: «Не соли – лучше подсласти».
А над всем этим, деликатно опекая нас, совсем как заботливые умные родители, высились наши менторы, совершающие дозорные обходы на своих металлических подпорках, с каждой пары которых свисали гамаки, покоившие в себе бледные тела троххтов.
И все же, даже в разгар всеобъемлющего экономического паралича, вызванного переключением всех производственных мощностей на изготовление инопланетного оружия, даже несмотря на рвущие сердце вопли пострадавших от порожденных спецификой производства травм, которые наши врачи совершенно не умели лечить, даже среди всего этого, не поддающегося пониманию развала мы с радостью осознавали, что заняли свое законное место в будущем правительстве Галактики и уже сейчас помогаем созидать Вселенскую Нерушимую Демократию.
Но денди вернулись, чтобы разрушить эту идиллию. Они явились в своих колоссальных серебристых звездолетах, так что троххты, для которых это было полной неожиданностью, едва успели организовать оборону и нанести встречный удар. Вскоре звездолет троххтов, находившийся на Украине, был вынужден ретироваться на свою базу в глубинах космоса. Спустя три дня единственными троххтами, оставшимися на Земле, были отчаянные бойцы из небольшого подразделения, охранявшего свой космический корабль в Австралии. В течение трех или четырех месяцев они доказывали, что их также трудно стереть с лица Земли, как и уничтожить сам континент, и поскольку военные действия перешли в стадию жесткой позиционной войны, где троххты занимали одно полушарие, а денди – другое, бои приняли чудовищные масштабы. Кипели моря, выгорали степи, климатические зоны сдвигались и изменялись под влиянием катаклизмов. К тому времени когда денди удалось решить поставленную задачу, была взорвана и исчезла с небосклона планета Венера. В ходе этого сложнейшего стратегического маневра Земля сошла со своей орбиты.
Решение было простым: поскольку троххты прочно обосновались на небольшом Австралийском континенте и выбить их оттуда было невозможно, то численно превосходившие их денди собрали столько боевой техники, что им удалось уничтожить всю Австралию и превратить ее в пепел, надолго замутивший воды Тихого океана. Это случилось 24 июня, в священный день Первого Повторного Освобождения. День, памятный для всего оставшегося в живых человечества
– Неужели вы такие глупцы, – с интересом осведомлялись денди, – что вас могла увлечь эта дешевая шовинистическая протоплазменная пропаганда? Ведь если физические характеристики являются критерием ваших симпатий и антипатий, вы не должны были ограничиться таким частным признаком, как биохимия. То, что жизненная плазма денди основана на кремнии, а не на углероде, – верно, но разве позвоночные, да еще позвоночные, владеющие придатками, подобно людям и денди, не имеют бесспорно больше общего между собой при ничтожном биохимическом различии, чем позвоночные и те безногие, безрукие, ползающие слизистые существа, которые по какой-то нелепой случайности обладают идентичной с людьми органической субстанцией?
Что же касается нарисованной троххтами фантастической картины жизни в Галактике, то это просто бред. – Тут денди пожали многочисленными плечами, одновременно продолжая сложнейший монтаж своих болтливых боевых машин по всей покрытой обломками поверхности планеты.
–А вы когда-нибудь видели кого-либо из представителей этих пресловутых протоплазменных народов, которых троххты якобы защищали? Разумеется, нет, да и не увидите! Потому что, как только какая-то раса – животная, растительная или минеральная – развивалась настолько, что становилась потенциальной угрозой для червеобразных агрессоров, ее цивилизация просто демонтировалась бдительными троххтами. Поскольку вы находитесь на такой примитивной стадии развития, что не представляете для них опасности, они в шутку дали вам иллюзию полного равенства. А разве вы получили хоть какую-нибудь информацию о технологиях троххтов? Несмотря на все труды по изготовлению их машин и бесчисленные жизни, потерянные при этом? Нет, разумеется, нет! Вы лишь внесли свою долю в дело порабощения очень далеких народов, которые вам лично не сделали ничего дурного.
Вам есть из-за чего чувствовать себя виноватыми, – говорили внушительно денди, когда несколько уцелевших переводчиков с прабенгали выбрались из своих убежищ. – Но ваша коллективная вина – ничто по сравнению с той, которую несут на себе червивые коллаборационисты, то есть те предатели, что заняли место ваших мучеников – прежних лидеров. Да еще эти непотребные переводчики, проложившие тропу через языковой барьер к существам, нарушившим мир в Галактике, продолжавшийся два миллиона лет… Убить их мало, – сказали денди.
