355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Уильям Гэсс » Мальчишка Педерсенов » Текст книги (страница 1)
Мальчишка Педерсенов
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 01:29

Текст книги "Мальчишка Педерсенов"


Автор книги: Уильям Гэсс


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)

Гасс Уильям
Мальчишка Педерсенов

Уильям Гасс

Мальчишка Педерсенов

Часть первая

1

Большой Ханс закричал, и я вышел. В хлеву было темно, а на снегу горело солнце. Ханс что-то нес от яслей. Я крикнул, но Ханс не услышал. Когда я подбежал к крыльцу, он уже был в доме.

Он принес мальчишку Педерсенов. Ханс положил его на стол, как окорок, и стал наливать чайник. Он ничего не говорил. Наверно, решил, что крикнул раз – и хватит шуму. Мама снимала с мальчишки одежду, залубеневшую от мороза. Она дышала с присвистом. Чайник налился, и Ханс сказал:

Принеси снегу и зови отца.

Зачем?

Принеси снегу.

Я взял из-под раковины большое ведро и лопату возле печки. Я старался не торопиться, и никто ничего не говорил. У крыльца был сугроб, я нарыл оттуда. Когда принес, Большой Ханс сказал:

Тут угольная пыль, неси еще.

Уголь не вредный.

Неси еще.

Уголь греет.

Этого мало. Заткнись и отца зови.

Мама раскатывала на столе тесто, и Ханс кинул мальчишку Педерсенов туда, как начинку. Почти вся его одежда уже валялась на полу, напускала лужу. Ханс начал тереть ему лицо снегом. Мама перестала снимать с него вещи и просто стояла возле стола оттопырив руки, как будто они мокрые, и глядела сперва на Ханса, потом на мальчишку.

Зови отца.

Зачем?

Сказано тебе.

Отец же. Он это.

Я знаю. Зови.

Я нашел картонный ящик из-под сгущенки и нагреб в него снегу. Оказалось маловато, как я и думал. Нашел еще один, из-под консервированного супа. Выбросил из него тряпки и губки и тоже набил снегом – разобрал весь сугроб. Снег протает сквозь дно, но это не мое дело. Мальчишка уже лежал голый. Я был доволен, что у меня длиннее.

Похож на больного поросенка.

Заткнись и зови отца.

Он спит.

Да.

Не любит, когда будят.

Знаю. Хуже твоего, что ли, знаю? Зови.

Что от него проку?

Нам нужно его виски.

Оно ему самому нужно. В морде щель залить. Если осталось чем.

Чайник свистел.

А с этим что делать? спросила мать.

Погоди, Хед. Ну-ка, зови. Я устал разговаривать. Зови, слышишь?

С этим что делать? Все мокрое, сказала она.

Я пошел будить отца. Он не любил, когда его поднимали. Ему далеко и тяжело выбираться оттуда, где у него сон. А до мальчишки Педерсенов ему столько же дела, сколько мне. Мальчишка Педерсенов – это просто мальчишка. Он мало значит. Не то что я. И папа разозлится сослепу, выбираясь оттуда, где у него сон. Я решил, что ненавижу Большого Ханса – хотя для меня это никакая не новость. Я ненавидел Большого Ханса, потому что знал, как заморгает на меня папа – как будто я снег под солнцем и хочу его ослепить. Глаза у него были старые и всегда-то плохо видели, а налившись виски, выпучатся на меня и загорятся красной злобой. Я решил, что и мальчишку Педерсенов ненавижу – за то, что умирает там без меня и даже посмотреть не могу на это, – умирает, чтобы Хансу было интересно, а я должен наверх идти по скрипучей лестнице и выстуженному коридору туда, где папа лежит, как куча навоза под снегом, храпит и свищет. Плевать ему на мальчишку Педерсенов. Ему мальчишка Педерсенов ни к чему. Ни к чему, чтобы его будили, сливали его выпивку мальчишке в зоб, а вдобавок заначку его раскрыли. Это его и трезвого разозлило бы. Я старался не спешить, хотя зяб и мальчишка Педерсенов лежал на кухне.

Отец был весь завален, как я и думал. Я толкнул его в плечо и позвал по имени. Имя, наверно, он услышал. Храпеть перестал, но не пошевелился, только отвалился вбок, когда я его толкнул. Одеяло сползло с его тощей шеи, и я увидел его голову, всю в белом пуху, как одуванчик, но лицо было повернуто к стене, бледная тень носа лежала на штукатурке, и я подумал: сейчас ты не очень-то похож на пьяного драчуна. Но что он спит, я не был уверен. Затейливый был, гад. Имя свое услышал. Я тряхнул его посильнее и подал голос: пап-пап-пап.

Я слишком низко наклонился. Знал же его. Он всегда спал у стенки, и к нему приходилось тянуться. Хитрый. Всегда брал врасплох. Я помнил это, но думал про мальчишку Педерсенов, голого, в тесте. Когда папа выбросил руку, я пригнулся, но он попал мне сбоку по шее, глаза затянуло слезами, и я отпрянул, чтобы прокашляться. Отец лежал на боку, глядел на меня и моргал, а кулак его отдыхал на подушке.

Пошел отсюда к черту.

Я ничего не сказал – в горле что-то мешало, – но следил за ним. К нему подойти – все равно что к злой кобыле сзади. Но что ударил меня – хорошо. Не попал бы – еще хуже разозлился бы.

Пошел отсюда к черту.

Меня Ханс послал. Велел тебя разбудить.

Блин коровий твоему Хансу. Пошел отсюда.

Он нашел возле яслей мальчишку Педерсенов.

Пошел к черту.

Папа натянул одеяло. Стал пробовать, какой у него вкус во рту.

Мальчишка замерз, как насос. Ханс трет его снегом. Принес его на кухню.

Педерсен?

Нет, па. Мальчишка Педерсенов. Мальчик.

Из яслей украсть нечего.

Не красть, па. Он там лежал, замерз. Ханс нашел его. Он там лежал, а Ханс его нашел.

Отец засмеялся.

Я в яслях ничего не прятал.

Ты не понял, па. Мальчишка Педерсенов. Мальчишка...

Хрен ли там не понять.

Папа поднял голову и выпучился и жевал зубами место, где раньше отращивал усы.

Хрен ли не понять. Не знаешь, что ли? Видеть его не хочу, Педерсена. Засцыха. Фермер херов. На что он мне. Чего он пришел-то? Катись к черту. И не возвращайся. Узнай, чего там на хрен. Дурак. И ты, и Ханс. Педерсен. Засцыха. Фермер херов. Не приходи больше. Катись. Мля. Пошел, пошел. Пошел.

Он кричал, сопел и сжимал кулак на подушке. Волосы у него на запястье были черные и длинные. Они загибались на рукав ночной рубашки.

Меня Ханс послал. Большой Ханс сказал...

Блин коровий твоему Хансу. Он еще хуже коровий блин, чем ты. Толстый вдобавок. А? Я его проучил и тебя проучу. Пошел. Или горшок бросить?

Он совсем было хотел встать, и я выскочил, хлопнув дверью. Он уже понял, что не сможет уснуть от злости. Тогда он начинал швыряться. Однажды погнался за Хансом и вывалил через перила горшок. Папа хворал животом в этот горшок. Ханс взял топор. Он даже вытираться не стал и успел порубать часть папиной двери, пока не остыл. Остыл бы, может, и раньше, но папа там заперся и хохотал так, что трясся весь дом. Когда папа вспоминал горшок, он становился ужасно веселым. Я чувствовал, что это воспоминание живет в них обоих, шевелится у них в груди, как смех или рычание, – рвется на волю, как зверь. Пока я шел вниз, было слышно папину ругань.

Ханс положил на грудь и живот мальчишке парные полотенца. И растирал ему ноги и руки снегом. Талая вода и вода с полотенец стекала на стол, тесто под мальчишкой размокло и липло к спине и заду.

Он не хочет просыпаться?

Что там папа?

Когда я уходил, он проснулся.

Что сказал? Ты принес виски?

Сказал: блин коровий Хансу.

Не нахальничай. Ты спросил его про виски?

Да.

Ну?

Он сказал: блин коровий Хансу.

Не нахальничай. Что он собирается делать?

Спать, похоже.

Ты достань мне виски.

Сам пойди. Топор возьми. Папа топоров до смерти боится.

Слушай меня, Йорге. И не нахальничай. Мальчишка сильно замерз. Не волью в него виски – может умереть. Хочешь, чтоб он умер? Хочешь? Так поди к отцу и принеси виски.

Плевал он на мальчишку.

Йорге.

Плевал он. Совсем плевал. И мне неохота, чтобы голову разбили. Ему плевать, а мне неохота, чтоб в меня говном кидались. Ему на все плевать. Ему бы только виски было и чтобы щель в своей морде залить. Напиться как свинья – больше ничего не надо. А на остальное ему плевать. На все. И на мальчишку Педерсенов. Фермер херов. И на мальчишку его.

Я возьму виски, сказала мама.

Я бы Ханса туго завел. Я уж готов был отпрыгнуть, но когда мама вызвалась взять виски, он удивился не меньше меня и осел. Мать не подходила к отцу, когда он отсыпался. Давно уже. Много лет. Утром, когда она мыла лицо, она первым делом видела шрам на подбородке, куда угодила подкова его башмака, – и, может, видела, как он опять летит, выпуская на лету грязный носок. Ей это, наверно, не труднее было вспомнить, чем Хансу вспомнить, как он бросился за топором, весь заляпанный папиным кислым желтым поносом.

Нет, ты не ходи, сказал Большой Ханс.

Пойду, раз виски нужно.

Ханс покачал головой, но не стал ее останавливать – и я тоже. Если бы остановили, пришлось бы идти одному из нас. Ханс еще тер мальчишку снегом... тер... тер.

Принесу снегу, сказал я.

Я взял ведро и лопату и отправился на крыльцо. Не знаю, куда ходила мама. Я думал, она сходила наверх, и ожидал это услышать. Она удивила Ханса не меньше, чем меня, сказав, что сама сходит, а потом еще раз удивила – вернувшись чуть не сразу: потому что, когда я принес снег, бутылка с тремя белыми перьями на наклейке была уже тут как тут и Ханс сердито держал ее за горлышко. Он подозрительно и осторожно шарил в ящике, а бутылку держал, как змею, на вытянутой руке. Он был ужасно зол, потому что ожидал от матери чего-то решительного, даже героического... я понимаю его... понимаю: иногда мы думали одинаково; а маме ничего такого и в голову не приходило. С ней никак нельзя было отыграться. И это не то что тебя надувают на ярмарке. Там они всегда норовят, и ты этого ждешь. И Ханс отдал маме что-то от себя, – в нас обоих это было, когда мы думали, что она пойдет прямо к папе, – отдал что-то важное, какое-то хорошее чувство; но она не знала, что мы ей его отдали, и поэтому вернуть его было не просто.

Ханс наконец срезал фольгу и отвернул крышку. Он рассердился, потому что понять это можно было только так: мать нашла один из папиных загашников. Нашла и не сказала ни слова, хотя мы с Большим Хансом искали без конца – искали всю зиму, искали каждую зиму с той весны, когда у нас появился Большой Ханс и я заглянул в уборную и нашел первую заначку. Прятать папа был мастер. Он знал, что мы ищем, и веселился. А тут – мать. Нашла она скорее всего случайно, но ничего не сказала, и мы не знали, давно ли это случилось, и сколько еще она нашла, ничего нам не сказав. Папа-то догадается. Иногда казалось, что он не догадывался: либо так хорошо спрячет, что сам найти не может, либо, не найдя где-то, думает, что не прятал тут или спрятал, но уже выпил. А про эту он догадается, потому что мы из нее отлили. Тут и дурак догадался бы, в чем дело. Если узнает, что нашла мама, – тогда держись. Он гордился своим умением прятать. Больше ему нечем было гордиться. Перехитрить Ханса и меня – это была задача. А мать он невысоко ставил. Вообще ни во что не ставил. И вдруг окажется, что женщина нашла, – тогда держись.

Ханс налил в стакан.

Положишь на него еще полотенца?

Нет.

Почему? Ему же нужно греть тело?

Где морозом прихватило – нет. Обмороженному тепло вредно. Потому и положил полотенца на грудь и живот. Он должен медленно оттаивать. Пора бы знать.

Полотенца пустили краску.

Мама тронула ногой одежду мальчишки.

Что с этим делать?

Большой Ханс налил виски мальчишке в рот, рот наполнился, но в горло не пошло, а потекло по подбородку.

Ну-ка, помоги посадить. Надо рот ему открыть.

Я не хотел к нему прикасаться и ждал, что Хансу поможет мама, но она все смотрела на одежду мальчишки, на лужу вокруг и даже не шелохнулась.

Давай, Йорге.

Сейчас.

Поднимай, не ссовывай... поднимай.

Сейчас. Поднимаю.

Я взял его за плечи. Голова у него откинулась. Рот открылся. Кожа на шее натянулась. Холодный.

Подержи ему голову. Задохнется.

У него рот открыт.

Горло заперто. Задохнется.

И так задохнется.

Голову ему подними.

Не могу.

