Текст книги "Признания Ната Тернера"
Автор книги: Уильям Стайрон
Жанры:
Роман
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Когда я уже занял свой тайный пост под домом, кухонная дверь с треском распахивается, на крыльцо, щурясь на солнце, выходит Макбрайд, пятерней проводит по черным спутанным волосам. Чтобы он меня не заметил, я заползаю дальше, наблюдаю. Щурясь и моргая, он другой рукой поправляет широкий оплечник помочей, потом проводит пальцами по губам – неуверенно, удивленно, будто впервые их у себя обнаружил. Потом по его лицу расползается улыбка – медленная, довольная; нетвердо ступая, он начинает спускаться, промахивается мимо последней ступеньки или, может, цепляется за нее – бабах каблуком в деревяшку! – чуть не падает ничком, но после пары быстрых больших шагов вновь обретает равновесие и, пробормотав “А, ч-черт!”, неуверенно выпрямляется. Но улыбаться не перестает, а в это время из-за угла конюшни выходит Абрагам, и я вижу, что Макбрайд его тоже заметил.
Абрагам! – кричит он. – Эйб, я тебе говорю!
Да, сэр!
Там ниггеры – десять рыл – на нижнем поле червей половинят!
Да, мистер Мак!
Дык по домам пусть валят, поэл меня? Скажи им!
Да, миста-Мак! Буз-зелно!
Невыносимая жара. Даже для ниггеров!
Точно так, сэр!
Абрагам разворачивается и поспешает прочь, чернеет потная, прилипшая к спине зеленая рубашка. Ушел; теперь Макбрайд как будто занял все пространство, все поле зрения – громадный, хоть и не очень-то на сей момент устойчивый, стоит, осклабясь, посреди вытоптанного, спекшегося двора, огромный и всесильный в ореоле страшного, хотя и непонятно на чем основанного могущества, и на меня от него веет ужасом. Вид его круглого тяжелого лица, запрокинутого сейчас к солнышку, удовлетворенно-мечтательного, отвратителен мне до тошноты, я остро чувствую свою слабость, униженность, беззащитность, и ощущение черномазой моей неполноценности пробирает меня до мозга костей.
Эк ведь... надо же! – с веселым недоумением восклицает он, добавляет к этому какой-то тихий радостный клич, тут же спотыкается о старую гнилую бадью и с такой силой пинает ее сапожищем, что мелкие обломки разлетаются по всему двору. Испуганно квохчет, улепетывая к сараю, старая упитанная курица, взмывает в воздух табачно-бурое облачко растоптанного в пыль навоза, во все стороны летит куриный пух. – Надо же! – повторяет Макбрайд – восклицает, но как бы по-тихому, и все, он ушел, хромает уже вдали, где-то на полпути к своему дому, стоящему на склоне несколько ниже. Н-да. Надо же!
Съежившись, я ползу под домом, вот надо мной кухня, книга закрыта, я держу ее прижатой к груди. Теплый овощной запах готовки по-прежнему густо разлит в воздухе. Над головой слышатся шаги матери, по доскам пола опять шуршит веник, вновь раздается ее голос – полный нежности и одиночества, невозмутимый и спокойный, как и прежде.
Пришел Иисус, замкнул двери,
Замкнул двери, унес ключик...
А вот другое утро того же месяца: с неба, шумя сотней водопадов, низвергается дождь, западный ветер разносит водяную пыль, сверкают молнии, гремит гром. Опасаясь за сохранность книги, я достаю ее из сомнительной ниши под домом, крадучись взбираюсь по ступенькам крыльца на кухню, прячусь за бочку сидра в буфетной. Снаружи грохочет гроза, а здесь уютно и даже света довольно, в ноздрях сладкий яблочный дух, и я, сжавшись в комок, сижу с раскрытой книгой на коленях. Идут минуты, ноги затекают. Попытки разобраться в муравьином мельтешении слов, как битва с врагом – злонамеренным, неотступным, непостижимым. Распятый на дыбе скуки, я держусь из последних сил, я знаю, что сокровище – вот оно; пусть без ключа не добыть его, оно все равно мое, и, хоть в глазах песочек, а пальцы корявые, я упорствую...
Вдруг прямо над ухом удар, будто гром грянул, я в страхе подскакиваю – уж не попала ли в дом молния! Однако, подняв взгляд, вижу, что это всего лишь тяжелая кедровая дверь буфетной, которую рывком распахнули, отчего помещение залило прохладным желтоватым светом, а проем заслоняет высокая, сутулая, угрожающая фигура Сдобромутра; его морщинистое как сапог, злое лицо с налитыми кровью глазами смотрит на меня возмущенно и негодующе.
Попался, малец! – говорит он хриплым шепотом. – Попался! Наконец-то я тебя выследил! Это ведь ты спер ту книгу, я сразу так и подумал! – (Откуда мне тогда было знать то, что я понял гораздо позже: он просто завидовал, зависть давала повод подозревать, а подозрение заставляло следить за мной день за днем! Этого старого хрыча, неграмотного простофилю, который жизнь прожил в честном негритянском невежестве, каждый раз, как он подумает о том, что десятилетний негритенок успешно одолевает премудрости грамоты, охватывал приступ нестерпимой зависти. Это несомненный факт, а начиналось все, видимо, так: он с натугой тащил из погреба бочонок ПАТОКИ вместо бочонка МАСЛА, который велено было принести, я заметил это и указал ему, а на его надменное “Тебе-то откуда знать?” снисходительно ответил, мол, как откуда, а надпись на что? – и он был посрамлен, но запомнил и затаил обиду.)
Не успел я ничего ответить, даже шевельнуться не успел, как Сдобромутр сцапал меня двумя пальцами за ухо, рывком поднял на ноги и уже тащит из буфетной через кухню и по коридору, нещадно выкручивая ухо и натягивая кожу головы. Бессильно брыкаясь, я влачусь за ним с книгой, прижатой к груди. Фалды его сюртука хлопают меня по физиономии; старикан хрипло, возмущенно пыхтит – уффхуфф, аффхафф, то и дело изрыгая леденящие душу угрозы: “Ужо покажет тебе маса Сэмюэль, задаст тебе, мерзавцу! Вот увидишь, маса Сэмюэль ужо отправит тебя, воришку черномазого, в Джорджию!” Он свирепо рвет мое ухо, но боль ничто в сравнении со страхом, таким всепоглощающим, что в глазах темно. Язык отнимается, я только и могу, что сдавленно подвывать – хаыыыы, хаыыыы, хаыыыы. Спотыкаясь, тащимся дальше по темному коридору, мимо высоченных, до потолка, залитых дождем окон, вспыхивающих при ударах молний; у меня так вывернута шея, что в глазах все перевернулось вверх ногами.
А я знал, дьяволенок ты маленький, знал, паршивец, что это ты ее спер! – шипит Сдобромутр. – Всю дорогу я знал это!
Вваливаемся в главную залу; в этой части здания я никогда прежде не был. Краем глаза вижу люстру с горящими свечами, стены, отделанные глянцевитыми сосновыми панелями, лестницу, головокружительной дугой уходящую ввысь. Однако все это проходит как-то мимо меня; исполненный ужаса, я толком ничего не воспринимаю, замечаю только, что двусветная зала полна белых господ, здесь почти вся семья – и маса Сэмюэль, и мисс Нель, и две дочери, мисс Элизбет, тут же один из сыновей маса Бенджамина, а вот и сам маса Бенджамин, одетый в поблескивающий мокрый дождевик, приоткрывает парадную дверь и вместе с порывом ветра, принесшим облако водяной пыли, торопливо заскакивает внутрь. Снаружи громыхает, но я слышу его голос, перекрывающий дробь дождя.
Вот уж погодка-то утячья! – выкрикивает он. – Зато, Бог ты мой, это хлещут живые деньги! В пруду воды через край!
На миг воцаряется тишина, дверь захлопывается, и я слышу другой голос:
Что у тебя, Сдобромутр?
Старец отпускает мое ухо.
Насчет книги, – объясняет он. – Книги – той, что украли. Разбойник, который это сделал, – вот он!
В полуобмороке от страха, я сжимаю книгу обеими руками, и мой голос, над которым я совершенно невластен, исторгает из меня нутряные хаыыыы, хаыыыы. Я бы заплакал, но моя боль превыше слез. Хоть бы земля разверзлась да поглотила меня! Никогда не приходилось мне бывать настолько близко к белым; их близость так гнетет, так пугает – просто до тошноты, до рвоты!
Фу ты, ну ты! – произносит какой-то голос.
Мне даже не верится, – говорит другой, женский.
А это чей негритенок-то? – спрашивает третий.
Это Натаниэль, – говорит Сдобромутр. Тон у него по-прежнему сердитый, негодующий. – Этой – Лу-Энн, кухарки. Воришка. Это он книгу слямзил. – Он выкручивает книгу у меня из рук, осматривает, по-ученому подняв брови. – Вот книга, которую взяли. Да тут прямо так и написано. “Про жизнь и про смерть мистера Гадмена”, Джон Буниям. Как раз та самая книжка, маса Сэм, это точно, как то, что меня зовут Сдобромутр. – Страх не помешал мне про себя отметить, что старый притворщик явно запомнил название со слуха, и никого этим жульничеством не проведет. – Я как увидел в буфетной! Расселся, понимаешь, кум королю, читает – я сразу понял, что у него за книга!
Читает? – это переспросил маса Сэмюэль – ошеломленно, недоверчиво. Я медленно подымаю глаза. Белые лица, впервые увиденные так близко, – особенно женские, лишь слегка тронутые солнцем и непогодой – по шероховатости и цвету похожи на тесто или мягкий испод шляпки гриба; голубые, жесткие, как лед, глаза угрожающе поблескивают, и каждую веснушку, каждое движение губ я пораженно наблюдаю в совершенно новом свете.
Читает? – с новым оттенком удивления в голосе повторил маса Сэмюэль. – Да ну тебя, Сдобромутр, что ты такое несешь?
Да, в общем-то, конечно, сэр, где уж ему читать! – презрительно поясняет старикан. – Он просто картинки смотрел, и все. Из-за картинок он книгу-то и слямзил, понятное дело.
Да в ней картинок и нет вовсе, не так ли, Нель? Твоя ведь книжка-то...
Не знаю, так ли это, но впоследствии мне казалось, что в тот момент я почуял, детским безошибочным инстинктом угадал судьбоносную суть момента, когда я могу одним рывком утвердить свое я, а не сделав этого, навсегда кану в безвестность и забвение. В общем, правильно мне это помнится или нет – ведь шаг-то был отчаянный, я всем рискнул, солгал, – но я внезапно справился со страхом, резко повернулся к Сдобромутру и как заору:
А вот и нет! А вот и нет! Я правда могу читать в книжке!
Как бы то ни было, мне запомнился голос Сэмюэля Тернера, когда он, отбросив изумление и недоверчивость, шикнул на своих смеющихся домашних и заговорил тоном спокойного, рассудительного и непредвзятого арбитра:
Ну, ну, да погодите вы, давайте поглядим, вдруг он и правда может!
И вот я уже почему-то сижу у окна, гроза, стихая, грохочет где-то вдали на востоке, а у нас только дождь с крыши капает, да поблизости, сидя на китайских ясенях, ссорятся друг с дружкой мокрые сойки. Я в голос рыдаю, а надо мной со всех сторон белые лица – кружат, нависают, как большие призрачные пятна пустоты, и шепот вокруг. Я бьюсь, стараюсь, лихорадочно ворошу страницы, но все напрасно: не нахожу ни одного знакомого слова. Рыдания душат меня, распирают; чувствую – еще немного, и я просто умру! Горе мое столь огромно, что слова маса Сэмюэля звучат где-то далеко, не доходят, и лишь годы спустя я способен выудить из глубины памяти какие-то их отголоски:
Видишь, Бен, это правда, говорил я тебе! Они хотят! Хотят и пытаются! И, значит, мы будем учить их! Ура!
Нет ничего бессмысленнее и глупее попыток перебирать несбывшиеся возможности, мучительно гадать, как могла бы сложиться жизнь, кабы обстоятельства повернули ее по-другому. Тем не менее, когда злой рок одолевает, этой слабости предается большинство из нас; все те нелегкие годы, когда мне было уже за двадцать, когда я исчез из жизни Сэмюэля Тернера и судьба нас навеки разлучила, я проводил много времени в глупых и бесполезных раздумьях о том, что выпало бы на мою долю, не стань я, себе на горе, благодарным средоточием (или жертвой) жажды хозяина поиграть с предназначением негра. Я все гадал, что было бы, проживи я на лесопилке Тернера всю жизнь. А нет, так что, если бы моя жажда знаний была не столь острой и мне не пришло бы в голову красть книгу. Или – еще проще – если бы Сэмюэль Тернер, при всем его благонравии и справедливости, был в меньшей мере привержен сумасбродной утопической идее, будто рабов можно развивать, просвещая умственно и духовно, и если бы он не избрал меня в подопытные кролики, яростно пытаясь доказать это самому себе и окружающим. (Нет, я понимаю, обвинение не совсем справедливо; если, вспоминая этого человека, постараться не грешить против истины, то придется признать: конечно же, нас связывали крепкие эмоциональные узы, но вместе с тем факт остается фактом: несмотря на теплоту и дружелюбие, несмотря даже на своего рода любовь, с меня начинался именно эксперимент – вроде изучения новых веяний в свиноводстве или внедрения нового сорта удобрений).
Что ж, в этом случае я, несомненно, стал бы заурядным, ничем не примечательным представителем чернокожей дворни, более-менее прилично справлялся бы с простенькими поручениями – вроде того чтобы свернуть курице голову, прокоптить свиную ногу или почистить столовое серебро, – поелику возможно отлынивал бы и всячески придуривался, но из страха потерять хлебное местечко никогда не рисковал бы по-крупному, и, если подворовывал бы, то с большой оглядкой, тщательно выбирал места, где в рабочее время вздремнуть, украдчиво грешил на темном чердаке с желтокожими пухленькими горничными, с возрастом становился бы все раболепнее и подобострастней, всегда находя, чем подольститься, чтобы получить лишний отрез фланели, шмат вареной говядины или зубок табака, при этом обрел бы солидность с приличествующим ей животиком, щегольским жилетом и манишкой, а в старости ходил бы со строго поджатыми губами и значительным видом, звался бы дядюшкой Натом, всеми любимый и любящий всех в ответ, трясущейся дланью гладил бы шелковистые макушки маленьких белых детишек, не знал бы грамоты, страдал от ревматизма и спал на ходу, почти с нетерпением ожидая одинокой кончины, которая наконец-то упокоила бы меня на каком-нибудь полузаброшенном кладбище, заросшем аронией и дурманом. Это было бы, разумеется, не бог весть какое существование, но могу ли я, положа руку на сердце, сказать, что я не был бы счастливее?
Ибо прав был Екклесиаст: Кто умножсает познания, умножсает скорбв. А Сэмюэль Тернер (которого в дальнейшем я буду называть маса Сэмюэлем, потому что тогда я называл его именно так) по простоте и благо-мыслию своему, по неизмеримой своей доброте и мягкосердечию не сознавал, как умножает он скорбь, и какая вина падет на него за то, что он накормил меня этим огрызком познания: куда как легче обойтись вовсе без такого рода пищи.
Ладно, теперь уж неважно. Довольно сказать, что меня взяли, так сказать, в самое лоно семьи, я попал под защитительное крыло не только самого маса Сэмюэля, но и мисс Нель, которая совместно со старшей дочерью Луизой на протяжении нескольких лет проводила тихие зимние утра за “любимой забавой” – я помню, так они это и называли, – обучая меня азбуке, сложению и вычитанию и, что весьма примечательно, разворачивая передо мной запутанные хитросплетения таинств англиканской церкви. Как они пестовали меня! Какой терпеливой была мисс Нель! Я не забыл, как эти белокурые ангелы мягко журили меня, опекали и не бранили строго, когда я сказал – не стану повторять, что именно; во время катастрофы, происшедшей двадцатью годами позже, был по крайней мере один момент, когда эти два милых образа вспомнились мне с особой и зловещей ясностью.
Нет, нет, Нат, не грудных детей и младенцев, а младенцев и грудных детей.
Да, мэм. Мз уст младенцев и грудных детей Ты устроил хвалу, ради врагов Твоих, дабы сделать безмолвным врага и мстителя.
Да, Нат, вот молодец, правильно. А теперь стих четвертый и пятый. И медленно, мед-лен-но! Да повнимательнее!
Когда взираю я на небеса Твои, – дело Твоих перстов, на луну и звезды, которые Ты поставил. То... то... Попризабыл малёхо.
Забыл, Нат, просто забыл. Не говори, как черные! Ну – То, что еств человек...
Да, мэм. То, что еств человек, что Ты помнишв его, и сын человеческий, что Ты посещаешв его? Ну, это, как его... А, не много Ты умалил его пред ангелами; славою и честию увенчал его!
Чудесно, Нат! Просто чудо, чудо! О, Сэм, ну где же ты? Тебе надо видеть, какие Нат делает успехи! Сэм, поди сюда, посиди с нами немножко, послушай, посиди здесь у огня! Послушай, как наш негритеночек читает на память из Библии! Он может цитировать ее наизусть не хуже его преподобия пастора Эппса! Правда же, Нат, умненькая ты наша смоляная куколка?
Да, мэм.
Но предположим теперь, что умер бы маса Сэмюэль, а не брат его Бенджамин. Что сталось бы тогда с этой умненькой смоляной куклой?
Да вы, поди, сами способны рассудить исходя из некоторых реплик, которые я случайно подслушал однажды на веранде знойным, душным летним вечером после ужина, когда два брата развлекали пару путешествующих англиканских священников – “посланцев Епископа”, как они себя именовали. Одного звали доктор Баллард: большеносый, длиннолицый человек средних лет в очках и весь в черном от широкополой пасторской шляпы до развевающегося плаща и гетр, застегнутых на костлявых лодыжках, он щурился сквозь квадратные очки и вежливо покашливал, заслоняясь длинными белыми пальцами, тонкими и бледными, как цветочные черешки; другой тоже был весь в похоронно-черном, но намного моложе – лет двадцати с небольшим, тоже в очках, с круглым, упитанным, изнеженным лицом, которое на первый взгляд побудило меня принять его за дочь доктора Балларда или, быть может, за его жену. Еще не удостоившись службы в обеденной зале, я трудился у Сдобромутра на подхвате, помогал по кухне – в тот вечер я должен был таскать воду из бочки, а также следить, чтобы не гасла курильница, поставленная с той стороны, откуда шли вялые дуновения воздуха; она испускала тонкие маслянисточерные струйки дыма, защищая дом от москитов. Над лужайкой летали мерцающие светлячки, а из дома доносились звуки рояля и мелодичный, дрожащий голос мисс Элизбет, жены Бенджамена, которая с придыханием пела грустную песню:
Неужто нежное созданье
Не пробуждает состраданья...
Всегда упорный соглядатай, в тот раз я не следил за разговором, а зачарованно глядел на Бенджамина: мне было интересно, выпадет ли он сегодня из кресла, как это уже не раз случалось. Маса Сэмюэль и священники предавались беседе, а я смотрел, как Бенджамин ворочается в кресле, и слушал, как потрескивает под его весом плетеное сиденье, когда он с долгим тоскливым вздохом вздымает вверх пустой бокал. Сдобромутр спешил вновь налить ему, а он опять испускал вздох – ни к чему в особенности не относящийся, но тяжкий и горестный и кончавшийся прерывистым ах-хах-хаа, словно послезвучием зевоты. Помню, доктор Баллард, кажется, даже оглянулся на него в смущении, затем снова повернул голову к маса Сэмюэлю. И опять это ах-хах-хаа! – негромкое, все так же где-то между зевком и вздохом, и полупустой стакан густой яблочной наливки небрежно наклонен в расслабленной руке, тогда как в другой крепко зажат уже и графинчик. Я наблюдал, как щеки Бенджамина разгораются, приобретая в полутьме помидорно-пунцовый оттенок, и говорил себе: что ж, видимо, сегодня он все-таки опять выпадет из кресла.
Но он вдруг неожиданно воскликнул:
Ха! – Помолчал и снова: – Ха! Ха! Да Господи ты Боже мой! Ну, взял бы да так прямо и сказал!
Из этого я заключил, что, несмотря на неприличные зевки и прочие грубые звуки, он слушал доктора Балларда, и тогда я тоже повернулся и уставился на священника, который в это время втолковывал:
...в общем, сейчас Епископ выжидает, тянет время, как он говорит. Мы на распутье – это тоже его собственное выражение. Да, на распутье, топчемся на месте, ждем какого-то божественного дуновения, которое указало бы нам верное направление пути. Архипастырь одарен большим талантом образной речи. Он считает, что церковь в любом случае должна сделать определенный выбор, и весьма скоро. Тем временем мы, в качестве его посланцев, не преминем сообщить ему, что, по крайней мере, на одной плантации с положением рабов все в порядке. – Он умолк и посуровел лицом, глядя с ледяной полуулыбкой.
Это очень утешит Архипастыря, – сказал младший священник. – Ему было бы также интересно знать, каково, на ваш взгляд, положение в целом.
Положение в целом? – переспросил маса Сэмюэль.
Ну да, как вы находите существующие порядки в общем и целом, – уточнил вопрос доктор Баллард. – Ему чрезвычайно важно знать мнения наиболее – гм, как бы сказать? – наиболее преуспевающих землевладельцев епархии.
Повисла долгая пауза, маса Сэмюэль молчал, опечаленно и задумчиво посасывая длинную глиняную трубку. Вечерело. Ласковое дуновение ветра, еле-еле, будто перышком проведя мне по волосам, потянулось к веранде маслянистым завитком дыма. В дальнем болоте раздались первые страстные вскрики лягушек, сразу слившиеся в однообразную хоровую песнь. Сдобромутр подошел к доктору Балларду с серебряным подносом на кончиках черных пальцев.
Не хотите ли еще портвейна, маса? – донесся до меня его вопрос.
Маса Сэмюэль все еще молчал, но тут проговорил медленно и размеренно:
Доктор, я буду с вами прям и откровенен. Я всегда был и по сию пору остаюсь неколебимо уверен, что рабовладение в нашей стране это главная причина зла и почва для всех основных пороков. Это рак, пожирающий нас изнутри, это источник всех наших невзгод – индивидуальных, политических и экономических. Величайшее проклятье, которым якобы свободное и просвещенное общество может быть отягощено, – как ныне, так и во все времена. Как вы уже, должно быть, поняли, я человек не слишком религиозный, тем не менее я не лишен веры, и я еженощно молюсь о чуде, молюсь, чтобы на нас снизошло божественное прозрение, которое даст нам понять, как выбраться из этой ужасной ситуации. Держать этих людей в неволе – зло, а освободить невозможно. Их нужно просвещать! Освободить целый народ непросвещенным, да еще когда у окружающих такое против них предубеждение, было бы ужасным преступлением.
Доктор Баллард ответил не сразу, а когда заговорил, его голос был равнодушен до невнятности.
Замечательно, – пробормотал он.
Потрясающе, – сказал другой священник, тоном еще более неискренним.
Внезапно Бенджамин вскочил с кресла и пошел в дальний конец веранды. Встал во мраке и, расстегнувшись, принялся мочиться в розовый куст. Послышался шум барственной струи, могучей, нескончаемой, плещущей по листьям, шипам и стеблям, и тут же ее журчание перекрыл голос Бенджамина:
Ах, бедный мой любимый братец! Как изболелось твое благородное сердце! Что за напасть, что за горькая участь существовать бок о бок со святым, пытающимся изменить ход истории! Он настоящий святой, преподобные посланцы! С вами рядом святой,, да к тому же из плоти и крови, живой святой! Да уж!
Доктор Баллард вспыхнул и пробормотал что-то, чего я не понял. Подглядывая из-за курильницы, я вдруг развеселился, будто меня под ребра тычут, пришлось даже прикрыться ладошкой. Потому что священник весь задергался, засуетился, не зная, как реагировать – ему явно не приходилось прежде вести беседу с человеком, который в это время писает, тогда как Бенджамин подобным образом вел себя всякий раз, когда случалось выпивать в мужской компании, причем нисколько не задумываясь и самым откровенным образом. К тому же доктору Балларду, при всем его недоумении, приходилось выказывать Бенджамину почтение еще и большее, чем маса Сэмюэлю, так как первый, при всей его сегодняшней отстраненности (чтобы не сказать странности), все-таки был старшим братом и титульным владельцем имения. Я очень веселился, глядя, как священник поджал побелевшие губы, в ужасной неловкости вперив сквозь очки отчаянный взор в спину Бенджамина. Тут водопад иссяк, и Бенджамин развернулся, лениво застегивая ширинку. Слегка покачиваясь, он пересек веранду и, проходя рядом с маса Сэмюэлем, потрепал его по загривку; маса Сэмюэль поднял на него слегка неодобрительный взгляд, в котором, однако, сквозило тихое обожание. Такие непохожие, что, казалось, происходят из разных семей, они, даже по мнению самых ненаблюдательных из слуг, были очень дружны. В прошлом они много раз ссорились (впрочем, довольно мирно, истинно по-братски), словно забывая при этом, как много вокруг ушей (или, скорее, не считая нужным об этом заботиться), так что многим черным слугам, что снуют у обеденного стола, перепало довольно их разговоров, чтобы понять, кто из них на чем стоит, если не в духовном, то, по меньшей мере, в бытовом смысле.
Братец сентиментален, как старая борзая, доктор, – дружелюбным тоном сказал Бенджамин. – Он полагает, что черных можно исправить. Что можно взять ватагу черномазых и превратить их во владельцев лавок, капитанов дальнего плавания, оперных импресарио, в армейских генералов и Бог знает в кого еще. Я так не считаю. Я не думаю, что черных надо бить. Точно так же, как не думаю, что нужно бить собаку или лошадь. Если хотите передать мою точку зрения Епископу, можете сообщить ему, что черный, по моему разумению, это животное с мозгом на уровне ребенка, и его единственная ценность состоит в труде, которого можно от него добиться запугиванием, подачками и непреклонной суровостью.
Понятно, – тихо прошелестел доктор Баллард. – Да-да, я хорошо вас понимаю. – Священник внимательно слушал Бенджамина, смотрел с прищуром, но всячески выказывал уважение. – Да, я ясно понимаю, что вы имеете в виду.
Подобно моему сентиментальному и чересчур мягкосердечному братцу, – продолжил Бенджамин, – я тоже против института рабовладения. Богом клянусь, мне жаль, что рабы появились на этих берегах. Вот если бы изобрести какую-нибудь такую паровую машину, чтобы окучивала кукурузу и валила лес, еще одну, чтобы дергала сорняки, другую, чтобы пахала поле и резала табак, да к ним еще одну огромную умную машину, чтобы, пыхтя, бродила по комнатам и зажигала свечи и лампады, чтобы убиралась в доме и так далее...
Священники с готовностью рассмеялись, младший – хихикая в кулак, доктор Баллард негромко пофыркивая, да и сам Бенджамин присоединился, после чего продолжил, глядя со снисходительной усмешкой и по-прежнему дружелюбно и по-семейному держа руку на плече брата. Неодобрительная гримаса все же не сходила с лица маса Сэмюэля, хранящего при этом некое весьма слабое подобие застенчивой улыбки.
Или такую машину, вот, придумал! – несло Бенджамина дальше, – чтобы, когда хозяйка дома приготовилась к вечернему выходу, эта машина запрягла бы кобылу, подала коляску к парадному крыльцу, каким-нибудь своим невероятным механическим устройством помогла леди взобраться на сиденье, сама села рядом, и – но, Савраска! – пустила бы лошадку в галоп по полям и перелескам. Вот изобретите машину вроде этой, я скажу да! К тому же она не проест все, что вы заработали, не будет врать, дурить вас и обкрадывать, то есть от нее будет настоящий толк, не то что от этих – один слабоумный, другой еще тупее, да и на ночь ее можно будет просто запереть в стойле вместе с насосом и прялкой “Дженни”, не боясь, что среди ночи она встанет и смоется с призовым гусем или самым жирненьким поросенком, а когда она отслужит свое и перестанет приносить пользу, вы сможете ее выбросить и купить другую, а не останетесь с никчемным старым пнем на руках, да вас же еще и совесть замучит, если не будете покупать ему башмаки и давать по мешку кукурузы и бочонку патоки в месяц, пока он не доживет лет, этак, до девяноста пяти. Хо! Изобретут машины вроде таких, как я обрисовал, и в тот же миг, едва лишь хоть одна окажется у меня в руках, я со вздохом облегчения скажу: “прощай, рабство”! – Он секунду помедлил, отхлебнул из бокала, потом говорит: – Излишне пояснять, джентльмены, что в ближайшем будущем я не предвижу появления такого механизма.
На короткое время общество погрузилось в молчание. Доктор Баллард продолжал тихонько пофыркивать. Пение мисс Элизбет смолкло, и теперь в сгущающихся потемках слышался лишь жалобный писк комаров, усмиряемых облаком темного дыма, да где-то по соседству раздавалось настырное нытье “скорбящего голубя”, унылые прерывистые вздохи – аыа... аыа... аыа, похожие на жалобы сонного больного ребенка. Доктор Баллард резко положил ногу на ногу и сказал:
Что ж, из общего тона вашей речи, мистер Тернер, я заключаю, что – как бы это сказать? – что вы считаете институт рабства чем-то... ну, в общем, чем-то, что мы должны принятв. Я правильно трактую вашу мысль? – Поскольку Бенджамин сразу не ответил, а по-прежнему с кривой мечтательной улыбкой взирал сверху вниз на маса Сэмюэля, священник продолжил: – Если я верно улавливаю, вы только что высказали убежденность в том, что негры весьма далеко отстают от нас – я имею в виду белую расу – в моралвном аспекте, так что для их же, гм, собственного блага, возможно, было бы лучше держать их в состоянии некоего, гм, благотворного подчинения, так? Иначе говоря, не может ли быть так, что рабство, возможно, наиболее, так сказать, разумная форма существования такого народа? – Он выждал паузу, потом сказал: – Проклят Ханаан; рабрабов будет он у братвев своих. Бытие, девятая глава, стих двадцать пятый. Что ж, Архипастырю не совсем чужда и такая точка зрения. Что же касается меня...
Но тут он замешкался, запнулся, снова умолк, и на веранде воцарилась тишина, нарушаемая лишь скрипом кресел. Словно умчавшись мысленно куда-то вдаль, Бенджамин стоял молча и только с нежностью глядел сверху вниз на маса Сэмюэля, который в обступающей тьме сидел недвижно и скромно посасывал трубку, храня вид удрученный, напряженный и обиженный. Он дернулся было что-то сказать, но передумал и промолчал.
Наконец, Бенджамин поднял взгляд и говорит:
Взять хотя бы маленького раба вроде вон того...
Я даже не сразу понял, что речь идет обо мне. Движением руки он указал на меня, развернулся на месте, вслед за ним повернулись и остальные, и в меркнущем свете я почувствовал на себе множество глаз. Ниггер, негр, черномазый – это да, но прежде я никогда не слышал, чтобы меня называли рабом. Помню, как мне было неловко под их молчаливыми задумчивыми взглядами, я чувствовал себя нелепым и нагим, раздетым до самой своей голой черной плоти, внутри стало пусто, и эту пустоту наполнил противный озноб, будто ледяной воды в меня налили: Да, я ведь раб.
Взять хотя бы маленького раба вроде вон того, – гнул свое Бенджамин. – Мой брат думает, что можно взять маленького негритенка и просветить его, научить читать, писать, научить арифметике, рисованию и так далее, поставить его перед шедеврами Вальтера Скотта, усугубить это изучением Библии, то есть взрастить его, что называется, во всей полноте культуры и образования. Джентльмены, я спрашиваю вас со всей серьезностью, что это, как не полнейшая ахинея?
Дааахх-сс, – произнес доктор Баллард. – Это “да” исходило у него откуда-то из носоглотки, звучало покровительственно и насмешливо: дааахх-сс.
Причем, джентльмены, я не сомневаюсь, что с его верой в эмансипацию и предоставлением всяческих прав кому ни попадя, с его верой в образование и Бог знает еще во что, с его страстью доказать, что у черномазого есть такие же неотъемлемые права, как у преподавателя колледжа, он не преминет, взяв из рабов какого-нибудь недоростка, научить его азбуке, арифметике и начаткам географии, и все подумают, дескать, вот, на наших глазах он доказал, он сделал это! Но, джентльмены, разрешите вас уведомить, что мой брат не знает черномазых так, как знаю я. Быть может, это и мешает ему видеть истину, а может быть, его подводит наивная вера в реформы. Ибо, джентльмены, я знаю лучше, я черномазых знаю лучше. Клянусь, если мне покажут черного мальца, вышколенного так, что он может вдоль и поперек читать труды Юлия Цезаря на изначальной латыни, в ответ я покажу черного, по-прежнему остающегося животным с мозгами на уровне младенца, который никогда не поумнеет, не научится простой чистоте и честности, не говоря уже о прочих требованиях человеческой этики, доживи он хоть до преклонных лет. Учить черномазого, джентльмены, все равно что дрессировать курицу, и вот из этого простого факта следует исходить. – Он запнулся, потом с медленным зевком выдохнул: – А-ах, спать пора!