И убили.
Когда троххты вернулись снова, примерно восемнадцать месяцев спустя, и захватили власть над Землей, принеся сладкие плоды Второго Повторного Освобождения, а также полное и необычайно убедительное опровержение доводов денди, то нашлось очень немного людей, которые захотели принять на себя обязанности, связанные с освободившимися прекрасно оплачиваемыми постами в области языкознания, науки и управления. Разумеется, поскольку троххты, повторно освобождая Землю, сочли необходимым удалить взрывом огромный кусок Северного полушария, то на Земле население сильно поубавилось, но даже оставшиеся предпочли скорее прибегнуть к самоубийству, нежели принять титул Генерального Секретаря ООН, когда денди вернулись обратно для Славного Третьего Повторного Освобождения. Между прочим, это было то самое Освобождение, которое содрало с нашей планеты глубокий слой рыхлых пород и придало ей форму, названную нашими праотцами грушевидной.
Возможно, что именно в это время, а может быть, Освобождением или двумя позднее, троххты и денди обнаружили, что орбита Земли стала столь эксцентричной, что уже не удовлетворяет условиям безопасности, предъявляемым к театру военных действий. И тогда сверкающим зигзагом смертельная битва удалилась в направлении Альдебарана.
Все это произошло девять поколений назад. Но тот рассказ о событиях, что передавался от отца к сыну, а от сына к внуку и правнуку, почти ничего не потерял при передаче. Вы услышали его сейчас от меня почти в том же виде, в котором я впервые услышал его сам. Слыхал я его от своего отца, когда мчался плечом к плечу с ним от одного болотца к другому, через бесплодные пространства пышущего жаром желтого песка. Слыхал я его и от матери, когда мы жадно втягивали легкими воздух, неистово цепляясь за пучки жестких зеленых стеблей, в то время как планета под ногами содрогалась в предчувствии геологического спазма, который мог ввергнуть нас в ее раскаленные недра или внезапным изменением скорости вращения выбросить в космическое пространство.
Да, теперь, как и тогда, рассказываем мы все ту же историю, пробегаем все с той же безумной скоростью мили непереносимого жара ради еды и влаги, ведем все те же, не знающие пощады битвы с гигантскими кроликами из-за жесткого и почти непригодного в пищу мяса друг друга, и всегда жадно ловим легкими драгоценный воздух, который уходит из нашего мира во все больших количествах при каждом новом безумном рывке.
Нагими, голодными и жаждущими пришли мы в этот мир, нагими, голодными и жаждущими влачим мы наши жизни под чудовищным, никогда не заходящим солнцем.
Никогда не меняется этот рассказ, никогда не меняется и его традиционная концовка, которую я слышал от своего отца, а он-от своего. Так наберите побольше воздуха в легкие, покрепче уцепитесь за пучки водорослей и выслушайте важнейший и священнейший вывод из нашей истории: «Оглядываясь назад, мы с законной гордостью можем сказать, что вряд ли какой-нибудь другой народ или другая планета были освобождены столь окончательно и бесповоротно, как Земля и земляне».
Открытие Морниела Метауэя
Всех удивляет, как переменился Морниел Метауэй с тех пор, как его открыли, – всех, но не меня. Его помнят на Гринвич-Виллидж – художник-дилетант, немытый, бездарный; едва ли не каждую свою вторую фразу он начинал с «я» и едва ли не каждую третью кончал местоимением «меня» либо «мне». Из него ключом била наглая и в то же время трусливая самонадеянность, свойственная тем, кто в глубине души подозревает, что он второсортен, если не что-нибудь похуже. Получасового разговора с ним было довольно, чтоб у вас в голове гудело от его хвастливых выкриков.
Я-то превосходно понимаю, откуда взялось все это – и тихое, очень спокойное признание своей бездарности, и внезапный всесокрушающий успех. Да что там говорить – при мне его и открыли, хотя вряд ли это можно назвать открытием. Не знаю даже, как это можно назвать, принимая во внимание полную невероятность – да, вот именно невероятность, а не просто невозможность того, что произошло. Одно только мне ясно: всякая попытка найти какую-то логику в случившемся вызывает у меня колики в животе, а череп пополам раскалывается от головной боли.
В тот день мы как раз толковали о том, как Морниел будет открыт. Я сидел в его маленькой нетопленой студии на Бликер-стрит, осторожно балансируя на единственном деревянном стуле, ибо был слишком искушен, чтобы садиться в кресло.
Собственно, Морниел и оплачивал студию с помощью этого кресла. Оно представляло собой грязную мешанину из клочьев обивки, впереди было высоким, а в глубине – очень низким. Когда вы садились, содержимое ваших карманов – мелочь, ключи, кошелек – начинало выскальзывать, проваливаясь в чащу ржавых пружин и на прогнившие половицы.
Как только в студии появлялся новичок, Морниел поднимал страшный шум насчет того, что усадит его в потрясающе удобное кресло. И пока бедняга болезненно корчился, норовя устроиться среди торчащих пружин, глаза хозяина разгорались и его охватывало неподдельное веселье. Ибо чем энергичнее ерзал посетитель, тем больше вываливалось из его карманов. Когда прием заканчивался, Морниел отодвигал кресло и принимался считать доходы, подобно тому как владелец магазина вечером после распродажи проверяет наличность в кассах.
Деревянный стул был неудобен своей неустойчивостью, и, сидя на нем, приходилось быть начеку. Морниелу же ничто не угрожало – он всегда сидел на кровати.
– Не могу дождаться, – говорил он в тот раз, – когда наконец мои работы увидит какой-нибудь торговец картинами или критик хоть с каплей мозга в голове. Я свое возьму. Я слишком талантлив, Дэйв. Порой меня даже пугает, до чего я талантлив – чересчур много таланта для одного человека.
– Гм, – начал я. – Но ведь часто бывает…
– Я ведь не хочу сказать, что для меня слишком много таланта. – Он испугался, как бы я не понял его превратно. – Слава богу, сам я достаточно велик, у меня большая душа. Но любого другого человека меньшего масштаба сломило бы такое всеохватывающее восприятие, такое проникновение в духовное начало вещей, в самый их, я бы сказал, Gestalt[1]1
образ, форма (нем.)
[Закрыть]. У другого разум был бы просто раздавлен таким бременем. Но не у меня, Дэйв, не у меня.
– Рад это слышать, – сказал я. – Но если ты не возра…
– Знаешь, о чем я думал сегодня утром?
– Нет. Но по правде говоря…
– Я думал о Пикассо, Дэйв. О Пикассо и Руо. Я вышел прогуляться по рынку, позаимствовать что-нибудь на лотках для завтрака – ты ведь знаешь принцип старины Морниела: ловкость рук и никакого мошенства – и начал размышлять о положении современной живописи. Я о нем частенько размышляю, Дэйв. Оно меня тревожит.
– Вот как, – сказал я. – Видишь ли, мне кажется…
– Я спустился по Бликер-стрит, потом свернул на Вашингтон-сквер-парк и все раздумывал на ходу. Кто, собственно, сделал сейчас что-нибудь значительное в живописи, кто по-настоящему и бесспорно велик?.. Понимаешь, я могу назвать только три имени: Пикассо, Руо и я. Больше ничего оригинального, ничего такого, о чем стоило бы говорить. Только трое при том несметном количестве народу, что сегодня во всем мире занимается живописью. Три имени! От этого чувствуешь себя таким одиноким!
– Да, пожалуй, – согласился я. – Но все же…
– А потом я задался вопросом: почему это так? В том ли дело, что абсолютный гений вообще очень редко встречается и для каждого периода есть определенный статистический лимит на гениальность, или тут другая причина, что-то характерное именно для нашего времени? И отчего открытие моего таланта, уже назревшее, так задерживается? Я ломал над этим голову, Дэйв. Я обдумывал это со всей скромностью, тщательно, потому что это немаловажная проблема. И вот к какому выводу я пришел.
Тут я сдался. Откинулся на спинку стула – не забываясь, конечно, – и позволил Морниелу излить на меня свою эстетическую теорию. Теорию, которую я во крайней мере двадцать раз слышал раньше от двадцати других художников из Гринвич-Виллидж. Единственно, в чем расходились все авторы, был вопрос, кого надо считать вершиной и наиболее совершенным живым воплощением данных эстетических принципов. Морниел (чему вы, пожалуй, не удивитесь) ощущал, что как раз его.
Он приехал в Нью-Йорк из Питтсбурга (штат Пенсильвания), рослый, неуклюжий юнец, который не любил бриться и полагал, будто может писать картины. В те дни Морниел восхищался Гогеном и старался ему подражать. Он был способен часами разглагольствовать о мистической простоте народного искусства. Его произношение звучало как подделка под бруклинское, которое так любят киношники, но на самом деле было чисто питтсбургским.
Морниел быстро распрощался с Гогеном, как только взял несколько уроков в Лиге любителей искусства и впервые отрастил спутанную белокурую бороду. Недавно он выработал собственную технику письма, которую назвал «грязное на грязном».
Морниел был бездарен – в этом можно не сомневаться. Тут я высказываю не только свое мнение – ведь я делил комнату с двумя художниками-модернистами и целый год был женат на художнице, – но и мнение понимающих людей, которые, не имея ровным счетом никаких причин относиться к Морниелу с предубеждением, внимательно смотрели его работы.
Один из этих людей, критик и отличный знаток современной живописи, несколько минут с отвисшей челюстью созерцал произведение Морниела (автор навязал мне его в подарок и, несмотря на мои протесты, собственноручно повесил над камином), а потом сказал: «Дело не в том, что ему абсолютно нечего сказать графически. Он даже не ставит перед собой того, что можно было бы назвать живописной задачей. Белое на белом, „грязное на грязном“, антиобъективизм, неоабстракционизм – называйте как угодно, но здесь нет ничего. Просто один из тех крикливых, озлобленных дилетантов, которыми кишит Виллидж».
Спрашивается, зачем же я тогда вообще знался с Морниелом?
Ну, прежде всего, он жил под боком и потом был в нем какой-то своеобразный худосочный колорит. И когда я просиживал ночи напролет, стараясь выдавить из себя стихотворение, а оно никак не выдавливалось, на душе становилось легче при мысли, что можно заглянуть к нему в студию и отвлечься разговором о предметах, не имеющих отношения к литературе.
Тут, правда, был один минус, о котором я постоянно забывал, – у нас всегда получался не разговор, а лишь монолог, куда я едва умудрялся время от времени вставлять краткие реплики. Видите ли, разница между нами состояла в том, что меня все же печатали – пусть хоть в жалких экспериментальных журнальчиках с плохим шрифтом, где гонораром была годовая подписка. Он же нигде никогда не выставлялся, ни разу.
Была и еще одна причина, из-за которой я поддерживал с ним отношения. Одним талантом Морниел действительно обладал.
Если говорить о средствах к существованию, то я едва свожу концы с концами. О хорошей бумаге и дорогих книгах могу только мечтать, ибо они для меня недоступны. Но когда уж очень захочется чего-нибудь – например, нового собрания сочинений Уоллеса Стивенса[2]2
американский поэт-лирик первой половины ХХ века
[Закрыть], – я двигаю к Морниелу и сообщаю об этом ему. Мы отправляемся в книжный магазин, входим поодиночке. Я завожу разговор о каком-нибудь роскошном издании, которого сейчас нет в продаже и которое я будто бы собираюсь заказать, и, как только мне удастся полностью завладеть вниманием хозяина, Морниел слизывает Стивенса, – само собой разумеется, я клянусь себе, что заплачу сразу, как только поправятся мои обстоятельства.
В таких делах Морниел бесподобен. Ни разу не случилось, чтобы его заподозрили, не говоря уж о том, чтоб поймали с поличным. Естественно, я должен рассчитываться за эти услуги, проделывая то же самое в магазине художественных принадлежностей, чтобы Морниел мог пополнять запасы холста, красок и кистей, но в конечном счете игра стоит свеч. Чего она, правда, не стоит, так это гнетущей скуки, которую я терплю при его рассуждениях, и моих угрызений совести по поводу того, что он-то вовсе и не собирается платить за приобретенные товары. Утешаю себя тем, что сам расплачусь при первой же возможности.
– Вряд ли я настолько уникален, каким себе кажусь, – говорил он в тот день. – Конечно, рождаются и другие с не меньшим потенциальным талантом, чем у меня, но этот талант губят, прежде чем он успеет достигнуть творческой зрелости. Почему? Каким образом?.. Тут следует проанализировать роль, которую общество…
В тот миг, когда он дошел до слова «общество», я и увидел впервые эту штуку. Какое-то пурпурное колыхание возникло передо мной на стене, странные мерцающие очертания ящика со странными мерцающими очертаниями человеческой фигуры внутри. Все это было в пяти футах над полом и напоминало разноцветные тепловые волны. Видение тотчас же исчезло.
Но погода была слишком холодной для тепловых волн, а что до оптических иллюзий – я им не подвержен. Возможно, решил я, при мне зарождается новая трещина в стене. По-настоящему помещение не предназначалось для студии, это была обычная квартира без горячей воды и со сквозняками, но кто-то из прежних жильцов разрушил все перегородки и сделал одну длинную комнату. Квартира находилась на верхнем этаже, крыша протекала, и стены были украшены толстыми волнистыми линиями в память о тех потоках, что струились по ним во время дождя.
Но отчего пурпурный цвет? И почему очертания человека внутри ящика? Пожалуй, довольно-таки замысловато для простой трещины. И куда все это делось?
– …в вечном конфликте с индивидуумом, который стремится выразить свою индивидуальность, – закончил мысль Морниел. – Не говоря уж о том…
Послышалась музыкальная фраза – высокие звуки один за другим, почти без перерывов. И затем посреди комнаты – на сей раз футах в двух над полом
– опять появились пурпурные линии, такие же трепещущие, светящиеся, а внутри – снова очертания человека.
Морниел скинул ноги с кровати и уставился на это чудо.
– Что за…
Видение опять исчезло.
– Что т-тут происходит? – запинаясь, выдавил он из себя. – Что т-такое?
– Не знаю, – отозвался я. – Но, что бы это ни было, оно постепенно влезает к нам.
Еще раз высокие звуки. Посреди комнаты на полу появился пурпурный ящик. Он делался все темнее, темнее и материальнее. Звуки становились все более высокими, они слабели и наконец, когда ящик стал непрозрачным, умолкли совсем.
Дверца ящика открылась. Оттуда шагнул в комнату человек; одежда у него вся была как бы в завитушках.
Он посмотрел сначала на меня, затем на Морниела.
– Морниел Метауэй? – осведомился он.
– Д-да, – сказал Морниел, пятясь к холодильнику.
– Мистер Метауэй, – сказал человек из ящика. – Меня зовут Глеску. Я принес вам привет из 2487 года нашей эры.
Никто из нас не нашелся, что на это ответить. Я поднялся со стула и стал рядом с Морниелом, смутно ощущая необходимость быть поближе к чему-нибудь хорошо знакомому.
Некоторое время все сохраняли исходную позицию. Немая сцена.
2487-й, подумал я. Нашей эры. Ни разу не приходилось мне видеть никого в такой одежде. Более того, я никогда и не воображал никого в такой одежде, хотя, разыгравшись, моя фантазия способна на самые дикие взлеты. Одеяние не было прозрачным, но и не то чтоб вовсе светонепроницаемым. Переливчатое – вот подходящий термин. Различные цвета и оттенки неутомимо гонялись друг за другом вокруг завитушек. Здесь, видимо, предполагалась некая гармония, но не такого сорта, чтоб мой глаз мог уловить ее и опознать.
Сам прибывший, мистер Глеску, был примерно одного роста со мною и Морниелом и выглядел только чуть постарше нас. Но что-то в нем ощущалось такое – даже не знаю, назовите это породой, если угодно, подлинным внутренним величием и благородством, которые посрамили бы даже герцога Веллингтонского. Цивилизованность, может быть. То был самый цивилизованный человек из всех, с кем мне до сих пор доводилось встречаться.
Он шагнул вперед.
– Думаю, – произнес он удивительно звучным, богатым обертонами голосом, – что нам следует прибегнуть к свойственной двадцатому столетию церемонии пожатия рук.
Так мы и сделали – осуществили свойственную двадцатому столетию церемонию пожатия рук. Сначала Морниел, потом я, и оба очень робко. Мистер Глеску проделал это с неуклюжестью фермера из Айовы, который впервые в жизни ест китайскими палочками.
Церемония окончилась, гость стоял и широко улыбался нам. Или, вернее, Морниелу.
– Какая минута, не правда ли? – сказал он. – Какая историческая минута!
Морниел испустил глубокий вздох, и я почувствовал, что долгие годы, в течение которых ему то и дело приходилось неожиданно сталкиваться на лестнице с судебными исполнителями, требующими уплаты долгов, не пропали даром. Он быстро приходил в себя, его мозг включался в работу.
– Как вас понимать, когда вы говорите «историческая минута»? – спросил он. – Что в ней такого особенного? Вы что – изобретатель машины времени?
– Я? Изобретатель? – мистер Глеску усмехнулся. – О нет, ни в коем случае. Путешествие по времени было изобретено Антуанеттой Ингеборг в… после вашей эпохи. Вряд ли стоит сейчас говорить об этом, поскольку в моем распоряжении всего полчаса.
– А почему полчаса? – спросил я. Не оттого, что меня это так уж интересовало, а просто вопрос показался уместным.
– Скиндром рассчитан только на этот срок. Скиндром – это… В общем, это устройство, позволяющее мне появляться в вашем периоде. Расход энергии так велик, что путешествия в прошлое осуществляются лишь раз в пятьдесят лет. Правом на проезд награждают, как Гобелем… Надеюсь, я правильно выразился? Гобель, да? Премия, которую присуждали в ваше время.
Меня вдруг осенило.
– Нобель! Может быть, вы говорите о Нобеле? Нобелевская премия!
Он просиял.
– Вот-вот. Таким путешествием награждают выдающихся исследователей-гуманитариев – что-то вроде Нобелевской премии. Единожды в пятьдесят лет человек, которого Совет хранителей избирает как наиболее достойного… В таком духе. До сих пор, конечно, эту возможность всегда предоставляли историкам, и они разменивали ее на осаду Трои, первый атомный взрыв в Лос-Аламосе, открытие Америки и тому подобное. Но на сей раз…
– Понятно; – прервал его Морниел дрогнувшим голосом. (Мы оба вдруг сообразили, что мистер Глеску знает имя Морниела.) – А что же исследуете вы?
Мистер Глеску слегка поклонился.
– Искусство. Моя профессия – история искусства, а узкая специальность…
– Какая? – голос Морниела уже не дрожал, а, наоборот, стал пронзительно громким. – Какая же у вас узкая специальность?
Мистер Глеску опять слегка наклонил голову.
– Вы, мистер Метауэй. Без страха услышать опровержение смею сказать, что в наше время из всех здравствующих специалистов я считаюсь наиболее крупным авторитетом по творчеству Морниела Метауэя. Моя узкая специальность – это вы.
Морниел побелел. Он медленно добрел до кровати и рухнул на нее, ноги у него стали будто ватные. Несколько раз он открывал и закрывал рот, не в силах выдавить из себя ни единого звука. Зятем глотнул, сжал кулаки и обрел контроль над собой.
– Хотите сказать, – прохрипел он, – что я знаменит? Насколько знаменит?
– Знамениты?.. Вы, дорогой сэр, выше славы. Вы один из бессмертных, гордость человечества. Как я выразился – смею думать, исчерпывающе – в своей последней книге «Морниел Метауэй – человек, сформировавший будущее»: »…сколь редко выпадает на долю отдельной личности…»
– До такой степени знаменит? – борода Морниела дрожала, словно губы ребенка, который вот-вот заплачет. – До такой?
– Именно, – заверил его мистер Глеску. – А кто же, собственно, тот гений, с которого во всей славе только и начинается современная живопись? Чьи композиции и цветовая гамма доминируют в архитектуре последних пяти столетий, кому мы обязаны обликом наших городов, убранством наших жилищ и даже одеждой, которую носим?
– Мне? – осведомился Морниел слабым голосом.
– Кому же еще. История не знала творца, чье влияние распространилось бы на столь широкую область и действовало бы в течение столь долгого времени. С кем же я могу сравнить вас, сэр, в таком случае? Кого из художников поставить рядом?
– Может быть, Рембрандта, – намекнул Морниел. Чувствовалось, что он старается помочь. – Леонардо да Винчи?
Мистер Глеску презрительно усмехнулся.
– Рембрандт и да Винчи в одном ряду с вами? Нелепо! Разве могут они похвастать вашей универсальностью, вашим космическим размахом, чувством всеобъемлемости? Уж если искать равного, то надо выйти за пределы живописи и обратиться, пожалуй, к литературе. Возможно, Шекспир с его широтой, с органными нотами лирической поэзии, с огромным влиянием на позднейший английский язык мог бы… Впрочем, что Шекспир? – Он грустно покачал головой. – Боюсь, даже и Шекспир…
– О-о-о! – простонал Морниел Метауэй.
– Кстати, о Шекспире, – сказал я, воспользовавшись случаем. – Не приходилось ли вам слышать о поэте Давиде Данцигере? Многие ли из его трудов дошли до вашего времени?
– Это вы?
– Да, – с энтузиазмом подтвердил я. – Давид Данцигер – это я.
Мистер Глеску наморщил лоб, раздумывая.
– Что-то не припоминаю… Какая школа?
– Тут несколько названий. Самое употребительное – антиимажинисты. Антиимажинисты, или постимажинисты.
– Нет, – сказал он после недолгого размышления. – Единственный известный мне поэт вашего времени и вашей части света – Питер Тедд.