Не так держи. Обхвати руками.

Черт.

Он был холодный. Я осторожно обхватил его рукой. Ханс сунул пальцы ему в рот.

Теперь точно задохнется.

Молчи. Держи, как я велел.

Он был холодный и мокрый. Я поддерживал его за спину. На ощупь был мертвый.

Наклони ему голову назад... не сильно.

На ощупь был холодный и склизкий. Наверняка умер. У нас на кухне лежал мертвец. Он был мертвый с самого начала. Незаметно было, чтобы он дышал. Он был ужасно тощий, ребра торчали. Мы собирались его запечь. Ханс поливал его соусом. Я обнимал его одной рукой, чтобы он не падал. Он был мертвый, а я его держал. Я чувствовал, как у меня дергается мускул.

Черт возьми.

Он мертвый. Мертвый.

Ты уронил его.

Мертвый? сказала мама.

Он мертвый. Я чувствую. Мертвый.

Мертвый?

Ты совсем не соображаешь? Голову ему уронил на стол.

Он мертвый? Мертвый? сказала мама.

Да нет, черт, нет еще, не мертвый. Смотри, что ты наделал, Йорге, виски всюду разлилось.

Мертвый же. Мертвый.

Еще нет. Нет пока. Хватит орать, держи его.

Он не дышит.

Нет, он дышит. Держи его.

Не буду. Не буду держать мертвеца. Сам держи, если хочешь. И поливай его виски, если хочешь. Что хочешь, то и делай. А я не буду. Не буду держать мертвеца.

Если он мертвый, сказала мама, что нам делать с его вещами?

Йорге, черт бы тебя взял, поди сюда...

Я пошел к яслям, где Ханс его нашел. Там еще осталась ямка в снегу и следы, незаметенные. Мальчишка, наверно, шел без сознания – так они петляли. Я видел, где он вперся прямо в сугроб, а потом попятился и повалился возле яслей, может стукнувшись о них перед тем, как упал, и потом лежал тихо, так что снег успел набраться вокруг, а чуть погодя и вовсе бы его накрыл. Кто его знает, подумал я, метель такая, что мы бы его только весной увидели. Хоть он и мертвый у нас на кухне, я был рад, что Ханс его нашел. Я вообразил, как однажды утром выхожу из дома – солнце высоко и греет, со стрех капает, снег конопатый от капели, лед на ручье иссосан, – выхожу, иду по насту к яслям... иду играть в мою игру с сугробами... и вообразил, что проигрываю, пробиваюсь сквозь большой сугроб, всегда спавший возле яслей, и ногой натыкаюсь на него, на мальчишку Педерсенов, который свернулся калачиком и уже отмякает.

Это было бы похуже, чем держать его тело на кухне. Случилось бы неожиданно во время игры – и это было бы хуже. Никакого предупреждения, никак не подготовиться к тому, что произойдет, не сообразить, на что наткнулся, пока не увидишь, – даже если бы старик Педерсен приехал между вьюгами искать мальчишку и все бы поняли, что мальчишка лежит где-то под снегом; что, может быть, после сильного ветра кто-нибудь заметит его, как черный оголившийся камень среди поля, а скорее, по весне найдет где-нибудь на пастбище, оттаявшего, в грязи, и отнесет в дом, а потом повезет к Педерсенам, чтобы отдать матери. Даже тогда – если бы все про это знали и надеялись, что найдет его кто-нибудь из Педерсенов и самим не придется выковыривать его из грязи или тащить из лесу в сопревшей за зиму одежде, чтобы отдать матери, – даже тогда кто мог бы ожидать, что, пробив ногой наст, в проигранной игре с сугробом наступишь на мальчишку Педерсенов, скорчившегося возле яслей? Хорошо, что Ханс сегодня наткнулся на него, хоть он и мертвый лежит у нас на кухне и мне пришлось его держать.

Если бы Педерсен приехал спросить про мальчишку – подумав, например, что мальчишка добрался до нас и пережидает метель, чтобы вернуться, папа встретил бы его, завел в дом выпить и сказал бы, что сам виноват нагородил у себя снеговых щитов. Если я знаю папу, он посоветует Педерсену поискать в сугробах, под своей городьбой, а Педерсен так разозлится, что кинется на папу, а потом выбежит вон, призывая на его голову божью кару, как он всегда любит делать. Но раз Большой Ханс нашел мальчишку и он лежит мертвый у нас на кухне, папа Педерсену много говорить не станет. Поднесет ему выпить, а о снежных щитах – молчок. Педерсен мог приехать еще утром. Это было бы лучше всего, потому что папа еще спал бы. А если бы спал, когда пришел Педерсен, то про снеговые щиты не сказал бы, выпить Педерсену не поднес, гнутым хером, говнометом и засцыхой не назвал бы. Педерсен бутылку не оттолкнул бы, жвачку в снег не сплюнул бы, бога бы не призвал, а забрал бы мальчишку и отправился бы восвояси. Я хотел, чтоб Педерсен приехал поскорее. Чтобы забрал из кухни холодное мокрое тело. А то в животе у меня было так, что и поесть сегодня не надеялся. Я знал, что в каждом куске буду видеть мальчишку Педерсенов, разделанного на столе.

Ветер стих. Солнце горело на снегу. Я все равно озяб. Домой мне не хотелось, а холод заползал в меня, как заползал, наверно, в него, пока он шел. Сперва, наверно, облег его, как холодная простыня, в особенности – ноги, и он, наверно, шевелил пальцами в ботинках и хотелось переплести ноги, как бывает, когда ложишься в холодную постель. А потом она согревается, простыни согреваются, и тебе становится уютно, и засыпаешь. Только когда мальчишка уснул возле наших яслей, это было не как в постели – тут простыни так и не согрелись, и он тоже так и не согрелся. И сейчас был такой же холодный у нас на кухне, где свистел чайник и мама собиралась печь, а я стоял возле яслей и топал по снегу. Надо было возвращаться. Я смотрел туда, где была дорога, но никого не видел. Видел только бестолочь полузаметенных следов, которые терялись в сугробе. Вокруг – ничего. Совсем ничего – ни дерева, ни палки, ни камня, раздетого ветром, ни кустика, одетого снегом, – никакой приметы на месте, где следы появились из сугроба – словно кто-то вылез из-под земли.

Я решил войти через парадную дверь, хотя следить в гостиной запрещалось. Снег доходил мне до бедер, но я думал о том, как мальчишка лежит на кухонном столе, среди теста, липкого от воды и виски, словно на кухне вдруг наступила весна – а мы все это время не знали, что он тут, – и растопила верх его могилы, открыла его нам, окоченелого и голого; и кому же это придется везти его к Педерсенам и отдавать матери, раздетого, с мукой на голом заду?

2

Только спину. Зеленая клетчатая куртка. Черная вязаная шапка. Желтые перчатки. Ружье.

Большой Ханс повторял это снова и снова. Надеялся, что от повторения может перемениться смысл. Поглядит на меня, покачает головой и снова повторяет.

"Он загнал их в погреб, а я убежал".

Ханс налил стакан. Он был заляпан мукой и виски.

"Он ни разу ничего не сказал".

Ханс поставил бутылку на стол, и дно ее неровно погрузилось в тесто бутылка наклонилась тяжело, точно дурная, – повела себя как все остальное.

Больше ничего, говорит, не видел, сказал Ханс, глядя на отпечаток мальчишкиного зада в тесте. Только спину. Зеленая клетчатая куртка. Черная вязаная шапка. Желтые перчатки. Ружье.

И все?

Он молчал и молчал.

И все.

Он допил стакан и заглянул на дно.

А почему это он все цвета запомнил?

Он наклонился, расставив ноги и облокотившись на колени, а стакан держал обеими руками и покачивал, глядя, как перетекает туда и сюда по дну оставшаяся жидкость.

Как это он помнит? И не ошибся?

Думает, что помнит, устало ответил Ханс. Думает, что помнит.

Он поднял бутылку с кружком налипшего теста.

Черт. И больше ничего. Он так думает. Этого мало? сказал Ханс.

Какой ужас, сказала мама.

Он заговаривался, сказал Ханс. Больше ни о чем не мог думать. Говорить хотел. Выговориться. Ты бы слышала, как он бормотал.

Бедный, бедный Стиви, сказала мама.

Он заговаривался?

Ну ладно, может такое присниться? сказал Ханс.

Он, наверно, бредил. Слушай, как он мог туда попасть? Откуда он взялся? С неба упал?

Он пришел в пургу.

В том-то и дело, Ханс, – в пургу. Весь день мело. Стихло только когда? – под вечер. В пургу пришел. Скажи, мыслимое ли это дело? А?

Мыслимое, раз пришел, сказал Ханс.

Нет, послушай. Господи. Он чужой. Раз чужой – пришел издалека. Не мог он дойти в пургу – даже если бы наши места знал.

Пришел в пургу. Вылез из земли, как выползень. Ханс пожал плечами. Пришел.

Ханс налил себе виски, не мне.

Пришел в пургу, сказал он. Как мальчишка пришел, так и он пришел. Мальчишка тоже не мог дойти, а дошел. Он здесь ведь – так? Вон он, у нас наверху. Этому-то ты веришь?

Когда мальчик пришел, вьюги не было.

Начиналась.

Это не одно и то же.

Ладно. У мальчишки было сорок пять минут, может час, пока метель не разгулялась. Этого мало. Нужно все время, а не начало только. В метель, если идешь туда, где хочешь быть, надо быть там, куда идти хочешь.

Про то и говорю. Понимаешь, Ханс? Понимаешь? Мальчик мог дойти. Он знал дорогу. Вышел раньше. Кроме того, он испугался. Мешкать не стал бы. И ему повезло. Случай такой выпал, что могло повезти. А желтым перчаткам не выпал. Ему идти было дальше. И всю дорогу – в пурге. А дороги он не знает, и пугаться было нечего – разве только метели. Никак не могло ему повезти.

Испугался, говоришь, мальчишка. Так. А чего? Ну-ка скажи.

Ханс не сводил глаз с виски, блестевшего в стакане. Он сжимал его в руках.

А желтые перчатки – он не боялся? сказал он. Почем ты знаешь, что он не боялся чего-нибудь, кроме ветра и снега, холода, воя?

Ладно, я не знаю, но ведь могло так быть, верно? Может, мальчик и не боялся, когда пошел. Может, просто отец хотел ему всыпать, и он сбежал. Не успел оглянуться, опять завьюжило, он заблудился и, когда до наших яслей добрел, вообще уже не понимал, где что.

Ханс медленно покачал головой.

Ну конечно, – слышишь, Ханс? – мальчик испугался, что убежал. Не хочет признаться в такой глупости. И все это придумал. Он же еще маленький. Он все выдумал.

Хансу это не нравилось. Ему не хотелось верить рассказу мальчишки мне самому не хотелось, – но если он не поверит, мальчишка его обманул. В это ему тоже не хотелось верить.

Нет, сказал он. Разве можно такое выдумать? Додуматься до такого, когда обморозился и бредишь в жару и не соображаешь, где ты и что, и с кем говоришь, – и выдумать?

Да.

Нет. Зеленое, черное, желтое: цветов таких тоже не выдумаешь. Не додумаешься засунуть отца с матерью в погреб, чтобы они там замерзли. Не выдумаешь, что он ни разу ничего не сказал, что ты его только со спины видел и во что он одет. Такое не выдумаешь, такое не приснится. Такое можно только раз увидеть, и тебя так ушибет, что и захочешь – не забудешь. Тебя заберет, пристанет, как репьи – как репьи, когда ты занят делом и хочешь стряхнуть их, а они не стряхиваются, только на другой бок ложатся, и не успеешь моргнуть глазом, как ты уже не делом занят, а обираешь с себя репьи. Я знаю. Ко мне так же приставало. Со всеми так бывает. И скоро устаешь их отдирать. Просто репьи бы – еще полбеды; а тут не репьи. Не репьи. Мальчишка что-то увидел, и его это ушибло, так ушибло, что, пока бежал сюда, ничего кругом не видел. Кроме этого. Так ушибло, что он делать ничего не мог – только лопотал об этом. Его ушибло. Такого, Йорге, не выдумаешь. Нет. Он пришел в метель, как мальчишка. Его туда не звали. Но он пришел. Не знаю, как, зачем и когда, но, наверно, вчера, в метель. К Педерсенам пришел, когда метель кончалась или только что кончилась. Пришел туда, затолкал их в погреб мерзнуть – и, верно, знал зачем.

У тебя тесто снизу прилипло к папиной бутылке.

Ничего умнее я сказать не мог. Похоже, что так и было, как говорил Ханс. Похоже – но не могло так быть. Никак не могло. Так или не так, но мальчишка Педерсенов убежал из отцовского дома, наверно, вчера под вечер, когда улеглась метель, а нынче утром нашелся у наших яслей. Что он тут, это ясно. Это я знаю. Я его держал. Я руками чувствовал, что он мертвый, хотя сейчас он, наверно, не мертвый. Ханс уложил его наверху, но я до сих пор видел, как он лежит на кухне, голый и худой, а на нем два парных полотенца, и виски течет у него по губам, и грязь между пальцами на ногах, и зад оттиснулся в мамином тесте.

