355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Туре Ренберг » Шарлотта Исабель Хансен » Текст книги (страница 3)
Шарлотта Исабель Хансен
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 18:41

Текст книги "Шарлотта Исабель Хансен"


Автор книги: Туре Ренберг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

И придется ему заняться ею, последить за ней одну эту неделю. И они тогда «посмотрят, что из этого выйдет и как все получится и вообще», как там было написано.

На одну неделю?

Ребенок?

Сюда?

На целую неделю?

У него перехватило дыхание, он почувствовал, как сдавило грудь, и еще он почувствовал, насколько же он зол на эту придурковатую бабу, которой внезапно приспичило вторгнуться в его жизнь, сначала ошарашив его наличием дочери, которой скоро будет семь лет, а затем огорошив сообщением о том, что эту дочь уже собираются спровадить к нему, практически она уже тут, за углом, и что она собирается торчать здесь, у него, целую неделю. Каким местом она думала? Что у нее там вместо мозгов? Что на нее нашло? Да как это можно – отправиться как ни в чем не бывало на юг, а своего ребенка посадить в самолет, как если бы речь шла о кошке? И что это такое она еще написала в самом низу страницы? «PS: Малышка больше всего на свете любит сырки, если ей не дать сырки и батон, пререканиям конца не будет, она обожает танцевать, и, нам кажется, молока ей лучше помногу не давать».

Нам?

Кто, хотелось бы знать, эти мы?

Сырки?

Что, начать забивать холодильник сырками?

Батон?

Обожает танцевать?

Что за чертов придурок в этом дебильном мире мог вообразить, что он, Ярле Клепп, изучающий ономастику Пруста и ожидающий ответа из «Моргенбладет», вдруг начнет обожать танцы, держать у себя дома целую неделю семилетнюю девчонку, а в холодильнике – сырки?!!

А?

А?!

А какие ожидания заключались в постскриптуме номер два, приписанном под первым, о сырках, и батоне, и танцах?

«PSS: В четверг у девочки деньрожденье!!!»

С тремя восклицательными знаками!!!

И на что это она намекала в постскриптуме номер три, приписанном под вторым, о «деньрожденье в четверг!!!»?

«PSSS: Нам ведь хорошо было тогда».

А?

А?!

Двумя неделями позже в аэропорту Бергена, Флесланне, Ярле развернул сложенный листок формата А4. Удивительно тихим днем. Сначала на него неотрывно пялились четыре непохожие на настоящих птички. Все мерцало неяркой силой и напряженным ожиданием, в котором он не принимал участия, что, должен был он признать, его печалило. Так много сторожкого горя, как пыльца, витало над миром сегодня, так много меланхоличного достоинства, – конечно же, это притягивало внимание Ярле Клеппа, и, конечно же, ему казалось досадным не быть сопричастным этому, примерно так же как ему в детстве невыносимо было стоять в школьном дворе и смотреть, как девчонки шепчутся и хихикают, сбившись в кучку у физкультурного зала, и понимать, что ему никогда не светит быть принятым в их кружок. Такие вещи всегда казались Ярле непростыми. В нем всегда присутствовало сильно выраженное желание быть частью происходящего. Особенно такого, что, как ему казалось, составляло самую гущу событий. А теперь, в эти годы, самая гуща событий была сосредоточена вокруг университета. Больше всего событий происходило во всех областях академической жизни. В центре происходящего разворачивались размышления Ярле о том, каким образом просвещенной интеллигенции предстоит спасти общество от идиотизма и упадка. В центре событий находилась кафедра литературоведения. В центре событий находилась редакция «Моргенбладет». В центре событий находились заповедные фьорды Хердис Снартему. Но что же это такое с этим тихим днем?

Что это такое?

Чего же это он не знает?

Ярле посмотрел на листок. За время поездки в автобусе тот смялся, Ярле попробовал его расправить, словно его замучила совесть из-за того, что тот не был гладким, чистым, аккуратным и нарядным, таким, какие, по его представлениям, должны нравиться маленьким девочкам.

Когда Ярле теперь, стоя в зале прибытия, озабоченный и в растрепанных чувствах, снова увидел то, что было на листке написано, ему показалось еще, что и надпись сделана недостаточно красиво.

До него окончательно дошло.

Совсем скоро появится она. Его дочь.

И честно говоря, он не был этому рад. Он пытался обрадоваться этому в соответствии с общепринятыми представлениями о том, как должны радоваться люди, если у них появляется ребенок. Но он не радовался. Он просто ну нисколечки не радовался. Он не чувствовал радости при мысли, что вот ему предстоит встретить своего собственного ребенка. Взять ее за руку. Повести ее с собой за руку, как это делают родители. Помочь ей, если она захочет в туалет. Господи!

Разговаривать с ней о… о чем там разговаривают девочки семи лет? Господи! Говоря начистоту, ему хотелось бы, чтобы этого всего не было. Не хотел он иметь ребенка! Если уж быть до конца честным, он вообще не хотел иметь никакой дочери.

Но что он мог поделать?

Ярле снова посмотрел на свой листок.

Мамаша на юге, а девчонка – на пути сюда.

Наверху открылись двери.

Он вперил взор туда и поднял лист перед собой.

Из дверей вышла маленькая, щупленькая светловолосая девочка. Руки она соединила перед собой, как будто в муфте. Она делала маленькие, коротенькие шажки ножками в белых кроссовках с красными полосками и смотрела в пол. Девочку привела приветливая стюардесса. Стюардесса присела на корточки, сказала что-то девочке и показала на Ярле. Девочка остановилась, но не подняла глаз от пола, и Ярле смотрел, пока стюардесса разговаривала с девочкой, как мимо проходят другие пассажиры. Ярле увидел, что в руках его дочь держит оранжевую игрушечную лошадку, а за спиной у нее – розовый рюкзачок в форме яблока.

Скоро, не прошло и минуты, девочка начала поднимать лицо. Подбородок медленно оторвался от груди, глаза оторвались от пола, лоб разгладился, и она посмотрела на него.

Он сглотнул.

На шейке у нее висела табличка, скрывавшая украшенную пайетками девчоночью грудку: «Я лечу одна».

Боковым зрением Ярле видел, как старая дама в лиловой шляпке обнимает девочку лет четырнадцати, а может, пятнадцати. Он услышал, как девочка сказала: «О бабушка, бедная принцесса Диана!» – и он ощутил, как в теле забился какой-то чужой ритм, и он решился поднять руку и помахать.

Девочка спустилась по лестнице. Короткими шажками она шла ему навстречу.

Ярле опустил листок, чтобы тот оказался на высоте ее глаз, чтобы она могла прочитать свое имя, если, конечно, она умеет читать.

«Шарлотта Исабель Хансен».

Темперированный полутон

Редко – случается, никогда – увидишь свою жизнь как будто с высоты птичьего полета. Странная метафора – как если бы птицы занимались не тем, чтобы тыкаться клювом в землю в поисках червячков, носить веточки и листики на постройку гнезд для своих птенцов, улетать на юг, когда похолодает, или ковылять по электрическим проводам, потому что от этого у них в тельце возникает приятное покалывание, а на самом деле – сосредоточенной аналитической работой: кружить высоко над головами людей, изо дня в день высматривая и собирая информацию о прошлом и настоящем, и обеспечивать себе из космоса взвешенный обзор всех побуждений, жизненных путей и перспектив – для этого птицы появляются на свет.

Но это вовсе не так. Птицы появились на свет, чтобы летать. И не птицы мыслят, а мы. И поэтому всю жизнь напролет мы ходим и произносим фразы типа «тогда я думал так, но теперь…», потому что мы мыслим, и мыслим, и мыслим, и не в состоянии не заниматься этим, таким чудесным и таким удручающим мышлением– мышлением, полным недостатков и по некоторым аспектам уступающим перспективе птичьего полета, с учетом того, что значительная часть мышления уходит на признание того, что мы когда-то ошиблись, повели себя неправильно или лучше бы поступили по-другому.

Если бы Ярле в те недели, что последовали за известием о том, что он отец и у него есть дочь, имел возможность посмотреть на свою жизнь с той высоты, которую мы приписываем птичьему полету, то многое он сделал бы по-другому. Но такой возможности у него не было. Ему было 25 лет, и никто так не отдален в наше время от мира детей или птиц, как двадцатипятилетние жители западных стран, столь поглощенные собой переростки, на которых с жадностью и завистью обращены глаза всего мира. Правильно будет в этой связи напомнить, что 1997 год был временем, когда можно было – хотелось бы мне верить, в первый и, надеюсь, в последний раз в истории – читать в газетах репортажи о «самом молодом директоре в мире» или «самом молодом телеведущем в мире» и когда все общество, более того, весь мир, аплодировали омоложению областей, которые в прежние времена оценивались прямо противоположным образом, то есть когда речь шла о должностях, предполагавших организаторские способности или образование, то аплодировали весомости, возрасту и по опыту. 1990-е годы были временем, когда молодость не просто любили, что бывает всегда и объясняется ее очарованием, но расценивали ее также как безусловное преимущество.

Долой старье! Даешь новизну! – кричали люди, открыто заявляя, что они обожают чистую кожу, и свежийвзгляд, и забавнуюперспективу.

Так интересно! Подумать только, директору национального музея всего 27 лет! А какой талантливый! Какой своеобразный подход! Как здорово!

Подумать только, такой молодой человек может быть ведущим телевизионной передачи о литературе! Ему всего 25 лет? Какую свежую струю вносит это!

Долой старье! Даешь новизну!

Такое обожание молодости влекло за собой то, что дети и взрослые – не говоря уж о стариках в их скукоженном положении – не одну битву проиграли. Маленьких детей вводили в молодость задолго до того, как у них начиналась ломка голоса или они начинали ощущать легкое округление груди, а взрослых пытались переделать в тех молодых людей, которыми они когда-то были. Те немногие, кто ничего не терял от этого, были Ярле и ему подобные, так как их жизнь совпала с таким развитием. Они были молодыми в блестящий век молодых, а что может быть чудеснее этого? Они грациозно и иронично, больше того, чуть ли не издевательски перескакивали через «взросление» – то гордое вступление в собственно жизнь, которое в прежние времена так ценили. И тем самым они уклонялись от всего; они уходили от ответственности, от последствий. Им поклонялись, и они позволяли себе поклоняться; они накатывались со всех сторон и изо всех уголков общества, они сидели в редакторских кабинетах, они управляли страной, они ордой устремлялись вперед, как рой уверенных в своем праве ос, и думать они были в состоянии лишь о себе самих. Ярле был одним из тех баловней судьбы, которых дух этого времени умащивал своей смазкой, и какое сравнение подойдет здесь лучше, чем сравнение с матерью, образ которой издревле представляется в виде цельного конгломерата мощных и самоотверженных эмоций, обращенных к ребенку?

Ребенку.

Вот именно.

Ребенку.

Ребенок ведь тоже появляется на свет, чтобы летать?

Ярле, занимающийся изучением ономастики Пруста, не мог не задумываться над тем, что его дочь звали Шарлотта Исабель Хансен. Это было такое – как бы это сказать получше – тяжелоеимя, что Ярле просто не мог спокойно сидеть в лодке и наблюдать, как волны заливают за кромку борта. В те дни, когда это имя впервые всплыло в письме из Управления полиции, оно все время танцевало в нем, проделывая какие-то странные телодвижения. Оно отказывалось, такое создавалось впечатление, рассказать что-нибудь о маленькой девочке, которой скоро должно исполниться семь лет, и нисколько не приближало Ярле к дочери, отцом которой, как утверждали, он являлся, но тянуло его в направлении матери ребенка, о которой он мало что знал, кроме того, что она когда-то училась в средних классах поселковой школы в Суле, что она однажды оказалась в компании, где упилась до бессознательного состояния, позволила себя завалить и оплодотворить, и вот еще придумала такое нелепое, вычурное имя. Если исходить из изящной «Шарлотты», наводившей Ярле на мысли о гётевской Лотте в «Страданиях юного Вертера» и тем самым ставящей это имя в связь с немецкой духовной традицией, к чему Ярле в эту фазу своей жизни, когда он с восторгом смотрел на такие вещи, так же как альпинист смотрит на вершину Эвереста, испытывал слабость, – если исходить из этого первого имени, по вкусу немножко напоминавшего марципаны и трюфели, Ярле вполне мог бымягко настроиться по отношению к своей дочери или даже, собственно говоря, по отношению к той, что дала ей это имя. Проблема возникала из-за того, что за этим именем следовало подобное шампанскому имя Исабель, которое, на вкус Ярле, было слишком шипучим и звучало и неделикатно, и по-дурацки, особенно в парной связке с изящным «Шарлотта». «Шарлотта Исабель», – произносил он про себя по нескольку раз на день. «Шарлотта Исабель», – все шептал он, не находя себе места в ожидании ответа из редакции «Моргенбладет», в то время как по своей академической привычке пытался переварить то блюдо, которое называлось Дочь. «Шарлотта Исабель», – бормотал он, все более раздражаясь из-за того, что взрослый человек мог додуматься до того, чтобы дать своей дочери отдающее принцесскостью ребячливое и вычурное имя, пока в один прекрасный день его не осенило: это же было имя, которое один ребенок дал другому. Та женщина, что окрестила ребенка Шарлотта Исабель, сама была ребенком. Понимание того, что Анетте Хансен, когда она в родовых муках отворила шлюзы жизни настежь и позволила дочери проскочить в этот мир – не сообщив ничего ему, – было всего шестнадцать лет от роду, он вот так запросто не мог отмести, маясь в Бергене и вынося свои приговоры имени, которое Анетта решила дать ребенку. Да уж конечно, дети являются на свет, чтобы летать, но вкус к этому у них еще не развит. «И как же это дети называют своих кукол? – говорил он себе, маясь и нашептывая: – Шарлотта Исабель, Шарлотта Исабель. И как же это дети называют своих плюшевых зверюшек? Наверняка Шарлотта Исабель», – бормотал он. И кто может их этим попрекнуть? Никто. Но все же, все же: проблему представляла фамилия, под которой существовала Анетта Хансен и с которой она при любых обстоятельствах вынуждена была связать ребенка: Хансен. Хансен.«Ничего ужасного нет в этой фамилии, – думал Ярле, – уж не до такой же степени я элитист». Но что есть, то есть: это фамилия кого угодно. А все, что может служить фамилией кого угодно, должно довольствоваться отсутствием возвышающего чувства попадания в точку, которое присуще редкому. Никто не захочет взятьфамилию Хансен, если только у него нет серьезных политических закидонов или столь же серьезных психических нарушений. «И что делает «Шарлотта Исабель» рядом с «Хансен»? – спрашивал он сам себя, риторически конечно. – Разумеется, – отвечал он, – разумеется, этот хромающий павлин только усиливает ощущение Хансен.Эта двойная упряжка направляет прожекторы на «Хансен» и говорит: «Смотрите, смотрите, вот здесь у нас Кто угодно! А вот мы – Немногие!» Здесь отсутствует хоть какое-нибудь самосознание, – думал Ярле, – мы здесь явно имеем дело с неприкрашенной и неуклюжей попыткой подняться по социальной лестнице при помощи имени, и никакой иронией здесь тоже не пахнет, – подумал он горько, и ему вспомнилась музыкальная группа, которой он отдал свои юные годы, когда у него была такая колоссальная потребность быть своим среди своих, «Смиты». – «Смиты», – повторил он про себя, – ведь и решили назваться фамилией кого угодно из англичан, сознавая изысканную и тонкую иронию, которая заключалась в этом маневре, двойную иронию», – думал он, вычитывая и приятие, и критику в названии группы. Ярле отказывался поверить в то, что такую иронию проявила Анетта Хансен тогда, когда она намазала на свой бутерброд изысканного шевра [3]3
  Шевр– нежный сыр из козьего молока.


[Закрыть]
, ежевичного джема и дешевого норвежского сыра и назвала их общего ребенка Шарлотта Исабель Хансен.

Странно.

Какие люди разные!

Как бы он сам назвал ребенка, если бы это он остался с ней один и должен был бы один принимать все решения в тот день, когда она появилась на свет в… это что получается… сентябре 1990 года?

Уж не Шарлотта Исабель, твердо заключил он.

Тереса? Через «с» или через «з»? Через «з» это имя казалось ему чуточку напоминающим Шарлотту Исабель, это «з» в Терезе было потугой на утонченность, которая только развенчивала саму потугу, но ничего не добавляла имени.

Тереса Клепп?

Хотел бы он так назвать свою дочь?

«Какие люди разные!» – продолжал он думать в последующие дни после того, как прочитал ее имя в первый раз, и все еще совершенно не представляя себе, какая же у него дочь. Это было основополагающим выводом, который он сумел вывести из тех более или менее рассудительных умозаключений, которыми была занята его голова: что он не может представить себе своего ребенка при помощи ее имени. Да Анетта Хансен и не сообщила ему никаких других сведений, кроме ее возраста и тройки – батон, сырки, танцы, да и никакой фотографии не прислала, чтобы он мог ее рассмотреть. И имя ему ничем не помогло. Оно не раздулось в гигантский смысл, который показывал бы на самого человечка, скрывающегося за именем Шарлотта Исабель Хансен, напротив, оно вдохнуло немало воздуху домыслов в уже гротескный воздушный шар, имя которому было Анетта Хансен.

И ему пришлось признать, что мать дочери, судя по всему, была человеком, не привыкшим мыслить.

И теперь уехавшим на юг.

«Случается и такое, – подумал он. – Я отец ребенка, мать которого – не умеющий мыслить человек. Но музыкальный?»

По мере того как дни в августе 1997 года превращались в недели, а Ярле все бубнил и шептал, потом уже и напевал про себя: «Шарлотта Исабель», он перестал так уж насмешливо и аналитически относиться к этому. «Уж какое имя у нее есть, то и есть», – подумалось ему вдруг, и к тому же не было ли оно, собственно, довольно музыкальным?

Не было ли оно даже прямо-таки благозвучным?

Если бы ему удалось отвлечься от смехотворных ассоциаций, которые оно вызывало, от культурного и исторического уродства, состоящего в смешении разных сфер, от ощущения, что оно скомпоновано рукой неуча, ощущения, что оно срывает завесу с девических мечтаний о прыжке на батуте в другой общественный класс, – если бы ему удалось отвлечься от этого и сосредоточиться на качестве звучания, более того, если бы он попытался как-нибудь «меньше думать и больше чувствовать», как, кое-кто считал, Ярле стоило бы делать, то, пожалуй, можно было бы сказать, что оно было напето не совсем лишенным музыкального слуха горлышком.

И по мере того как шли недели, он возвращался к этой мысли все чаще и чаще.

Особенно что касается ее двойного имени, сказал он себе, когда в конце концов прошептал «Шарлотта Исабель, Шарлотта Исабель» уже так много раз, что у этого имени в голове сложилось свое особое звучание; особенноШарлотта Исабель.

И так уж случилось, что когда Ярле Клепп в первый раз произнес вслух имя этого маленького человека, которому вскоре должно было исполниться семь лет, который едва дорос до метра двадцати сантиметров, с розовым рюкзачком и оранжевой игрушечной лошадкой в руке, то он произнес его не с той неохотой, которую он чувствовал к тому, что у него будет дочь, и не с тем раздражением, которое он чувствовал по отношению к тому, что жизнь вынуждена принять неподходящий и ребяческий оборот, и не с сознанием того, что у него просто-напросто нет ни необходимых качеств, чтобы быть отцом, ни времени на это, но с теплотой. Он опустился на корточки, держа перед собой листок, и произнес его в темперированном полутоне, с привычной уверенностью, словно он произносил его каждый день в течение многих лет:

– Шарлотта Исабель?

Бабочка

Всего за несколько дней до того, как Ярле исполнилось девять лет, Диана Спенсер вышла замуж за принца Уэльского Чарльза. В 1981 году у Ярле из ставангерского района Мадла голова еще не была забита теоретической лингвистикой, он еще не ходил с гладковыбритым черепом и не размышлял над ономастикой Пруста, он был полноценным участником собственного детства. Он впитывал в себя мир – с жадностью, в счастливом ожидании он распахивал настежь врата чувств и ощущений. Из радиоаппаратов лилась поп-музыка, из дверей домов на улицы выскакивали девчонки, и внезапно все они превратились в удивительных бабочек, порхающих, игривых, и Ярле принимал все с алчностью, с чувством, что это все для него, и это, в общем-то, так и было. В эпоху после своей сказочной свадьбы в Англии Диана окрасила современность своей милой застенчивостью, она быстро выросла в женщину, которой больше всех восхищались и которой больше всех подражали на земном шаре, и поэтому получилось так, что чувствительные годы его детства, когда мальчик начинает пылать, оказались сформированными девчонками в блузках, как у Дианы, со стрижкой, как у Дианы, и помадой, как у Дианы. Вероятно, это может показаться натяжкой, но не будет преувеличением сказать, что это навсегда оформило вкус Ярле и его взгляды в том, что касается женщин. Свойственное Диане умение сопереживать, которое стало ее фирменным отличием и профессией, ее стремление к миру во всем мире, ее помощь бедным и больным и ее вклад в борьбу со СПИДом в представлении Ярле и всего остального мира оказались неразрывно связанными со страдальческим взглядом под челкой, спадающей на глаза. Из-за этой детали внешности у нее был какой-то озабоченный, материнский вид, и, само собой разумеется, сегодня легко иронично ухмыляться над такими вещами, но для ребенка это только хорошо и надежно. Когда Ярле видел Диану по телевизору, всегда так красиво одетую, всегда такую душевную и свежую, он переполнялся ощущением того, что кто-то желает ему добра, и это было точно то же чувство, что возникало у него от близости к собственной матери и собственной бабушке. В его мире все эти трое – Диана, мама и бабушка – явились на землю, чтобы творить добро для других.

Разница между Дианой и другими женщинами в самые юные годы жизни Ярле состояла в том, что, когда она опускала глаза, у него мурашки бежали по спине. Из-за нее он чувствовал, как краснеет в животе, из-за нее у него мелкой дрожью подрагивал язык, и из-за нее Ярле начинал задумываться о том, кто он такой и зачем он появился на свет.

Она сама ничего не могла с этим поделать, но было очевидно, что зовущие глаза Дианы, чувственный рот, изогнутая шея и свежие ножки, то, как она чуточку наклоняла голову, хотя взгляд ее при этом оставался обращенным кверху, в неменьшей степени повлияли на жителей земли, чем ее вклад в дело мира и ее забота о бедных и больных. Можно, конечно, сказать, что это старейшая проблема женщин, что, когда они пытаются добиться того, чтобы их принимали всерьез, они все равно вынуждены смириться с тем, что их вожделеют, так, многие мужчины испытывают затруднения с тем, чтобы услышать, что говорит женщина, как бы они ни старались, просто потому, что желание переспать с ней всегда будет сильнее, чем желание прислушаться к тому, что же она хочет сообщить. Так же было и с Дианой для Ярле. В последние годы его детства она не покидала его, с этой своей двойственностью доброты и привлекательности, и Ярле принимал это, и это восприятие никогда его не оставляло. Во всех девушках, которые ему позднее встречались на жизненном пути, он искал изумительную Дианину смесь идеальности и природы, желания помогать больным детям и желания подарить ему свое тело. Так как же это так получилось, что Ярле в тот день, когда Великобритания хоронила Диану, в тот день, когда он впервые встречал свою дочь, не был в курсе происходившего, когда такую популярную женщину должны были предать земле?

31 августа 1997 года ненасытные фотографы-папарацци преследовали принцессу Диану по улицам в центре Парижа в надежде сфотографировать ее вместе с египетским мультимиллионером Доди аль-Файедом. То, что когда-то начиналось как всемирная любовь к народной принцессе, превратилось для Дианы в кошмар, и тем вечером гротескным результатом этой любви явилось то, что машина, в которой она ехала, разбилась возле берега Сены, в туннеле под площадью Альма. Большинство живущих сегодня помнят это событие как поворотный пункт в истории, как символ того, как далеко зашло общество в своем культе знаменитостей, и Диана, которая до тех пор была символом борьбы добра со злом, символом одиночества знаменитостей и их безрадостной личной жизни, стала первой жертвой современного общества массовой информации. Потрясающим было то, что длилось недели после аварии: мир лил слезы и никак не мог остановиться. Цветы и исполненные искреннего чувства записки перед Букингемским дворцом не поддавались подсчету, горе британского народа стало горем всего западного мира, и, когда настал день похорон Дианы, все человечество сидело не шевелясь перед экранами телевизоров. Никто не ходил по улицам. Никто не делал того, что они обычно делали, в эту субботу, 6 сентября 1997 года.

За исключением Ярле Клеппа.

Разумеется, он еще неделю назад узнал о смерти Дианы, но теперь уже много времени прошло с 1981 года, и те чувства, которые он питал к ней ребенком, когда он любил и принцессу, и девочек, которые одевались как она, давно уже ушли, так что он отреагировал на это событие всего лишь антироялистским сарказмом и аналитической иронией по поводу идиотизма общества с его информационной истерией и глупостью. Несчастный случай не прошел незамеченным, о нем поговорили день-другой без особых переживаний в студенческой столовой или перед входом в читальный зал, а потом Ярле и его друзья вернулись к более важным темам, таким как ономастика Пруста, будущее феминизма или, если говорить о Ярле, скоро ли придет письмо из редакции «Моргенбладет», а также к его жуткому раздражению из-за того, что у него оказалась дочь, – информация, которой, как известно, он ни с кем, кроме себя самого, не делился. В то время как остальной мир с ужасом и отчаянием читал таблоиды, и день изо дня подливал масла в огонь дискуссий по поводу общества массовой информации, и день изо дня горевал о том, что погиб хороший человек, и день изо дня напряженно ждал, выступит ли британский королевский дом с публичным заявлением о Диане, пока они считали дни, остающиеся до похорон столетия, – Ярле вращался в закрытом мирке теории знаков и академической полифонии. Там ему больше всего нравилось пребывать. И когда наступили выходные, ни он, ни Хердис Снартему, ни Роберт Гётеборг, ни узкий круг блестящих старшекурсников, состоявший из избранников профессора среди слушателей спецкурса по теории литературоведения в Бергене, не думали о принцессе Диане. Вместо этого они завершили неделю мощным загулом и последующей попойкой дома у Роберта Гётеборга, который предпочитал пить с лучшими из своих студентов, а не с коллегами. В этом кругу блестящих умов принцессу Диану не обсуждали, мысль о ней никому не могла прийти в голову. Обсуждали неидентичность, обсуждали релевантность исторического авангарда для современной поэзии и потешались вовсю над первокурсниками, которые не умели различать означаемое и референт. К концу ночи было рассказано много хороших историй, около трех утра Роберт Гётеборг достал бутылку акевита [4]4
  Акевит —национальная норвежская водка.


[Закрыть]
и собрал студентов вокруг себя, и, когда он – в очередной раз – рассказывал о том, как он встречался с Жаком Деррида, в комнате воцарилась уважительная тишина.

Ярле кивал головой, как кивают старые люди, когда кто-нибудь говорит, что раньше все было лучше, а Хассе Огнатюн прищурил глаза и прижал к губам сжатый кулак, как делают футбольные болельщики, когда предстоит забить решающий штрафной, в то время как Арилль Бёмлу прикрыл свои неисповедимые глаза. Хердис Снартему воспитанно сложила свои впечатляющие ноги крест-накрест, и Ярле показалось, что на ее губах что-то поблескивает.

– Либерте, – сказал Роберт Гётеборг и выдохнул через нос.

– Либерте, эгалите, фратерните, – продолжила Хердис Снартему.

– У ля мор! [5]5
  Liberte, Egalite, Fraternite, ou la Mort: «Свобода, Равенство, Братство – или Смерть» (фр.) – лозунг Великой французской революции.


[Закрыть]
– воскликнул Хассе и убрал кулак от лица.

– У ля мор, – повторил Гётеборг. – Этот француз, непосредственный наследник духа революции и все же голос самого мирового духа, это персонифицированное воплощение и того и другого… – Он приостановился на пару секунд, будто чтобы дополнительно подготовить окружающих к тому, что должно было последовать. – Знаете ли вы, друзья мои, знаете ли вы, что у этого великого человека, рожденного в Алжире, и значит, на самом деле в Африке, знаете ли вы, что у этого простого и непостижимо сложного человека есть кот?

Ярле и его друзья – ретивый Хассе Огнатюн, писавший диплом по сноскам и отступлениям во французской прозе девятнадцатого века, и строптивый Арилль Бёмлу, писавший диплом по Морису Бланшо [6]6
  Морис Бланшо(1907–2003) – французский писатель, мыслитель, эссеист.


[Закрыть]
,– широко распахнули глаза. Кот? У Деррида? Кот?

Роберт Гётеборг, который по случаю вечеринки облачился в красный пиджак из велюра, желтый шелковый шарф и тесные полосатые брюки, поднес бесплотную правую руку к уху и слегка потянул за сережку в нем.

– Да, вот настолько прост отец деконструкции, – сказал Гётеборг с какой-то змеиной улыбкой, – такие вот дела, милые мои. Вы не ослышались: у отца деконструкции есть кот! И я встречал этого кота. Да. Клянусь. Его зовут Георг Фридрих! И знаете ли вы, ребята, что он разводит кактусы?

– Невероятно! – сказал Хассе, уперев руку в бок и скорчив гримасу. – Кактусы?

– Спина? – кивнул ему Гётеборг.

Хассе тоже кивнул в ответ.

– Натри ее авокадо, – сказал Гётеборг и подмигнул как-то так, что никто в комнате не понял, издевается он над ними или говорит серьезно.

Юные студенты любили слушать, как рассказывает Роберт Гётеборг.

Они обожали увлеченность, которая сияла в его – глазах, они обожали его ужимки, неожиданные перемены в его хамелеоноподобном облике, и они обожали смотреть, как он смеется под своим востреньким южношведским носом. Даже у Арилля Бёмлу, который никогда не выказывал восхищения ничем, который почти не открывал рта, который был знаменит своим полным неумением радоваться, розовели щеки, когда распалялся Гётеборг. Студенты обожали смотреть, как он берется правой рукой за сережку, что он всегда делал, задумываясь, и каждый раз, когда он рассказывал историю своей встречи с Деррида – всегда новые эпизоды этой единственной встречи, приобретавшей все больший размах, – они ждали того ритуального завершения, когда он поднимался с места, перебегал к комоду и доставал фотографию, где он сам был запечатлен вместе с мастером.

– О да, – сказал Роберт Гётеборг и посмотрел на фотографию, – какой человечище, а? Какой мыслитель! – И потом он схватился за сережку и добавил: – И какой гуманизм!

Вот это и был мир Ярле. Как один из избранных на кафедре, он пользовался привилегиями посвященных – он, семь лет назад приехавший в Берген, исполненный надежд и неуверенный в себе, с эпическими романами в рюкзаке и социализмом в голове, теперь входил в ядро академической элиты.

Вечером накануне похорон Дианы Ярле был чуточку более обычного экзальтирован и празднично настроен, потому что он пытался забыть о том, что должно было произойти на следующий день. Должна была приехать его дочь. Так что он прикладывался к бутылке чаще, чем обычно, и чаще, чем обычно, поглядывал в сторону Хердис Снартему. До этого Ярле никогда еще не состоял в исключительно физических отношениях с женщиной, и никогда еще он не состоял в отношениях с женщиной на шесть лет старше его. Все это были для него новые ощущения, и в том количестве, в каком это происходило, это по большей части наполняло его освобождающим чувством того, что он всего лишь объект ее наслаждения, и наоборот. Утомительные перепады отношений с Леной этой зимой измотали его, и он счел, что пора бы уже научиться не вкладывать столь колоссальный объем чувств во все свои связи. Но в последнее время он начал воспринимать Хердис Снартему, девушку из высшего общества, будущее феминизма в Норвегии, как принадлежащую ему. Притом что они имели половые сношения по нескольку раз в неделю и оба договорились, что когда он направляет баржу в ее волны, то делают они это потому, что обоим это нравится, и не более того, он все же начал привыкать к ней как к человеку. Он видел ее без косметики. Он видел, как она ходит в туалет. Он знал, как зовут ее родителей. Он получил определенное представление о ее абсурдно обеспеченном детстве и взрослении. Это было неизбежно. Его мозг говорил, что какие-либо серьезные отношения с Хердис Снартему исключены. Но его привычки говорили, что он практически состоит с ней в серьезных отношениях. И вот с этим-то неприятным чувством, довольно набравшийся алкоголя и все так же беспомощно алкая того роскошного блюда, что представляла собой женщина, сидевшая в этот пятничный вечер на другом конце дивана, он начал задумываться о том, не состоит ли она также в отношениях – чисто физических? – и с Робертом Гётеборгом, который сидел между ними и хватался рукой за сережку, рассказывая о коте и о гуманизме Жака Деррида.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю