355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Уильям Катберт Фолкнер » Пилон » Текст книги (страница 10)
Пилон
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 19:50

Текст книги "Пилон"


Автор книги: Уильям Катберт Фолкнер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)

И новое завтра

– Так что картина вам ясна уже, наверно, – сказал репортер. Он и на Орда смотрел сверху вниз, как ему, видно, вообще суждено было смотреть на тех, кого он был принужден, казалось, беспрерывно и вечно либо просить о чем-то, либо просто терпеть – возможно, в ожидании того дня, когда время и возраст сделают кровь, какая в нем есть, еще более жидкой и тем самым позволят ему ощущать себя всего-навсего дружелюбным и одиноким призраком, мирно поглядывающим с сеновала на детские игры внизу. – Что-то там с клапанами было не так, а потом им с Холмсом пришлось пойти на собрание, где заявляли о том, что ихние тридцать процентов противоречат трудовому кодексу, или о чем-то подобном; а потом Джиггс смылся, а потом им уже некогда было проверять клапанные стержни и заменять вышедшие из строя, а потом весь двигатель отказал, и ось руля направления, и два лонжерона, а завтра последний день. Невезение в чистом виде.

– Да, – сказал Орд.

Все трое по-прежнему стояли. Когда они только вошли, Орд, возможно, предложил им сесть из любезности, по привычке, хотя теперь он, видимо, уже не помнил об этом, как репортер и Шуман не помнили, что отказались, если они отказались. Но возможно, ни приглашения, ни отказа не было вовсе. Репортер принес с собой в дом, в комнату атмосферу пьесы из флорентийской жизни пятнадцатого века: вечерний визит с формально-вежливыми словами на устах и обнаженными рапирами под покровом плащей. В безукоризненно-новеньком сиянии двух ламп под розовыми абажурами, подобных тем, что ежевечерне горят по три часа в образцах обстановки гостиной на магазинных витринах, все трое стояли, как приехали из аэропорта, – репортер в костюме, которым, видимо, исчерпывался его гардероб, Шуман и Орд в замшевых куртках с пятнами машинного масла, на посторонний взгляд неотличимых одна от другой, – в гостиной нового маленького опрятного, изобилующего цветами в вазах и горшках, дома Орда, построенного, как аэроплан, экономно и компактно, где новые, в тон друг другу софа, стулья, столы и лампы были расположены с концентрированной компактностью шкал и ручек на приборном щитке. Где-то за кулисами, судя по звукам, накрывали обеденный стол, женщина напевала, явно обращаясь к маленькому ребенку. – Ну хорошо, – сказал Орд. Он не двигался; его глаза, казалось, следили за обоими, не глядя впрямую ни на того, ни на другого, словно эти люди действительно вторглись к нему в дом с оружием. – Так чем я могу помочь?

– Речь вот о чем, – сказал репортер. – Не в деньгах дело и не в кубке; вы сами знаете это прекрасно. Вы недавно сами были из их числа, пока не встретили Аткинсона и вам не подфартило. Да что там, даже и сейчас, даже с Аткинсоном, когда вам только и заботы, что клепать их, и пилон вам незачем видеть ближе, чем его видно с трибуны, и ноги от земли надо отрывать только раз в сутки, когда укладываетесь баиньки. И что же? Может, не вы, а кто-то другой носился в «девяносто втором» как угорелый вокруг пилонов прошлым летом в Чикаго? Может, это был не Мэтт Орд? Так что кому-кому, а вам известно, что сволочной желтый металл тут ни при чем; Бог ты мой, ему даже не выдали еще то, что он вчера выиграл. Потому что, если бы это были просто деньги, если бы он просто пришел к вам и сказал, что нуждается, вы одолжили бы ему без звука. Я же знаю. Да вы и так все понимаете. Господи Иисусе, этого только дурак набитый не понимает после сегодняшнего, после того, как они в полдень в кабинете этом сидели. Ага, вот представьте-ка себе. Предположим, на этих чертовых жестких стульях сидели бы не они, а бригада, которую наняли спуститься, скажем, в шахту не для чего-то там такого особенного, а просто посмотреть, обвалится она им на головы или нет, и за пять минут до спуска толстобрюхие хозяева шахты сказали бы им, что плата всем уменьшается на два с половиной процента, потому что надо напечатать объявление о гибели одного из них вчера вечером, когда его придавило лифтом или чем-нибудь там другим тяжелым. Спустились бы они? Да навряд ли. А эти ребята – отказались они лететь? Кстати, может, машина Шумана не собственный клапан сглотнула, а скорлупку от арахиса, которую кто-то бросил с трибуны. Конечно, они запросто могли бы девяносто семь с половиной удержать и два с половиной им оставить, и все равно…

– Нет, – отрезал Орд. Он заговорил жестко, непререкаемо. – Я не позволил бы на нем Шуману даже пробный взлет и посадку на прямой полосе, и никому бы не позволил, не говоря уже о полете по кольцу. Даже если бы машина получила допуск.

Этим коротким словесным выпадом Орд словно бы прорвал наброшенную на него тонкую многоречивую сеть, но репортер, не мешкая, последовал за ним на новую территорию, суровую и оголенную, как боксерский ринг:

– Но вы же на нем летали. Я не в том смысле, что Шуман летает так же хорошо, как вы; я думаю, никто так хорошо не летает, хотя мое мнение – это не мнение даже, просто впечатление от часового полета, в который вы меня взяли. Но Шуман может летать на всем, что вообще способно подняться в воздух. Я в это верю. А допуск мы получим; лицензия-то еще действует.

– Да, действует. Но она только потому еще не аннулирована, что министерство знает: я не позволю ему оторваться от земли. Мало ее аннулировать, эту лицензию; ее надо разорвать на клочки и сжечь, уничтожить, как бешеную собаку. Нет-нет. Не дам я эту машину. Мне жаль Шумана, но не так жаль, как было бы завтра вечером, если бы завтра днем он гробанулся в этой машине у Фейнмана на аэродроме.

– Но послушайте, Мэтт… – сказал репортер, затем умолк. Он говорил негромко и не сказать, чтобы очень уж настойчиво; однако при этом создавалось впечатление, что, хотя он давно уже окончательно обессилел, в невесомости своей он все еще цел, как летучее семя одуванчика, движущееся без ветра. В мягком розовом комнатном свете его лицо выглядело изможденней обычного, как будто после излишеств прошедшей ночи внутреннее пламя его жизни за неимением иного топлива питалось уже изнанкой его кожи, истончая ее и делая все более и более прозрачной, как изготовляют пергамент. Что его лицо выражало, было теперь совершенно невозможно понять. – Выходит, даже если бы мы могли получить допуск, вы все равно не позволили бы Шуману лететь.

– Точно, – сказал Орд. – Да, конечно, я жестко с ним поступаю. Это так. Но не самоубийца же он все-таки.

– Пожалуй, – сказал репортер. – До той точки, когда человек ничем, кроме смерти, не довольствуется, он еще не дошел. Ладно, поедем-ка мы обратно в город.

– Оставайтесь ужинать, – предложил Орд. – Я сказал жене, что вы…

– Нет, двинемся, пора, – сказал репортер. – Похоже, завтра нам весь день только завтракать, обедать да ужинать.

– Мы можем поесть, а потом поехать в ангар, там я покажу вам машину и попытаюсь объяснить…

– Это все прекрасно, – сказал репортер вежливым тоном. – Но нас интересует только такая машина, какую Шуман мог бы видеть изнутри кабины завтра в три часа дня. В общем, извините за беспокойство.

Железнодорожная станция была недалеко; по тихой усыпанной гравием сельской улице они шли в темноте франсианского февраля, уже напоенного весной – франсианской весной, которая возникает почти что из бабьего лета наподобие чересчур поспешного театрального воскресения, вышедшего на аплодисменты еще до того, как трупное окоченение успело отвесить поклон; весной, когда случающийся раз в десятилетие мороз бьет по распустившимся цветам и раскрывающимся почкам. Они шли молча – даже репортер перестал разглагольствовать, – два человека, у которых трудно было найти что-либо общее, кроме дарованного репортером кратковременного безмолвия, – один летучий, иррациональный, призрачно проникающий сквозь все границы, сквозь все рамки плоти и времени и лишенный, как призрак, всякого собственного веса и объема, вследствие чего он мог оказаться где угодно, примазаться к чему угодно и стать для того или иного предсказуемого в его отсутствие круга предсказуемых людей последней каплей нежданного сдвига, а то и катастрофы; другой фатально и сумрачно устремленный всегда в одном направлении без малейшей интроверсии, без малейшей способности к объективации и рациональному рассуждению, как если бы, подобно мотору, машине, ради которой он, казалось, существовал, он мог двигаться, функционировать только в парах бензина и под пленкой масла, – два человека, действующие сейчас заодно и могущие именно благодаря своему несходству достичь почти что любой цели. Они шли и, казалось, через некую неясную сокровенную среду сообщались друг с другом, излучая предощущение бедственного итога, к которому они бессознательно близились.