Я потянулся к бутылке. Ханс отвел ее.

Но он не видел, как он это сделал, сказал я.

Ханс пожал плечами.

Тогда он не знает наверняка.

Он знает наверняка, говорят тебе. Побежишь ты в пургу, если не знаешь наверняка?

Пурги не было.

Она начиналась.

Я в пургу не убегаю.

Ерунда.

Ханс показал на меня запачканным концом бутылки.

Ерунда.

Он потряс бутылкой.

Ты выходишь из хлева – как сегодня утром. Ружья в желтых перчатках, думаешь, нет на тысячу миль вокруг. Выходишь из хлева и ничего особенно не думаешь. И только вошел в дом – только вошел, видишь человека, которого никогда не видел, которого и за тысячу миль отсюда не было, и даже в голове у тебя не было, так он был далеко, и он в этих желтых перчатках, зеленой куртке клетчатой, и ставит меня, твою маму и отца, руки за голову, вот так...

Ханс убрал за голову бутылку и стакан.

Ставит меня, твою маму и отца, руки за голову, а у него в желтых перчатках ружье, и он дулом водит перед маминым лицом, не торопясь так, тихонько.

Ханс вскочил и стал совать бутылку маме под нос. Она вздрогнула и отмахнулась. Ханс отстал от нее и пошел ко мне. Встал надо мной – черные глаза, как пуговки на большом лице, – и я старался сделать вид, что совсем не съежился на стуле.

Что ты делаешь? заорал Ханс. Ты голову у ребенка застуженную уронил на стол.

Ни фига...

Ханс опять выставил бутылку, прямо мне в лицо.

Ханс Эсбь°рн, сказала мама, отстань от мальчика.

Ни фига...

Йорге.

Ма, я бы не убежал.

Мама вздохнула. Не знаю. Только не кричи.

Фиг бы я, ма.

И не ругайся. Пожалуйста. Вы очень много ругаетесь – и ты, и Ханс.

А я бы не убежал.

Да, Йорге, да. Конечно не убежал бы, сказала она.

Ханс отошел, сел, допил из стакана и снова налил. Меня разозлил – теперь можно отдохнуть. Затейливый был, гад.

Еще как убежал бы, сказал он, облизывая губы. Может, и правильно сделал бы. Любой бы сбежал. Без ружья, без ничего – кто ты против него?

Бедный ребенок. Охохо. А что мы с этим будем делать?

Да повесь ты их, Хед, Христа ради.

Куда?

Свое ты куда вешаешь?

Ну нет, сказала она. Это бы не хотелось.

Черт возьми. Ну тогда не знаю, черт возьми.

Не надо так, Ханс. Такие слова мне тяжело слышать.

Она посмотрела на потолок.

Ох. Какой беспорядок на кухне. Глаза бы мои не смотрели. И печь еще не начинала.

Ничего лучше ей в голову не пришло. Сказать было больше нечего. До меня ей дела не было. Я не в счет. Вот кухня ее – это да. Я бы не сбежал.

Так займись, пеки, сказал я.

Говорильник закрой.

Он мог зырить на меня сколько влезет. Что мне его зыренье? Волдырь на пятке, еще одно неудобство, холодная постель. Однако, когда он отвел глаза, чтобы выпить, мне стало легче. Я ему яйца скручу.

Ну ладно, ладно, сказал я. Ладно.

Он уткнулся в свой стакан, раздумывал.

Им там в погребе жутко холодно, сказал я.

На дне желтели остатки виски. Я ему яйца скручу, как торбу.

Что ты делать собираешься?

Он опять напустил на себя грозный вид, но не особенно старался. Он чего-то видел в своем стакане.

Я мальчишку спас? сказал он наконец.

Может, и спас.

Не ты.

Нет. Не я.

Так, может, пора и тебе что-нибудь сделать?

Почему это мне? Не я думаю, что они замерзают. Это ты думаешь. Это ты думаешь, что он прибежал за помощью. Ты. Ты его спас. Пускай. Не ты уронил его голову на стол. Я уронил. Не ты. Нет. Ты его растирал. Пускай. Ты его спас. Но он не за этим шел. Он за помощью шел. Если тебя послушать. Не затем, чтоб его спасали. Ты его спас, но что ты теперь будешь делать, теперь как станешь ему помогать? Ты себя героем чувствуешь, да? – вон что сделал. Спасителем себя чувствуешь, а, Ханс? Приятно чувствуешь?

Щенок сопливый.

Сопливый, не сопливый. Неважно. Все ты сделал. Ты его нашел. Ты поднял шум, командовал тут. Он был не лучше мертвого. Я его держал, я чувствовал. По-твоему, он, может, и был живой, только такие живыми не считаются. А тебе надо было с ним возиться. Растирал. А я чувствовал, что он... холодный... Черт! Гордишься теперь? Он мертвый был вот тут, мертвый. И не было желтых перчаток. А теперь они есть. Вот что выходит из растирания. Растер – и гордишься? Не можешь поверить, что он наврал так складно, что тебя обманул. А он мертвый был. А теперь не мертвый для тебя. Для тебя не мертвый.

И для тебя живой. Рехнулся, что ли? Он для всех живой.

Нет, не живой. Для меня не живой. И не был живой. Я его только мертвым видел. Холодным... Я чувствовал, черт! Гордишься теперь? Он в твоей постели. Ага. Ты его отнес. Он в твоей постели, Ханс. Это тебе он набормотал. Это ты ему веришь – для тебя он и живой. Не для меня. Для меня он не живой.

Ты не можешь так говорить.

А вот говорю. Слышал, как говорю? Растирал... Ты сам не знал, до чего дотрешься. Кроме мальчишки, еще чего-то пришло из метели. Я не говорю, что желтые перчатки, нет. Он не пришел. Не мог дойти. Но что-то пришло. Пока ты тер, ты об этом не думал.

Щенок ты сопливый.

Ханс, Ханс, не надо, сказала мама.

Все равно. Сопливый, не сопливый – все равно, говорю. Я тебя спрашиваю – что ты будешь делать? Ты поверил. Ты это устроил. Что теперь будешь с этим делать? Смешно будет, если мальчишка умрет, пока мы тут сидим.

Йорге, сказала мама, страх какой... У Ханса в постели...

Ладно. А если... А если недотер, если мало тер и слабо, Ханс? А он умрет у тебя в постели? Ведь может. Он был холодный, я знаю. Смешно будет, потому что в желтых перчатках-то не умрет. Его убить не так легко будет.

Ханс не шевельнулся и ничего не сказал.

Не мне решать. Я его не спасал – ты сам сказал. Мне это все равно. А зачем ты тереть начал, если знал, что бросишь? Ведь это ужас будет – если мальчишка Педерсенов в такую даль шел через пургу, перепуганный, и замерз, а ты его тер, ты его спасал, чтобы он очухался и наплел тебе незнамо что, и ты поверил – а теперь ничего не станешь делать, а только с бутылкой обниматься. Это тебе не репей, так просто не отцепишь.

Он все равно молчал.

В погребах сильный холод. Но им-то с чего замерзнуть?

Я развалился на стуле. А Ханс так и сидел.

Им не с чего замерзнуть, так что отдыхай.

Стол, где его было видно, был грязный. Весь в воде и ошметках теста. Тесто в коричневых полосах, полотенца пустили краску. Повсюду желтоватые лужицы виски с водой. Что-то похожее на виски капало на пол и вместе с водой собиралось в лужу возле сброшенной одежды. Картонные ящики обмякли. Вокруг стола и печки жирные черные тропинки. Я удивлялся, что картон раскис так быстро. Ханс держался руками за стакан и бутылку, как за два столба.

Мама стала собирать вещи мальчишки. Она брала их по одной, пальцами за углы и края, поднимая рукав так, как поднимаешь летом плоскую кривую засохшую лапку мертвой лягушки, чтобы скинуть с дороги. Она брала их так, что они казались не людскими вещами, а животными, дохлыми, гнилыми земляными тварями. Она унесла их, а когда вернулась, я хотел сказать ей, чтобы похоронила их – быстро зарыла как-нибудь в снег, – но она испугала меня: она шла с растопыренными руками, и они дрожали, пальцы сгибались и разгибались, – двигалась, как комбайн между рядов.

Я отчетливо слышал капли, слышал, как глотает Ханс, как стекают со стола вода и виски. Слышал, как тает иней на окне и каплет на подоконник, а оттуда в сток. Ханс налил в стакан виски. Я посмотрел мимо Ханса: из двери за ним наблюдал папа. Глаза и нос у него были красные, а на ногах красные шлепанцы.

Что тут у вас с мальчишкой Педерсенов? спросил он.

Мама стояла позади него с тряпкой.

3

А про лошадь не подумал? сказал папа.

Лошадь? Где ему взять лошадь?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю