Текст книги "Жена Денниса Хаггарти"
Автор книги: Уильям Теккерей
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]
Теккерей Уильям Мейкпис
Жена Денниса Хаггарти
Уильям Мейкпис Теккерей
Жена Денниса Хаггарти
Несколько лет тому назад в "Королевской" гостинице в Лемингтоне часто останавливалась вместе с дочерью одна препротивная ирландка, майорша миссис Гам. Гам был примерным офицером на службе его величества, и только смерти и дражайшей супруге удалось его сокрушить. Облачившись в бамбазин – самый миленький, какой можно было сыскать за деньги, – безутешная вдова объехала своих знатных и не очень знатных друзей, оставляя в каждом доме громадные визитные карточки, которые обрамляла полоса, окрашенная черной краской из ламповой сажи, по меньшей мере в полдюйма шириной.
Кое-кто из нас, к стыду нашему, называл ее "миссис Шум и Гам", ибо сия достойная вдова имела обыкновение распространяться о себе и своих родственниках (родных мужа она ставила весьма низко) и без конца хвасталась чудесами отцовского поместья Молойвиль, в графстве Мэйо. Род ее шел от Молоев этого графства; и, хоть я прежде ничего не слышал ни о каких Молоях, я нимало не сомневаюсь, положившись на ее рассказы, что это древнейшая и знатнейшая фамилия в той части Ирландии. Помнится, тетушку свою приехал навестить молодой человек с пышными рыжими бакенами, носивший зеленый сюртук, узкие панталоны и немыслимую булавку в галстуке; уже на третий день пребывания на водах он сделал предложение мисс С..., пригрозив в случае отказа вызвать на дуэль ее отца; этого молодого человека, разъезжавшего в двухколесном экипаже крикливой окраски, запряженном караковой и серой лошадьми, миссис Гам с великой гордостью нам представила как Каслрея Молоя из Молойвиля. Все мы сошлись в том, что он был несноснейшим из снобов сезона, и не без удовольствия узнали, что его разыскивает судебный исполнитель.
Вот, собственно, и все, что мне известно о семействе Молоев, но где бы вы ни встретились с вдовой Гам и о чем бы ни завели разговор, вы непременно о них услышите. Если за обедом вы предложите ей зеленого горошку, она скажет: "О сэр, после молойвильского горошка мне уже никакой другой не может прийтись по вкусу, не правда ли, Джемайма, сокровище мое? Первый раз нам подавали его в июне, и батюшка по такому случаю жаловал старшему садовнику гинею (у нас было три садовника в Молойвиле), и посылал его с квартой горошка и с нижайшим поклоном к нашему соседу, милейшему лорду Мароуфету. Что за очарование Мароуфетский парк! Не так ли, Джемайма?" Если мимо окна проедет экипаж, майорша Гам не преминет сказать вам, что в Молойвиле было три экипажа "коляска, кабвиолет и довмез". Подобным же образом она не поленится перечислить вам поименно всех ливрейных лакеев в фамильном поместье; при посещении Уорикского замка (эта неугомонная женщина не пропускала ни одной увеселительной поездки из гостиницы) она давала нам понять, что тамошняя великолепная набережная ни в какое сравнение не идет с главной аллеей Молойвильского парка. Мне удалось так обстоятельно рассказать вам о миссис Гам и ее дочери потому, что в ту пору, говоря между нами, я весьма интересовался некоей молодой особой, папаша которой поселился в "Королевской" гостинице и проходил курс лечения у доктора Джефсона.
Джемайма, которую миссис Гам призывала в свидетели, как вы "сами понимаете, доводилась ей дочерью, и мать называла ее не иначе как: "Джемайма, доченька моя ненаглядная!", или "Джемайма, сокровище мое!", или же "Джемайма, ангел ты мой!". Жертвы, которые миссис Гам, по ее словам, приносила ради дочери, были неисчислимы. Одному богу известно, говорила майорша, сколько денег она затратила на ее учителей, от скольких болезней она выходила свою дочь, как беззаветна ее материнская любовь. В столовую они обыкновенно входили, обняв друг дружку за талию; за обедом, в ожидании следующего блюда, мать и дочь сидели, взявшись за руки; а если за стоном присутствовали хотя бы два-три молодых человека, майорша, покамест разливали чай, не упускала случая несколько раз поцеловать свою Джемайму.
Что касается мисс Гам, нельзя сказать, чтобы она была хорошенькая, но, говоря по совести, нельзя назвать ее и дурнушкой. Скорее, ни то ни се. Она завивала волосы колечками, носила ленту вокруг лба, пела всего-навсего четыре песенки, которые изрядно приедались после нескольких месяцев знакомства; у нее были чрезмерно оголены плечи; она имела обыкновение нацеплять на себя всевозможные дешевые украшения, кольца, броши, ferronieres {Диадемы (франц.).}, флакончики с нюхательным спиртом, и, как нам казалось, была всегда шикарно одета, хотя старая миссис Рысь намекала, что все платья Джемаймы и ее матушки по нескольку раз перелицовывались и что от штопки чулок у нее слезятся глаза.
Глаза у мисс Гам были очень большие, однако слабые и красноватые, и она бросала выразительные взгляды на каждого неженатого мужчину. И хотя вдова усердно посещала балы, сопровождала в наемном кабриолете все охоты с борзыми, хотя она не пропускала ни одной службы в церкви, где Джемайма пела громче всех, за исключением разве псаломщика, и хотя любой джентльмен-англичанин, составивший счастье Джемаймы, удостоился бы приглашения в Молойвиль, где его поджидали три лакея, три садовника и три экипажа, ни один из джентльменов не отважился сделать ей предложение. Старая миссис Рысь говорила, что за последние восемь лет мать о дочерью побывали в Тонбридже, Харроугете, Брайтоне, Рамсгете и Челтнеме, но им повсюду одинаково не везло. Вдова, пожалуй, и впрямь чересчур высоко метила для своей ненаглядной доченьки; а поскольку она, как это свойственно многим ирландцам, с презрением смотрела па людей, зарабатывающих свой хлеб трудом или коммерцией, и поскольку резкие манеры и ирландское произношение этой женщины не могли нравиться степенным английским сквайрам, Джемайма – чистый, нежный цветок, – быть может, уже слегка поблекший и высохший, все еще оставалась у нее на руках.
Как раз в это время в Уидонских казармах был расквартирован 120-й полк, и в полку состоял младшим лекарем некий Хаггарти, поджарый, сухощавый мужчина высокого роста, с огромными ручищами, вывернутыми внутрь коленями и с морковного цвета бакенами, вместе с тем честнейший малый, когда-либо державший в руках ланцет. Хаггарти, как показывает фамилия, был той же нации, что и миссис Гам, более того, этот честный врач обладал некоторыми общими с вдовой чертами характера и хвалился своим семейством, пожалуй, не меньше, чем она. Не знаю, какой именно частью Ирландии правили его предки, но королями они, несомненно, были, подобно предкам многих тысяч ирландцев; во всяком случае, они занимали весьма почетное положение в Дублине, "где моего батюшку, – говорил Хаггарти, – знают так же хорошо, как статую короля Уильяма и где у него, смею вас заверить, собственный выезд".
Насмешники не замедлили прозвать Хаггарти "Собственный выезд", а иные потрудились навести о нем справки у миссис Гам.
– Миссис Гам, когда вам случалось выезжать из Молойвиля на балы лорда-наместника или принимать гостей в своем доме на Фицуильям-сквер, вы встречали в светском обществе знаменитого доктора Хаггарти?
– Вы имеете в виду лекаря Хаггарти с Глостер-стрит? Этого мерзкого паписта! Неужто вы допускаете, что Молой сядут за один стол с таким субъектом?
– Как, разве он не самый знаменитый в Дублине врач, и разве он не держит в столице собственный выезд?
– Это ничтожество? Он держит аптеку, доложу я вам, а сыновей посылает разносить лекарства. Четверо – Улик, Фил-Теренс и Денни служат где-то в армии, и лекарства теперь разносит Чарльз. Вы спросите, от кого я могла узнать об этих мерзких папистах? Их мать, урожденная Бэрк из Бэрктауна, что в графстве Каван, принесла лекарю Хаггарти две тысячи фунтов. Она была протестантка, и я никогда не могла понять, с чего это ей вздумалось выходить за ничтожного аптекаря, за это папистское отродье.
Судя по осведомленности вдовы, я склонен подозревать, что дублинцы проявляют не менее жгучий интерес к своим соседям, чем обитатели английских городов; весьма вероятно также, что рассказ миссис Гам о юных Хаггарти, разносивших лекарства, вполне достоверен, ибо некий прапорщик из 120-го полка изобразил достойного врача выходящим из аптекарской лавки с клеенчатой сумкой под мышкой, и вспыльчивый доктор был так взбешен этой карикатурой, что непременно вызвал бы молодого офицера на дуэль, если бы ему не помешали.
Словом, Дионисиус Хаггарти был человек на редкость горячий, и случилось так, что из всех посетителей курорта, из всех приезжих в Лемингтон, из всех кавалеров Уорикшира, молодых фабрикантов из Бирмингема, молодых офицеров из соседних казарм, к несчастью для мисс Гам и для самого Хаггарти, он оказался единственным мужчиной, на которого чары этой девушки возымели действие. Он держался, однако, скромно и деликатно, ничем не обнаруживая своих чувств, ибо питал глубочайшее уважение к миссис Гам и, по своей наивности и простодушию, искренне верил, что эта леди значительно превосходит его не только происхождением, но и воспитанием. Разве мог надеяться он, незаметный врач, с какой-то жалкой тысчонкой фунтов, оставленной ему в наследство тетушкой Китти, – разве мог он надеяться, что девушка из семейства Молойвилей когда-нибудь снизойдет до него?
Как бы там ни было, разгоряченный страстью и выпитым вином, Хаггарти, чья восторженная любовь стала в полку притчей во языцех, поддался уговорам подтрунивавших над ним товарищей и однажды на пикнике в Кенилворте сделал предложение по всей форме.
"Уж не забыли ли вы, мистер Хаггарти, что говорите с урожденной Молой", – вот все, что ответила ему величественная вдова, когда трепещущая Джемайма отослала своего поклонника, как полагается, к "мама". Окинув бедного малого уничтожающим взглядом, миссис Гам подобрала свою мантилью и шляпку и вызвала наемный Экипаж. Она не преминула рассказать всем и каждому в Лемингтоне, что сын аптекаря, этого мерзкого паписта, осмелился сделать ее дочери предложение (насколько мтте известно, предложение руки и сердца, от кого бы оно ни исходило, не причиняет вреда), и оставила Хаггарти в крайнем унынии.
Отчаяние бедняги немало удивило его однополчан, равно как и других знакомых, ибо молодая леди не была красавицей, и вряд ли Деннис мог рассчитывать на какое-либо приданое, сам же он не производил впечатление романтической натуры, и со стороны казалось, что он предпочтет хороший бифштекс и пунш из виски самой обворожительной женщине.
Однако не подлежит сомнению, что в груди застенчивого, неуклюжего, грубоватого малого билось нежное и куда более горячее сердце, чем у иного денди, прекрасного, как Аполлон. Сам я не способен понять, что заставляет человека влюбиться, но хвалю его, не задумываясь над тем, в кого он влюбился и почему. Это чувство, я полагаю, в такой же степени не подвластно человеку, как цвет его волос или восприимчивость к оспе. Итак, ко всеобщему удивлению, младший лекарь, Дионисиус Хаггарти, влюбился не на шутку; мне рассказывали, что он чуть не зарезал большим столовым ножом упомянутого молодого прапорщика за то, что тот посмел нарисовать вторую карикатуру, изобразив "леди Шум и Гам" и Джемайму в фантастическом парке, окруженных тремя садовниками, тремя колясками, тремя ливрейными лакеями и дормезом. По отношению к Джемайме и ее матушке он не допускал шуток. Он стал угрюм и раздражителен. Он проводил гораздо больше времени в приемной и в лазарете, чем в офицерской столовой. Теперь он даже потерял вкус к бифштексам и пудингам, которые прежде поглощал в несметных количествах; а когда после обеда снимали скатерть, он уже не опрокидывал дюжину бокалов вина и не выводил своим ужасно визгливым голосом ирландские мелодии, а удалялся к себе, или одиноко прогуливался взад и вперед по казарменному двору, или же, подгоняя хлыстом и шпорами свою серую кобылу, несся во весь опор по дороге в Лемингтон, где все еще (хоть и незримо для него) пребывала его Джемайма.
С отъездом молодых людей, которые имели обыкновение посещать этот курорт, сезон в Лемингтоне приходил к концу, и вдова Гам на остальные месяцы года отправлялась к своим пенатам. Где именно они находились, было бы бестактно справляться, ибо, как я полагаю, она поссорилась со своим молойвильским братцем и, кроме того, была слишком горда, чтобы кому-нибудь навязываться.
Однако из Лемингтона уехала не только вдова, вскоре 120-й полк получил приказ сняться с места и тоже покинул Уидон и Уорикшир. К тому времени аппетит Хаггарти несколько восстановился, однако любовь его не претерпела изменений, он был по-прежнему угрюм и мрачен. Мне говорили, что в эту пору своей жизни он воспел в стихах свою несчастную любовь, и действительно кто-то обнаружил цикл сумбурных стихотворений, написанных его рукой на листе бумаги, в которую был обернут дегтярный пластырь, применяемый от простуды полковым адъютантом Уизером.
Нетрудно представить себе, как удивились знакомые Хаггарти, когда три года спустя прочитали в газетах следующее объявление:
"Сочетались браком 12 числа сего месяца, в Монкстауне, Дионисиус Хаггарти, эсквайр, 120-го Хэмпширского королевского полка, и Джемайма Амелия Вильгельмина Молой, дочь покойного Ланселота Гама, майора морской пехоты, внучка покойного и племянница ныне здравствующего Бэрка Бодкина Блейка Молоя, эсквайра, из Молойвиля, графство Мэйо".
Итак, истинная любовь наконец победила, подумал я, откладывая газету; и былые времена, старая, злющая, чванная вдова, торчащие плечи ее дочери и веселые деньки, проведенные с офицерами 120-го полка, одноконный фаэтон доктора Джефсона, уорикширская охота и Луиза С... – впрочем, о ней мы не будем говорить – воскресли в моей памяти. Итак, добросердечный наивный ирландец в конце концов добился, своего? Что ж, только бы ему не пришлось взять за женою в приданое и тещу!
Еще год спустя было объявлено о выходе в отставку младшего лекаря Хаггарти из 120-го полка и о назначении на его место Ангуса Ротсея Лича, возможно, шотландца, но с ним я никогда не встречался, и он не имеет никакого отношения к нашей короткой повести.
Прошло еще несколько лет, однако нельзя сказать, чтобы я пристально следил за судьбою мистера Хаггарти и его жены, вернее, я за это время о них ни разу не вспомнил. И вот однажды, прогуливаясь по набережной Кингстауна, что неподалеку от Дублина, и глазея, по примеру прочих посетителей этого курорта, на Хоутский холм, я увидел идущего в мою сторону высокого сухощавого мужчину с кустистыми рыжими бакенами, про которые подумал, что видел их прежде, и лицом, которое могло принадлежать только Хаггарти. Это и был Хаггарти, на десять лет постаревший со времени нашей последней встречи, и куда более худой и мрачный. На плече у него сидел юный джентльмен в грязном клетчатом костюмчике – физиономия его, выглядывавшая из-под замызганной шапочки, украшенной черными перьями, чрезвычайно походила на физиономию самого Хаггарти, – другой рукой он вез салатного цвета детскую коляску, в которой покоилось дитя женского пола лет двух от роду. Оба ревели во всю силу своих легких.
Как только Деннис меня увидел, лицо его утратило хмурое, озабоченное выражение, видимо, теперь ему присущее; он остановил коляску, спустил своего сына с плеча и, оставив потомство реветь на дороге, бегом бросился ко мне, приветствуя меня громоподобным голосом:
– Провалиться мне на месте, если это не Фиц-Будл! – воскликнул Хаггарти, – Неужто вы меня забыли, Фиц! Денниса Хаггарти из сто двадцатого? Вспомните Лемингтон! Да замолчи же, Молой, сыночек, перестань визжать и ты, Джемайма, слышите! Взглянуть на старого друга, это же бальзам для больных глаз! Ну и разжирели вы, Фиц! Случалось ли вам бывать в Ирландии прежде? Признайтесь же, что это изумительная страна!
После того как я положительно ответил на вопрос касательно восторга, вызываемого страной, вопрос, с каким, я заметил, обращается к приезжим большинство ирландцев, и детей успокоили яблоками из ближайшего ларя, мы с Деннисом заговорили о былых временах, и я поздравил его с женитьбой на прелестной девушке, которой мы все восхищались, выразив надежду, что он счастлив в браке, и так далее в том же духе. Вид его, однако, не свидетельствовал о процветании; на нем была старая серая шляпа, короткие поношенные панталоны, потертый жилет с форменными пуговицами и заплатанные башмаки на шнурках, в каких обычно не щеголяют преуспевающие люди.
– Ах, с той поры утекло много воды, Фиц-Будл, – со вздохом ответил он.Жена моя уже не та красавица, какой вы ее знали. Молой, сынок, беги скорей к маме и скажи, что у нас будет обедать джентльмен-англичанин, ведь вы отобедаете у меня, Фиц?
Я дал согласие пойти к ним, но юный Молой и не подумал выполнить приказание папочки и не побежал доложить о госте.
– Что ж, придется мне доложить о вас самому, – заметил Хаггарти, улыбаясь. – Пойдемте, мы как раз в это время обедаем; а до моего домишки рукой подать.
Итак, мы все вместе направились к небольшому домику Денниса, одному из длинного ряда таких же домиков; каждый с палисадником и дверной дощечкой, и почти на всех какое-нибудь весьма почтенное имя. На медной позеленевшей дощечке, прибитой к калитке дома Денниса, значилось "Врач Хаггарти"; в дополнение над колокольчиком к дверному косяку был прикреплен овальный щит с надписью "Новый Молойвиль". Колокольчик, как и следовало ожидать, был оборван; единственным украшением дворика, вернее, палисадника, запущенного и заросшего сорняком, были торчавшие посреди него грязные камни. Чуть ли не из всех окон "Нового Молойвиля" свешивались сушившееся белье и какие-то тряпки, над парадным крыльцом со щербатой скобой возвышался поломанный трельяж, на который уже отказывался взбираться захиревший вьюнок.
– В тесноте, да не в обиде, – сказал Хаггарти. – Я пойду вперед, Фиц; положите шляпу на этот цветочный горшок, поверните налево, и вы попадете в гостиную.
Облака кухонного чада и пары жареного лука, носившиеся по дому, говорили о том, что обед близок. Близок? Еще бы! Из кухни доносилось шипение сковороды и ворчание кухарки, которая, кроме прочих своих дел, пыталась утихомирить непокорное третье дитя. С нашим же появлением разгорелась война между всеми тремя чадами Хаггарти.
– Это ты, Деннис? – раздался пронзительно резкий голос из темного угла гостиной, куда мы вошли и где грязной скатертью был накрыт к обеду стол, рядом с которым на разбитом рояле стояло несколько бутылок портера и блюдо с остатками бараньей ножки.
– Вечно ты запаздываешь, мистер Хаггарти. Ты принес виски от Ноулена? Уверена, что и не подумал.
– Моя дорогая, я привел нашего общего старого друга, он сегодня с нами отобедает, – отозвался Деннис.
– Где же он? – спросила жена.
Этот вопрос несколько удивил меня, ибо я стоял перед ней.
– Он уже здесь, душечка, – глядя на меня, ответил Деннис. – Это мистер Фиц-Будл, ты ведь помнишь, ты встречалась с ним в Уорикшире.
– Мистер Фиц-Будл! Очень рада свидеться с вами, – вставая, весьма любезно сказала дама и сделала реверанс. Миссис Хаггарти была слепа.
Миссис Хаггарти ослепла, и причиной этого, несомненно, была оспа. На глазах она носила повязку, распухшее лицо было все в шрамах и страшно изуродовано болезнью. Когда мы вошли, она сидела в уголке, одетая в чрезвычайно грязный капот, и вязала. Ее разговор со мной весьма заметно отличался от разговора с мужем. К Хаггарти она без всякого стеснения обращалась на ирландском, ко мне же на каком-то ирландско-английском отвратительнейшем из всех диалектов, отчаянно картавя и стараясь произносить слова небрежным тоном, на аристократический манер.
– Вы давно в Игландии? – спросила бедняжка. – Я увегена, мистер Будл, наша жизнь здесь кажется вам вагвагской. Как это мило с вашей стороны посетить нас en famille {По-родственному (франц.).} и пгинять пгиглашение отобедать sans ceremonie {Без церемоний (франц.).}. Мистер Хаггарти, надеюсь, ты поставил вино на лед, ведь сегодня такая жага, что мистер Фиц-Будл совсем гастает.
В течение некоторого времени она вела со мной подобный светский разговор, и я вынужден был в ответ на ее вопрос сказать, что она ни чуточки не изменилась, хотя ни за что не узнал бы ее, если бы случайно встретил на улице. Она с важным видом велела Хаггарти принести вино из погреба и шепнула мне, что он сам исполняет у себя должность дворецкого, а бедняга, сообразив, на что она ему намекнула, быстро сбегал в харчевню за фунтом говядины и несколькими бутылками вина.
– Здесь, что ли, будем кормить детей картошкой с маслом? – спросила босоногая девушка, сунув в дверь лицо, на которое свисали длинные черные космы.
– Накорми их в детской, Элизабет, и пришли... да, пришли сюда экономку... Эдвадс.
– Это кухарку, что ли, мэм? – осведомилась девушка.
– Сейчас же пришли ее сюда! – вскричала несчастная Джемайма; вслед за этим сковорода на кухне перестала шипеть, вошла разгоряченная женщина и, утирая лицо передником, спросила с явно ирландским акцентом, что угодно хозяйке.
– Проводи меня в мой будуар, Эдварде, не могу же я принимать мистера Фиц-Будла в дезабилье.
– Право же мне некогда! – возразила Эдвардс. – Хозяин побежал к мяснику, а ведь кому-то надо присматривать за плитой!
– Пустяки, я должна переодеться! – воскликнула миссис Хаггарти; и Эдварде, опять утерев лицо и руки передником, покорно подала руку хозяйке и повела ее наверх.
На полчаса я был предоставлен собственным мыслям, а по прошествии этого времени миссис Хаггарти сошла вниз в выцветшем желтом атласном платье, оголив свои жалкие плечи, как и в прежние времена. Она напялила безвкусный капор, по всей вероятности, купленный для нее самим Хаггарти. Вся она была увешана ожерельями, браслетами, серьгами, золотыми и позолоченными, в перламутре, украшенными гранатами. Вместе с нею в комнату проник такой сильный запах мускуса, что он забил благоухание лука и кухонного чада; и все время она обмахивала свое жалкое, изуродованное оспой лицо старым батистовым носовым платком, обшитым пожелтевшим кружевом.
– Так вы везде узнали бы меня, мистер Фиц-Будл? – спросила она и оскалила зубы, полагая, что обворожительно улыбнулась. – Я убеждена, что узнали бы; хоть эта ужасная болезнь лишила меня згения, по счастью, она ни капельки не попогтила мне лицо!
Несчастную женщину уберегли от горького испытания; но, принимая во внимание ее тщеславие, сумасбродство, эгоизм и невероятную заносчивость, едва ли следовало оставлять ее в таком заблуждении.
Впрочем, что изменилось бы, если бы ей сказали правду? Есть люди, .которых не проймешь никакими доводами, советами и доказательствами, – они вам не поверят. Уж если мужчина или женщина наделены достаточной дозой глупости, для них не существует авторитета. Глупец не терпит превосходства; глупец не способен понять свою ошибку; глупец не знает угрызений совести, уважения к чувствам других людей, он убежден в своей неотразимости, преуспеянии, в своей правоте, и почитает лишь собственную дурость. Как вы заставите дурака поверить, что он глуп? Подобный субъект не видит собственной глупости, как не видит своих ушей. И главнейшее преимущество Глупца – неизменное довольство самим собой. Какое множество людей обладает этим драгоценным качеством – эгоистичные, взбалмошные, грубые, жестокие, дурные сыновья, дурные матери и отцы, которые никогда не делали добра!
Заканчивая это рассуждение, которое увело нас далеко от Кингстауна, от "Нового Молойвиля" и Ирландии – увлекло в широкий мир, в любую часть света, где обосновалась Глупость, я позволю себе утверждать на основании своего недолгого знакомства с миссис Хаггарти и ее матерью, что миссис Хаггарти принадлежала именно к этой категории людей. Она была преисполнена сознания своей неотразимости, и от этого тошнило, как и от скверного обеда, который после долгой проволочки удалось соорудить бедняге Деннису. Миссис Хаггарти не преминула пригласить меня в Молойвиль, где, сказала она, ее кузен будет рад меня принять; и поведала мне почти столько же историй об этом поместье, сколько в былые годы рассказывала ее мамаша. Еще я заметил, что Деннис отрезает для нее лучшие куски бифштекса, и ела она с превеликим смаком, с такой же жадностью поглощая спиртные напитки, которые он ей подавал.
– Мы, игландские леди, не пгочь выпить стаканчик пунша, – сказала она игриво, и Деннис намешал ей солидный бокал такого крепкого грога, с каким, пожалуй, не справился бы и я.
Она без умолку говорила о своих страданиях, о принесенных жертвах, о роскоши, в какой привыкла жить до замужества, – словом, на сотню тем, на какие любят распространяться иные дамы, когда желают досадить своим мужьям.
Однако честного Денниса нисколько не сердила нескончаемая, нудная и бесстыдная болтовня этой женщины, он как будто даже поощрял эти разговоры. Ему нравилось слушать рассуждения Джемаймы о ее превосходстве, о богатстве и знатности ее родни. Он до такой степени был под башмаком у жены, что гордился своим рабством и воображал, будто ее совершенства как бы передаются и ему отраженным светом. Он смотрел на меня, которому уже делалось дурно от этой женщины и ее самовлюбленности, словно ожидая самой глубокой симпатии, и бросал мне через стол взгляды, красноречиво говорившие: "Какая умница моя Джемайма и как мне повезло, что я владею таким сокровищем!" Когда дети сошли вниз, она, как и следовало ожидать, выбранила их и тут же прогнала (o чем автор этих строк, возможно, ничуть не сожалел) и, просидев значительно дольше, чем полагалось бы, покидая нас, спросила, намерены ли мы пить кофе здесь, в гостиной, или в ее будуаре.
– Конечно же, здесь! – воскликнул Деннис, несколько смущенный, и минут через десять "экономка" привела к нам обратно это прелестное создание, и вслед за тем подали кофе.
После кофе Хаггарти попросил свою супругу спеть для мистера Фиц-Будла.
– Он жаждет услышать какую-нибудь из своих прежних любимых вещиц.
– О, в самом деле! – воскликнула миссис Хаггарти; и Деннис с торжеством подвел ее к старому разбитому фортепьяно, и она пропела скрипучим, пронзительным голосом те ужасные песенки, которые осточертели мне в Лемингтоне десять лет назад.
Хаггарти восхищенно слушал, откинувшись на спинку стула. Мужья всегда с восхищением слушают песни, которые нравились им лет в девятнадцать; большинство английских романсов были в моде в то время, и мне самому, пожалуй, доставило бы удовольствие слушать, как старый джентльмен шестидесяти, а то и семидесяти лет напевает дрожащим голосом романсик, который был свеж, когда он сам был свеж и молод. Если же его супруга поет и играет на фортепьяно, он, конечно, считает ее песенки 1788 года лучшими из всех, слышанных с тех пор; на самом же деле с тех пор ему никаких других не доводилось слышать. Если престарелая чета пребывает в особенно хорошем расположении духа, старый джентльмен обнимет свою старушку за талию и скажет ей: "Спой, милочка, какой-нибудь из наших любимых романсов", – и она садится за фортепьяно и поет своим слабым голосом, а когда она поет, для нее опять расцветают розы ее молодости. Ей вспоминается Рэниле и кажется, что она с напудренными волосами и в платье со шлейфом танцует менуэт.
Но я опять отвлекся. Такие мысли возникли у меня, когда я наблюдал лицо бедняги Хаггарти, внимавшего завыванию своей супруги (поверьте, смотреть на него было на редкость забавно). Основа, которого щекочут феи, не испытывал бы большего блаженства, чем Деннис. Пение казалось ему божественным; но у него была еще одна причина наслаждаться, заключавшаяся в том, что его жену собственное пение приводило в хорошее расположение духа, к тому же она не стала бы петь, если бы у нее было дурное настроение. Деннис весьма недвусмысленно намекнул мне на это во время десятиминутного отсутствия жены, удалившейся в "будуар"; поэтому после каждого номера мы кричали "браво!" и рукоплескали как сумасшедшие.
Таковы были мои первые наблюдения над жизнью врача Дионисиуса Хаггарти и его жены; а встретился я с ним, по-видимому, в счастливую для него минуту, ибо впоследствии бедняга Деннис не раз вспоминал очаровательный вечер в Кингстауне и, очевидно, по сей день считает, что его друг был восхищен оказанным ему приемом. Его доход складывался из тысячи фунтов пенсии, да около сотни в год оставил ему отец, и его жене причиталось от матери шестьдесят фунтов в год, которые, как вы сами понимаете, миссис Гам ей не выплачивала. Медицинской практики у него не было, ибо он всецело посвятил себя уходу за Джемаймой и детьми, которых ему приходилось купать, выносить на руках, вывозить или выводить гулять, как мы это видели, и которые были лишены няни, так как их бедную слепую мамочку нельзя было оставлять одну. Миссис Хаггарти, в качестве больной, имела обыкновение до часу лежать в постели, так что первый и второй завтрак ей приносили в спальню. Пятую часть своего годового дохода Хаггарти затрачивал на то, чтобы его супругу катали в кресле на колесах, рядом с которым он ежедневно вышагивал определенное число часов. Затем подавали обед, и какой-нибудь доморощенный проповедник, каких очень много в Ирландии и к которому миссис Хаггарти питала глубочайшее уважение, восхвалял ее как образец добродетели и благочестия и сверх меры восхищался смирением, с каким она переносит свои страдания.
Что ж, у каждого свой вкус. Мне-то не кажется, что страдающей стороной в семье Хаггарти была она.
– Вы и представить себе не можете, при каких романтических и трогательных обстоятельствах я женился на Джемайме, – поведал мне Деннис впоследствии в разговоре на увлекательную тему его женитьбы. – Вы знаете, какое глубокое впечатление произвела на меня эта прелестная девушка в Уидоне; ведь с того самого дня, как я впервые ее увидел и услышал ее очаровательный романс "Черноокая дева Аравии", я почувствовал и в тот же вечер сказал об этом нашему Турнике, что для меня черноокая дева. Аравии это она, и не то чтобы она родилась в Аравии, на самом деле она из Шропшира. Как бы то ни было, я почувствовал, что встретил женщину, посланную мне судьбой на горе и на радость. Вы ведь знаете, что в Кенилворте я сделал ей предложение, получил отказ и чуть было не застрелился, – нет, вы этого не знаете, я никому не говорил об этом, но должен вам сознаться, что был весьма близок к самоубийству, и какое счастье, что я не застрелился, – поверите ли – бедняжка с самого начала была в меня влюблена не меньше, чем я в нее.
– Неужели? – полюбопытствовал я, вспомнив, что любовь мисс Гам (если она в самом деле была влюблена) в ту пору выражалась до чрезвычайности странным образом; впрочем, как известно, чем сильнее женщина любит, тем она искуснее скрывает свое чувство.