– Ладно, – сказал репортер. – Примерно этого мы и ждали.

– Да, – сказал Шуман. Потом они опять шли в безмолвии; словно молчание было их диалогом, а произносимые слова – монологом, общим ходом выстраивающейся мысли.

– Так боишься ты или нет? – поинтересовался репортер. – Давай разберемся, чего мы хотим; лучше разобраться прямо сейчас.

– Расскажи-ка мне еще раз, – попросил Шуман.

– Хорошо. Какой-то тип пригнал машину сюда из Сент-Луиса, чтобы Мэтт ее переделал; ему хотелось, чтобы она летала быстрее. У него был готовый план в голове: мол, надо вытащить мотор, немного изменить форму фюзеляжа и поставить другой двигатель, более мощный, но Мэтт сказал ему, что он этот план не одобряет, что мотор, который стоит в машине, как раз по ней, а владелец тогда спросил Мэтта, чья это машина, и Мэтт сказал – его, владельца; потом он спросил, кто деньги платит, и Мэтту пришлось согласиться. Но Мэтт считал, что фюзеляж надо переделывать сильней, чем хотел владелец, и в конце концов Мэтт заявил, что откажется совсем, если они не придут к компромиссу, и все равно Мэтт не шибко рад был этому заказу, он не хотел кромсать хорошую машину, а она и вправду хорошая, даже мне это было видно. Ну, и они пришли-таки к компромиссу, потому что Мэтт сказал ему, что иначе не станет испытывать самолет, не говоря уже о том, чтобы получать на него новую лицензию, а владелец сказал в ответ, что его, видать, ввели в заблуждение насчет Мэтта, и Мэтт тогда сказал ему – ладно, мол, если он хочет передать машину кому-то другому, он соберет ее в прежнем виде и даже не возьмет с владельца за место в ангаре. Так что в конце концов владелец согласился на изменения, которые Мэтт считал абсолютно необходимыми, но он захотел, чтобы Мэтт дал на машину гарантию, а Мэтт сказал ему, что его гарантией будет то, что он сядет в кабину и поднимется в воздух, а владелец сказал, что он имеет в виду облететь пилон, а Мэтт ответил, что его, похоже, действительно ввели в заблуждение и, может, лучше бы ему все-таки обратиться к кому-нибудь другому, и тогда владелец немного остыл, и Мэтт внес в конструкцию изменения, какие хотел, и поставил большой мотор, и пригласил Сейлза, инспектора, и они рассчитали машину на прочность, и Сейлз принял его работу, и тогда Мэтт сказал владельцу, что готов испытывать самолет. Владелец к тому времени уже поутих и сказал – хорошо, он, мол, поедет в город за деньгами, а Мэтт пусть пока испытывает, и вот Мэтт полетел.

Все это время они шли; репортер негромко рассказывал:

– В общем-то, я плохо в этом разбираюсь; всего-то навсего Мэтт взял меня однажды на час вторым к себе в машину; не знаю, почему он это сделал, и он сам, думаю, тоже не знает. Так что я не шибко понимаю подробности; из того, что сказал мне Мэтт, я понял только, что в полете все было в порядке, иначе Сейлз не дал бы «добро». Машина летала нормально, и планировала нормально, и все, что полагается делать в воздухе, делала, так что, когда это произошло, Мэтт ничего такого не ожидал: он заходил на посадку, рукоятку, говорит, подал на себя, машина слушалась отлично, и вдруг ни с того ни с сего он виснет на ремнях безопасности и землю видит вверху, перед самой носовой частью, а не под ней, где ей надлежит быть, и раздумывать, он сказал, времени не было, он просто пихнул рукоятку от себя что было силы, как будто хотел всадить ее в землю, и едва успел задрать носовую часть; он сказал, что на хвостовом оперении произошел…

– Срыв потока, – сказал Шуман.

– Вот-вот. Срыв потока. Он не знает, что именно повлияло на поток от винта, – то ли замедление перед посадкой, то ли близость земли; так или иначе, он выправил машину, держа рукоятку прижатой к теплозащитной перегородке, пока скорость не упала и поток не отрегулировался, и тогда он взял рукоятку на себя, вздернул носовую часть педалью газа и сумел остаться в пределах летного поля, сделав петлю по земле. Потом они дождались владельца, который ездил в город за деньгами, и чуть погодя Мэтт поставил машину обратно в ангар, где она стоит и сейчас. Так что решай – связываться или не связываться.

– Гм, – сказал Шуман. – Возможно, все дело в распределении веса.

– Да. Возможно. Может, ты сразу это поймешь, как только увидишь машину.

Они подошли к маленькой, освещенной одним фонарем, тихой станции, едва видимой в гуще олеандров, пальметто и вьющихся растений. И с той, и с другой стороны от платформы немигающий зеленый свет стрелочного фонаря в темном каньоне увешанных мхом виргинских дубов бледно отражали рельсы, на которые были реденько нанизаны огоньки домов. На юге по низкой вечерней облачности разливалось свечение города. До поезда оставалось минут десять.

– Где будешь ночевать? – спросил Шуман.

– Мне надо ненадолго зайти в газету. Оттуда с одним сослуживцем к нему домой.

– Лучше не к нему, а к себе домой. У тебя достаточно всяких ковриков и прочего тряпья, чтобы нам всем улечься. Нам с Джиггсом и Джеком не привыкать спать на полу.

– Это да, – сказал репортер. Он посмотрел на собеседника сверху вниз; друг другу они были видимы лишь немногим отчетливей расплывчатых пятен. Репортер заговорил с приглушенным, спокойным изумлением: – Пойми, где я буду – не имеет значения. Я могу быть в десяти милях, могу в одном шаге, по ту сторону занавески – разницы никакой. А смешно, правда: Холмс-то как раз на ней не женат, но если бы я ему что-нибудь подобное сказал, мне пришлось бы уворачиваться, если бы у меня хватило на это расторопности. А ты вот женат на ней, и я запросто могу, поди ж ты… Да. А то давай, врежь мне. Потому что, наверно, даже если бы я спал с ней, разницы все равно не было бы. Я порой думаю, как это у вас: и ты с ней, и он, и, может быть, она не всегда даже различает, и мне иной раз кажется, что если бы еще и я был, она бы этого даже не почувствовала.

– Хватит, ради Христа, – сказал Шуман. – Чего доброго, я подумаю, ты для того подначиваешь меня лететь в драндулете Орда, чтобы самому на ней жениться.

– Это верно, – сказал репортер, – да. Я бы женился, если бы с тобой что… Да. Потому что… слушай. Мне ничего не надо. Может быть, потому, что я просто-напросто хочу того, что так и так было бы мое, но вряд ли дело только в этом. Да, я был бы тогда всего-навсего фамилией, моей фамилией, понятно? Домом, постелью, едой и так далее. Потому что, Боже ты мой, я все равно ходил бы, и только; это ничего бы не изменило: ты и он, а я бы только топал по земле; я бы, может, разве что с Джиггсом сравнялся, не более того. Потому что мне все равно думать про завтра, и про новое завтра, и так далее, вдыхать все те же запахи горелого кофе, дохлых креветок и дохлых устриц, ждать все у того же светофора в одно и то же время, как будто я и светофор работаем от одних и тех же часов, чтобы перейти улицу и попасть домой, а дома лечь спать, чтобы наутро встать, вдохнуть запах кофе и рыбы и опять ждать у светофора; плюс запах типографии и газеты, где говорится, что среди победителей или побежденных в Омахе, или в Майами, или в Кливленде, или в Лос-Анджелесе был Роджер Шуман с семьей. Да. Я был бы фамилией; я мог бы, однако, трусы и ночные рубашки ей покупать, и постельные принадлежности были бы мои, даже полотенца… Ну что? Бить меня будешь, нет?

По коридору виргинских дубов, зародившись в дальней его части, побежал головной огонь поезда, делая этот коридор, этот каньон еще более глухим и непроницаемым. Теперь Шуман мог видеть лицо собеседника.

– Ты сослуживца, у которого сегодня собрался ночевать, предупредил об этом? – спросил он.

– Да. Обо мне не беспокойся. И вот что. Завтра надо ехать сюда поездом восемь двадцать.

– Хорошо, – сказал Шуман. – Послушай. Насчет денег этих…

– Все в порядке, – сказал репортер. – Деньги были на месте.

– Мы пятерку и доллар положили обратно тебе в карман. Если они пропали, я возмещу в субботу, как и то, что мы взяли. Это наша вина; мы не должны были их оставлять. Но дверь захлопнулась, и мы не могли войти.

– Не имеет значения, – сказал репортер. – Деньги всего-навсего. Могли бы вообще их не отдавать.

Поезд приблизился, замедлил ход, освещенные окна содрогнулись и замерли. Вагон был изрядно набит, потому что еще не было восьми, но в конце концов они нашли два места, расположенные одно за другим, так что разговаривать в пути они не могли. У репортера еще оставался доллар из позаимствованной пятерки; они взяли такси.

– Заедем сначала в газету, – сказал репортер. – Джиггс, должно быть, уже почти протрезвел.

Машина даже у самого вокзала мигом въехала в конфетти, двигаясь под грязными сгустками пурпурно-золотых бумажных гирлянд трехдневной уже давности, прибитых схлынувшим приливом, как плавучий мусор, к прокопченному вокзальному фасаду и по сю пору шепчущих о мучнисто-белых и бесприютных, о ярких огнях и пульсации Гранльё-стрит в милях отсюда. Дальше такси поехало между гирляндами, протянутыми от фонарного столба к фонарному столбу; затем – между высокими благопристойными пальмами; замедлило ход, повернуло и остановилось у двойной стеклянной двери.

– Я только на минутку, – сказал репортер. – Ты подожди в машине.

– Можно и пешком отсюда, – сказал Шуман. – Полицейский участок недалеко.

– Машина нужна, чтобы объехать Гранльё-стрит, – сказал репортер. – Я совсем ненадолго.

Он вошел без всякого отражения, потому что теперь темно было позади него; дверь за ним захлопнулась сама. Дверь лифта была слегка приоткрыта, и он увидел стопку газет, прижатых лежащими циферблатом вниз часами, и почувствовал резкий запах трубочного дыма, но не стал тратить время и, шагая через ступеньку, взбежал по лестнице в отдел городских новостей. Хагуд увидел его, подняв от стола глаза, прикрытые зеленым козырьком. Но на этот раз репортер не стал садиться и не стал снимать шляпу; он возник, вырисовался в зеленой полумгле над настольной лампой, откуда уставился на Хагуда сверху вниз в изможденно-спокойной неподвижности, как будто его на секунду прибило к столу ветром и в следующую секунду понесет дальше.

– Идите домой и ложитесь спать, – сказал Хагуд. – Материал, который вы передали по телефону, уже набран.

– Хорошо, – сказал репортер. – Мне позарез нужно пятьдесят долларов, шеф.

Через некоторое время Хагуд переспросил:

– Позарез? – Он сидел неподвижно. – Позарез?

Репортер тоже не шевелился.

– Ничего не могу поделать. Я знаю, что я… вчера, или когда это было. Когда я решил, что уволен. Я получил сообщение, получил. Я наткнулся на Купера примерно в двенадцать, а вам позвонил только в четвертом часу. И сюда не приехал, хотя обещал. Но я передал материал по телефону; через час примерно вернусь и выправлю… Но мне надо пятьдесят долларов, как хотите.

– Это потому, что вы знаете, что я вас не уволю, – сказал Хагуд. – Ведь так?

Репортер ничего не ответил.

– Хорошо. Валяйте, рассказывайте. Что на этот раз? Я и сам знаю, что, но хочу услышать от вас – или вы по-прежнему то ли женились, то ли переехали, то ли умерли?

Репортер так и не пошевелился; он заговорил тихим голосом, казалось – в зеленый абажур лампы, как в микрофон:

– Его полицейские повязали. Примерно тогда же, когда Шуман кувырнулся через носовую часть, так что я… В общем, он в кутузке. Кроме того, им нужны какие-то деньги до завтрашнего вечера, когда Шуман получит свой выигрыш.

– Ясно, – сказал Хагуд. Он поднял глаза на неподвижно нависшее над ним лицо, которое на время приобрело спокойную незрячую созерцательность скульптуры. – Может, все-таки вам пора оставить их в покое?

Пустые глаза наконец очнулись; репортер смотрел на Хагуда минуту, не меньше. Голос его звучал так же тихо, как голос Хагуда.

– Не могу, – сказал он.

– Не можете? – спросил Хагуд. – А пробовали?

– Да, – сказал репортер мертвым бесцветным голосом, вновь переведя взгляд на лампу; во всяком случае, Хагуд знал, что на него репортер не смотрит. – Пробовал.

Секунду спустя Хагуд грузно повернулся. Его пиджак висел на спинке кресла у него за спиной. Он вынул бумажник, отсчитал на стол пятьдесят долларов, толкнул их к репортеру и увидел, как костлявая когтистая рука вдвигается в ламповый свет и берет деньги.

– Мне подписать что-нибудь опять? – спросил репортер.

– Не надо, – сказал Хагуд, не поднимая глаз. – Идите домой и ложитесь спать. Больше ничего от вас не требуется.

– Я приду позже и выправлю материал.

– Он уже сверстан, – сказал Хагуд. – Идите домой.

Репортер отплыл от стола довольно медленно, но в коридоре ветер, которым его прибило на время к столу Хагуда, опять подхватил его. Взглянув мельком на дверь лифта, он проследовал мимо, к лестнице, но вдруг эта дверь лязгнула позади него и кто-то вышел; тогда он вернулся и, войдя в кабину, одной рукой полез к себе в карман, а другой вытащил из-под съезжающих часов верхнюю газету. Но теперь он на нее даже не взглянул; он запихнул ее, как была, в сложенном виде, в карман, а кабина тем временем остановилась внизу, и дверь с лязгом открылась.

– Вот еще один в заголовок захотел попасть, – сказал лифтер.

– Да что вы говорите, – отозвался репортер. – Слушайте, закройте-ка дверь; мне кажется, тут сквозняк.

В качающееся дверное отражение он на сей раз вбежал, неся на длинных разболтанных ногах длинное разболтанное тело, с полудня не получавшее пищи совсем и не слишком много получавшее ее раньше, но ставшее тем подвижнее, тем невесомее. Шуман открыл перед ним дверцу такси.

– Полицейский участок на Бейю-стрит, – сказал репортер водителю. – И пошустрее бы.

– Можно было бы и пешком, – сказал Шуман.

– С какой стати? У меня пятьдесят долларов, – сказал репортер.

Им надо было пересечь центр города; они ехали длинной узкой улицей, стремительно минуя квартал за кварталом и замедляясь только на перекрестках, где с правой стороны шум Гранльё-стрит, сдерживаемый берегами каньонов, взбухал и опадал краткими, повторяющимися, неразборчивыми бушеваниями, как будто машина двигалась вдоль периферии громадного, призрачного, лишенного обода колеса со светозвуковыми спицами.

– Да, – сказал репортер. – Похоже, Джиггса упрятали в единственный тихий уголок Нью-Валуа, где только и можно проспаться человеку. Наверно, он уж трезвый теперь.

Он и правда был трезвый; полицейский привел его к столу, где ждали репортер и Шуман. Глаз у Джиггса был закрыт, губа распухла, но кровь смыли всюду, кроме рубашки, где она запеклась.

– Доволен? – спросил Шуман.

– Ага, – сказал Джиггс. – Сигарету бы мне, очень прошу.

Репортер дал ему сигарету и держал спичку, пока Джиггс пытался свести ходивший ходуном кончик сигареты с язычком огня; наконец репортер схватил Джиггсову руку и, прекратив дрожь, совместил табак с пламенем.

– Мы купим сырой бифштекс и положим тебе на глаз, – сказал репортер.

– Лучше бы жареный и внутрь, – сказал полицейский за столом.

– Кстати, как насчет? – спросил репортер. – Есть хочешь?

Джиггс держал сигарету обеими трясущимися руками.

– Ладно, – сказал Джиггс.

– Что ладно? – спросил репортер. – Лучше тебе будет, если ты поешь?

– Ладно, – сказал Джиггс. – Ну что, едем или мне обратно в камеру?

– Едем, едем, – сказал репортер. Он обратился к Шуману: – Отведи его в машину; я сейчас. – Он повернулся к столу. – Как, значит, он проходит? За пьянство или за бродяжничество?

– Ты его забираешь или газета?

– Я.

– Напишем тогда – бродяжничество, – сказал полицейский за столом. Репортер вынул деньги Хагуда и положил на стол десять долларов.

– Вот, – сказал он. – Передай пять Леблану. Я стрельнул у него пятерку сегодня в аэропорту.

Он вышел. Шуман и Джиггс ждали у машины. Теперь репортер увидел кепку, прежде залихватски сдвинутую набекрень, а сейчас смятую и засунутую в набедренный карман Джиггса, и отсутствие в его облике этого грязного, косо посаженного элемента приводило на ум поникший хвост подстреленного оленя: тело пока бежит, пока сохраняет подобие силы и даже скорости, пробежит еще не один ярд и, может быть, даже не одну милю, а потом будет бежать еще годы и годы в разъедающем копошении червей, но то, что вкушало ветер и упивалось солнцем, было мертво.

«Вот бедолага, сукин сын», – подумал репортер; он все еще держал купюры, которые в редакции сунул в карман, а в полиции вытащил.

– Вижу, ты оклемался, – сердечно сказал он вслух. – Пусть Роджер где-нибудь притормозит и покормит тебя – тогда совсем будешь молодец. Вот.

Его рука, державшая деньги, ткнулась в Шумана.

– Обойдусь, – сказал Шуман. – Джек получил свои восемнадцать пятьдесят за сегодняшний прыжок.

– Верно; я и забыл, – сказал репортер. Потом спохватился: – Но завтра-то как же? Ведь нас целый день не будет. Слушай, возьми; оставь ей на случай… Бери всё, что есть, потом рассчитаемся.

– Хорошо, – сказал Шуман. – Спасибо. Он взял мятые деньги не глядя, положил в карман и втолкнул Джиггса в машину.

– Кстати, и за такси расплатишься, – сказал репортер. – Мы про это с тобой забыли… Я сказал ему, куда ехать. Ну, до завтрашнего утра.

Он наклонился к окну; Джиггс сидел в дальнем углу, за Шуманом, и курил, держа сигарету обеими трясущимися руками. Приглушенным, заговорщическим голосом репортер произнес:

– Поездом восемь двадцать две. Запомнил?

– Запомнил, – сказал Шуман.

– Я все сделаю и буду ждать тебя на вокзале.

– Хорошо, – сказал Шуман. Машина тронулась. В заднее окно Шуман видел репортера, стоящего на краю тротуара в гибло-зеленом свете двух безошибочно указывающих на характер учреждения фонарных шаров по сторонам от входа, – неподвижную худую фигуру в свисающей со скелетообразного тела одежде, которая, казалось, даже без всякого ветра слабо и безостановочно колыхалась. Словно нарочно выбрав это место из всего расползшегося, необъятного города, он стоял там, не выказывая ни нетерпения, ни какого-либо намерения, – ни дать ни взять ангел-покровитель (хоть и не хранитель) всех бродяг, всех бездомных, всех отчаявшихся, всех голодных. Машина стала удаляться от Гранльё-стрит, но затем повернула и двинулась параллельно ей или, скорей, ее продолжению, потому что теперь не было слышно шума толпы, лишь отсветы огней виднелись на небе все время с правой стороны, даже когда они опять повернули и поехали туда, где предполагалась улица. Шуман не знал, что они миновали ее, пока вдруг они не въехали в район узких межбалконных переулков-прорезей и перекрестков, помеченных призрачными стрелками одностороннего движения.

– Кажется, почти у цели, – сказал Шуман. – Хочешь, остановимся, перекусишь?

– Ладно, – сказал Джиггс.

– Скажи толком, хочешь или не хочешь?

– Да, – сказал Джиггс. – Что ты скажешь, то я и сделаю.

Шуман посмотрел на него и увидел, что он обеими руками старается удержать сигарету во рту и что сигарета потухла.

– Сам-то ты чего хочешь? – спросил Шуман.

– Выпить, – тихо сказал Джиггс.

– Обойтись никак не получится?

– Если нельзя – обойдусь.

Шуман смотрел, как он поддерживает падающую мертвую сигарету, как пытается затянуться.

– Если выпить дам, съешь что-нибудь?

– Да. Я все сделаю.

Шуман наклонился вперед и постучал по стеклу. Водитель повернул голову.

– Где тут можно взять поесть? – спросил Шуман. – Тарелку супу, скажем?

– Надо тогда вертаться к Гранльё-стрит.

– А здесь нигде ничего?

– Можно сандвич с ветчиной у итальяшек, если найдете открытый магазин.

– Хорошо. Остановитесь у первого, какой увидите.

Ехали недолго; Шуман узнал угол, хотя для верности, когда они выходили, спросил:

– Наяд-стрит близко здесь?

– Нуайяд? [22]22
  Noyade – потопление, гибель в воде (фр.).


[Закрыть]
– переспросил водитель. – Следующий квартал. Прямо и направо.

– Тогда здесь выходим, – сказал Шуман. Он вытащил мятые деньги, которые дал ему репортер, и бросил взгляд на аккуратную округлую цифру «5» в углу. «Получается одиннадцать семьдесят», – подумал он, но затем обнаружил в первой мятой купюре вторую; он дал ее водителю, все еще глядя на компактную цифру, виднеющуюся на той, что осталась в руке.

«Черт, – подумал он, – семнадцать долларов». А водитель тем временем говорил ему:

– С вас только два пятнадцать. Меньше ничего нет?

– Меньше? – переспросил Шуман. Он посмотрел на купюру, которую водитель держал так, что на нее светила лампочка счетчика. Это была десятка. «О Господи, – подумал он; на этот раз даже не стал поминать черта. – Двадцать два доллара».

Магазин располагался в помещении, которое размерами, габаритами и температурой напоминало банковское подвальное хранилище. Здесь горела единственная керосиновая лампа, создававшая, казалось, не свет, а одни лишь тени, коричневый рембрандтовский мрак, где животы выстроенных шеренгами консервных банок тихо поблескивали за прилавком, в невероятном количестве заставленным плохо распознаваемыми товарами, которые владелец различал, вероятно, на ощупь, причем не только один товар от другого, но и товар от светотени. Пахло здесь сыром, чесноком и нагретым металлом; сидевшие по обе стороны от маленькой, яростно горящей керосиновой печки мужчина и женщина, которых Шуман видел впервые, оба закутанные в платки и различимые в отношении пола только по кепке на голове у мужчины, подняли на него глаза. Сандвич был черствым куском французской булки с ветчиной и сыром. Шуман дал его Джиггсу и вышел вслед за ним на улицу, где Джиггс остановился и в каком-то бычьем отчаянии уставился на предмет, который держала его рука.

– А можно все-таки сперва выпить? – спросил он.

– Ешь, пока мы идем домой, – сказал Шуман. – Выпить потом.

– Лучше бы сначала хлебнуть, потом поесть, – сказал Джиггс.

– Само собой, – сказал Шуман. – Ты и утром так думал.

– Да, – сказал Джиггс. – Верно.

Поглядев на сандвич, он опять замер.

– Давай, – сказал Шуман. – Приступай.

– Хорошо, – сказал Джиггс. Он начал есть; Шуман смотрел, как он двумя руками подносит сандвич ко рту и, чтобы откусить, поворачивается к еде в профиль; он видел, как Джиггса затрясло и задергало, когда он наконец оторвал измочаленный кусок и начал жевать. Джиггс работал челюстями, глядя Шуману в глаза и держа, как распятие, у груди надкушенный сандвич обеими неотмываемыми руками; он жевал, не закрывая рта и таращась на Шумана, который в какой-то момент сообразил, что Джиггс не глядит на него вовсе, что его единственный зрячий глаз просто открыт и преисполнен глубокого и безнадежного самоотречения, как будто отчаяние, обычно распределяемое между обоими глазами поровну, теперь сосредоточилось в нем одном; Шуман увидел, что лицо Джиггса покрылось субстанцией, в слабом свете напоминающей машинное масло, и мгновение спустя Джиггс начал блевать. Шуман поддерживал его одной рукой, другой спасая сандвич, а желудок Джиггса проходил тем временем через все стадии отказа, длившиеся и длившиеся, хотя отказываться было уже не от чего.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю