Текст книги "Музы слышны. Отчет о гастролях "Порги и Бесс" в Ленинграде"
Автор книги: Трумен Капоте
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)
Брин допил бренди, и тут жена окликнула его из соседней комнаты:
– Пора переодеваться, Роберт. Они будут здесь в шесть. Я заказала отдельный зал.
– Четверо русских из посольства, – объяснил Брин, провожая меня до дверей. – Приглашены на ужин. Добрые отношения, знаете ли, и все прочее. Побеждает дружба.
У себя в номере на кровати я нашел большой пакет в грубой оберточной бумаге. На пакете стояла моя фамилия, название гостиницы – “Кемпински” – и номер комнаты. Адреса и фамилии отправителя не было и в помине. Внутри оказалось полдюжины толстых антикоммунистических брошюр и написанная от руки открытка, гласившая: “Уважаемый сэр, вы еще можете спастись”. Спастись, по-видимому, предстояло от судеб, описанных в приложенной литературе. Она представляла собой подлинные, по утверждению автора, истории лиц, в большинстве своем немцев, которые, кто волей, кто неволей, оказались за “железным занавесом” и сгинули без следа. Как все подлинные истории, они были захватывающе интересны, и я бы прочел их в один присест, если бы не телефонный звонок.
Звонила Бринова секретарша Нэнси Райан.
– Слушай, – сказала она, – ты не против спать со мной? Я про поезд. Понимаешь, получается, что в каждом купе будет по четыре человека, так что придется делать как русские. Они всегда кладут вместе мальчиков и девочек. В общем, мы тут сейчас решаем, кого с кем, и учитывая, кто кого любит, а кто ненавидит, кто с кем хочет, а кто нет, – я тебе скажу, это кошмар какой-то. Так что если мы будем вместе с голубками, это сильно упростит дело.
“Голубки” было прозвище Эрла Брюса Джексона, одного из трех исполнителей роли Кайфолова, и Хелен Тигпен, играющей Серену. Джексон и мисс Тигпен уже много месяцев были помолвлены и, согласно рекламным проспектам Эвримен-оперы, собирались обвенчаться в Москве.
Я сказал, что предложение мисс Райан меня вполне устраивает.
– Вот и чудесно, – откликнулась она. – Тогда до встречи в поезде. Если, конечно, визы придут…
К понедельнику, 19 октября, визы и паспорта по-прежнему пребывали в латентном состоянии. Невзирая на это часа в три пополудни по Берлину уже колесило трио заранее заказанных автобусов, забиравших персонал Эвримен-оперы из гостиниц и пансионов на восточно-берлинский вокзал, откуда не то в четыре, не то в шесть, не то в полночь – никто не знал, когда именно – отправлялся советский “Голубой экспресс”.
В холле отеля “Кемпински” собрались те, кого Уорнер Уотсон именовал “наши уважаемые гости”. Это были лица, непосредственно не связанные с “Порги и Бесс”, но приглашенные руководством ехать в Россию вместе с труппой. К ним относились: приятель Брина, нью-йоркский финансист Герман Сарториус; газетчик Леонард Лайонс, которого официальное досье Эвримен-оперы называло “историком труппы”, забыв упомянуть, что он будет по частям отсылать свои исторические записки в “Нью-Йорк Пост”; и еще один журналист, лауреат Пулитцеровской премии Айра Вольферт с женой Хелен. Вольферт работает в “Ридерз Дайджест”, и Брины, которые вырезают и подклеивают все, что пишется о труппе, надеялись, что он напишет для “Дайджеста” статью об их российских похождениях. Миссис Вольферт тоже пишет; она поэтесса. Модернистская, как подчеркнула при знакомстве.
Лайонс нетерпеливо расхаживал по залу в ожидании автобуса.
– Жутко волнуюсь. Ночей не сплю. Перед самым отъездом звонит мне Эйб Бэрроуз – мы соседи – и говорит: “Знаешь, сколько в Москве градусов? По радио сказали, минус сорок”. Это было позавчера. Кальсоны купили? – Он задрал брючину и показал полоску красной шерсти. В обычной жизни Лайонс – человек подтянутый, не толстый, но он так укомплектовался на случай морозов, что роскошная меховая шапка, пальто на меху, перчатки и туфли топорщились на нем, как на магазинном воришке.
– Жена Сильвия купила мне сразу три пары. В Саксе. Которые не кусаются.
Герман Сарториус, одетый, как для Уолл-стрит, в костюме и старомодном пальто, сказал, что у него кальсон нет.
– Ничего не успел купить. Только карту. Когда-нибудь пробовали купить автодорожную карту России? Ну, доложу я вам, работка. Пришлось весь Нью-Йорк перевернуть. Как-никак, а в поезде хорошо иметь карту. По крайней мере понятно, где находишься.
Лайонс кивнул.
– Только знаете, – сказал он, понизив голос и стреляя по сторонам живыми черными глазами, – никому ее не показывайте. Им может не понравиться. Карта все-таки.
– Гм, – сказал Сарториус, явно не понимая, в чем дело. – Ладно, буду иметь в виду.
Все в Сарториусе – седина, рост, вес, джентльменская сдержанность – внушает доверие – свойство, необходимое финансисту.
– Я тут письмо получил от друга, – продолжал Лайонс. – От президента Трумэна. Пишет, чтобы я там вел себя осторожно, а то он теперь не сможет меня вытащить. Представляете себе, статья, а внизу написано: Россия! – воскликнул он и обвел взглядом собравшихся, как будто ища подтверждения, что они разделяют его восторг.
– Есть хочу, – сказала миссис Вольферт. Муж потрепал ее по плечу. У Вольфертов взрослые дети, и они походят друг на друга розовощекостью, серебряными волосами, а главное – несокрушимым спокойствием давно женатых людей.
– Ничего, Хелен, – сказал он, попыхивая трубкой. – Как сядем в поезд, сразу двинем в вагон-ресторан.
– Точно, – одобрил Лайонс. – Водки и икры.
В зал влетела Нэнси Райан, в распахнутом пальто, с развевающимися волосами.
– Никаких вопросов! Полный кошмар! – прокричала она, после чего, разумеется, остановилась и с удовольствием, с которым сообщают дурные вести, произнесла: – Ничего себе – предупредили! За десять минут до отхода! Вагона-ресторана нет. И не будет до русской границы. Тридцать часов!
– Есть хочу! – простонала миссис Вольферт.
Мисс Райан понеслась дальше, на бегу бросив: “Делается все возможное”. Это означало, что руководство Эвримен-оперы в полном составе прочесывает сейчас берлинские гастрономы.
Темнело, над городом повисла тонкая сетка дождя, когда наконец автобус, набитый перешучивающимися пассажирами, прогромыхал по улицам Западного Берлина к Бранденбургским воротам, откуда начинался коммунистический мир.
Передо мной в автобусе сидела влюбленная пара: хорошенькая актриска труппы и худосочный юнец, считавшийся западногерманским журналистом. Они познакомились в берлинском джаз-погребке, и он, по-видимому, влюбился: во всяком случае, сейчас он провожал ее на вокзал, под шепот, слезы и приглушенный смех. Когда мы подъехали к Бранденбургским воротам, он заявил, что дальше ехать не может: “Мне опасно переезжать в Восточный Берлин”. Высказывание, как потом выяснилось, крайне любопытное – ибо кто же вынырнул через несколько недель в России, ухмыляясь, хвастаясь и не в силах правдоподобно объяснить свое появление? Тот самый юнец, по-прежнему утверждавший, что он влюблен, журналист и западный немец.
За Бранденбургскими воротами мы минут сорок ехали сквозь черные километры напрочь разбомбленного Восточного Берлина. Автобусы с остальными прибыли на вокзал раньше нас. Мы встретились на платформе, где уже стоял “Голубой экспресс”. Миссис Гершвин в сторонке надзирала за погрузкой своих чемоданов. На ней была шуба из нутрии, а через руку перекинута норковая, в пластиковом мешке на молнии.
– А-а, норка? Это для России, солнышко. Лапушка, а почему он называется “Голубой экспресс”, когда он и не голубой вовсе?
Поезд был зеленого цвета – цепь гладких, темно-зеленых вагонов с дизельным паровозом. На боку у каждого вагона были выписаны желтые буквы “СССР”, а под ними на разных языках – маршрут: Берлин – Варшава – Москва. Перед входом в вагоны высились щеголеватые советские офицеры, в черных каракулевых шапках и приталенных шинелях с раструбами. Рядом стояли одетые победнее проводники. И те и другие курили сигареты в длинных, как у кинозвезд, мундштуках. Они глядели на беспорядочную, возбужденную толчею труппы с каменными лицами, умудряясь сохранять выражение полной незаинтересованности, игнорируя бесцеремонных американцев, которые подходили к ним вплотную и пялились, потрясенные и крайне недовольные тем, что у русских, оказывается, два глаза и нос посередине лица.
Один из исполнителей подошел к офицеру.
– Слушай, парень, – сказал он, показывая на буквы кириллицей, – что значит “СССР”?
Русский нацелил на спрашивающего мундштук, нахмурился и спросил:
– Sind sie nicht Deutch?*
– Cтарик, – сказал актер, – зачем напрягаться? – Он глянул вокруг и помахал Робину Джоахиму, молодому русскоговорящему ньюйоркцу, которого Эвримен-опера наняла в поездку переводчиком.
Оба русских заулыбались, когда Джоахим заговорил на их языке; но удовольствие сменилось изумлением, когда он объяснил, что пассажиры поезда – не немцы, а “американски”, везущие в Ленинград и Москву оперу.
– Удивительно! – сказал Джоахим, поворачиваясь к слушавшей разговор группке, в которой был Леонард Лайонс. – Им вообще о нас не говорили. Они понятия не имеют, что такое “Порги и Бесс”.
Первым оправившись от шока, Лайонс выхватил из кармана блокнот и авторучку:
– Ну, и что? Какова их реакция?
– О, – сказал Джоахим, – они в восторге. Вне себя от радости.
Действительно, русские кивали и смеялись. Офицер хлопнул проводника по плечу и прокричал какой-то приказ.
– Что он сказал? – спросил Лайонс, держа авторучку наперевес.
– Велел самовар поставить, – ответил Джоахим.
На вокзальных часах было пять минут седьмого. Приближался отъезд, со свистками и громыханием дверей. В коридорах поезда из репродукторов грянул марш, и члены труппы, наконец благополучно погрузившиеся, гроздьями повисли в окнах, маша удрученным немецким носильщикам – те так и не получили “капиталистического оскорбления”, каковым, предупредили нас, в народных демократиях считают чаевые. Внезапно поезд взорвался единодушным “ура”. По платформе бежали Брины, а за ними несся фургон с едой: ящики вина и пива, сосиски, хлеб, сладкие булочки, колбаса всех сортов, апельсины и яблоки. Едва все это внесли в поезд, как фанфары взвыли “крещендо”, и Брины, улыбавшиеся нам с отеческим напускным весельем, остались стоять на платформе, глядя, как их “беспрецедентное начинание” плавно уносилось во тьму.
Мое место было в купе № 6 вагона № 2. Купе было больше обычного, и что-то в нем было приятное, несмотря на репродуктор, который полностью не выключался, и синий ночник на синем потолке, который полностью не гас. Стены в купе были синие, окно обрамлено синими плюшевыми занавесками, под цвет сидений. Между полками был столик, а на нем лампа под розовым шелковым абажуром.
Мисс Райан познакомила меня с нашими соседями по купе, которых я раньше не видел, Эрлом Брюсом Джексоном и его невестой Хелен Тигпен.
Джексон – высокий, поджарый, провод под током, с раскосыми глазами, эспаньолкой и мрачным выражением. На каждом пальце у него переливаются кольца, брильянтовые, сапфировые и рубиновые. Мы пожали друг другу руки.
– Спокойно, браток, спокойно. Главное – спокойствие, – сказал он и продолжал чистить апельсин, не подбирая падавшие на пол корки.
– Нет, Эрл, – сказала мисс Райан, – главное – не спокойствие. Главное – чистота и порядок. Положите корки в пепельницу. В конце концов, – продолжала она, глядя на гаснущие за окном последние одинокие огни Восточного Берлина, – это будет наш дом черт знает сколько времени.
– Вот именно, Эрл. Дом, – сказала мисс Тигпен.
– Спокойно, браток, спокойно. Главное – без напряга. Так ребятам в Нью-Йорке и передай, – сказал Джексон, выплевывая косточки.
Мисс Райан начала раздавать ингредиенты бриновского “пикника в последнюю минуту”. От пива и сэндвича с колбасой мисс Тигпен отказалась.
– Прямо не знаю, чем питаться. Ничегошеньки для моей диеты. Мы когда с Эрлом познакомились, я села на диету и спустила пятьдесят шесть фунтов. Пять ложек икры – это сто калорий.
– Да бросьте, ради бога, это же не икра, – сказала мисс Райан, набивая рот сэндвичем с колбасой.
– Я вперед думаю, – угрюмо ответила мисс Тигпен и зевнула. – Никто не против, если я влезу в пеньюар? Хоть устроиться поудобнее.
Мисс Тигпен – концертная певица, поступила в труппу четыре года назад. Это маленькая, пухленькая, обильно пудрящаяся женщина. Она ходит на высоченных каблуках, носит громадные шляпы и выливает на себя тонны “Джой” (“самые дорогие духи на свете”).
– Ну, класс, кошечка, – сказал Джексон, любуясь тем, как его невеста устраивается поудобнее. – Выигрышный номер – семь семь три, главное – спокойствие. Убль-ди-ду-у!
Мисс Тигпен пропустила эти комплименты мимо ушей.
– Эрл, – спросила она, – ведь правда, это было в Сан-Паулу?
– Что “это”?
– Где мы обручились.
– У-гу. Сан-Паулу, Бразилия.
Мисс Тигпен облегченно вздохнула.
– Так и сказала мистеру Лайону. Он спрашивал. Это такой, который пишет в газету. Ты с ним знаком?
– У-гу, – сказал Джексон. – Покорешили чуток.
– Вы, может, слышали? – обратилась ко мне мисс Тигпен. – Насчет нас. Что мы в Москве повенчаемся. Это все Эрл придумал. Сама-то я даже не знала, что мы помолвлены. Пятьдесят шесть фунтов спустила – и знать не знала, что мы помолвлены, пока Эрл не придумал повенчаться в Москве.
– Шум на весь мир. – Джексон прищелкивал сверкающими от перстней пальцами, однако говорил медленно и серьезно, явно высказывая заветную мысль. – Первые американские черные в истории женятся в Москве. На всех первых страницах. По телику. – Он повернулся к мисс Тигпен. – И нечего трепать языком. Главное, чтобы магнитные вибрации были правильные. Это тебе не шутка: чтобы вибрации подходили.
– Вы бы видели жениховский костюм Эрла, – сказала мисс Тигпен. – Сшил на заказ в Мюнхене.
– Обалденный, – сказал Эрл. – Это что-то. Фрак коричневый, с персиковыми атласными отворотами. Штиблеты, само собой, под цвет. Плюс пальто с этим, как его, каракулевым воротником. Но, друг, до великого дня никто даже одним глазком не увидит.
Я спросил о дате великого дня, и Джексон признался, что точного числа пока нет.
– Всем мистер Брин занимается. Разговаривает с русскими. Для них это большое дело.
– Еще бы, – сказала мисс Райан, подбирая с пола апельсиновые корки. – Наконец-то все узнают, что есть на свете такая страна – Россия.
Мисс Тигпен, уже в пеньюаре, улеглась на полку и приготовилась изучать ноты; но что-то ее точило, не давало сосредоточиться.
– Я вот все думаю, это ведь не будет иметь силы. У нас там в некоторых штатах, если пожениться в России, это не имеет силы.
– В каких штатах? – спросил Джексон, явно возобновляя надоевший спор.
Мисс Тигпен подумала и сказала:
– В некоторых.
– В Вашингтоне это имеет силу, – вдалбливал он ей. – А Вашингтон – твой родной город. Ну, так если это имеет силу в твоем родном городе, с чего базар?
– Эрл, – устало сказала мисс Тигпен, – может, сходишь, поиграешь с ребятами в тонк, а?
Тонком называлась игра, популярная среди некоторых слоев труппы: вариант с пятью картами. Джексон пожаловался, что партию составить невозможно.
– Даже пулю расписать негде. Специалисты (играющие) на койках вперемешку с фрайерами (не играющими).
Открылась дверь купе, и бутафор труппы Даки Джеймс, белокурый, мальчишеского вида англичанин, проходя мимо, объявил на своем кокни:
– Если кто хочет выпить, то мы у себя устроили бар. Мартини… Манхэттен… Виски…
– Даки-то! – сказала мисс Тигпен. – Вот кому счастье! Понятно, что он выпивку раздает. Знаете, чего было? За минуту до отъезда приходит телеграмма. Тетка умерла и оставила ему девяносто тысяч фунтов.
Джексон присвистнул.
– Это настоящими деньгами сколько?
– Двести семьдесят тысяч долларов. Или вроде того, – объяснила мисс Тигпен и, увидев, что ее суженый встает и собирается выйти из купе, спросила: – Ты куда, Эрл?
– Да вот, пойду перемолвлюсь с Даки – может, сыграем в тонк.
Вскоре к нам пожаловала Тверп, белоснежный щенок боксерской породы. Она весело вбежала в купе и тут же доказала полное незнакомство с санитарией и гигиеной. Следом появилась ее хозяйка, заведующая костюмерной, молодая женщина из Бруклина по имени Мэрилин Путнэм.
– Тверп, Тверп! – звала она. – Ах, вот ты где, негодяйка такая! Негодяйка, ведь правда?
– Правда, – сказала мисс Райан, ползая по ковру и оттирая пятно газетой. – Нам тут жить все-таки. Только этого не хватало.
– Русские не возражают, – заявила мисс Путнэм. Она взяла щенка на руки и поцеловала в лобик. – Тверп плохо себя вела по всему коридору – да, солнышко мое? – а русские только улыбаются. Понимают, что она еще совсем крошка, не то что некоторые. – Она повернулась уходить и чуть не налетела на девушку, которая стояла за дверью и плакала. – Ой, Делириос, милая, – вскрикнула она, – что случилось? Тебе нехорошо?
Девушка отрицательно покачала головой. Подбородок ее задрожал, и громадные глаза наполнились слезами.
– Делириос, не переживай, детонька, – сказала мисс Тигпен. – Присядь-ка – вот так – и рассказывай, в чем дело.
Девушка села. Это была хористка по имени Долорес Сонк; но, как почти все исполнители, она имела прозвище, в данном случае весьма точное: Делириос – И смех и грех. У нее были рыжие волосы, мелко завитые, как у пуделя, и бледно-золотистое лицо, такое же круглое, как глаза, с тем невинным выражением, какое бывает у хористок. Она глотнула и прорыдала:
– У меня пальто пропало! Синее. И шуба. На вокзале остались. Ни страховки, ничего.
Мисс Тигпен прищелкнула языком.
– На такое только ты способна, Делириос.
– Да я тут ни при чем, – сказала мисс Сонк. – Страх такой… Понимаешь, меня забыли. Я автобус пропустила. Представляешь, как жутко было бегать по улицам, искать такси? Да еще никто не хотел ехать в Восточный Берлин. Спасибо, нашелся один, который говорил по-английски, так он меня пожалел и говорит, ну ладно, отвезу. Это был просто ужас какой-то. Полицейские нас все время останавливают, и спрашивают, и требуют документы, и – бог ты мой, я уже так и решила, что останусь там, в темноте – глаз выколи, с полицией, с коммунистами и бог знает с кем еще. Думаю, вас мне больше не видать, это точно.
Рассказ об этом “хождении по мукам” вызвал новый взрыв рыданий. Мисс Райан плеснула девушке бренди, а мисс Тигпен погладила ее по руке и сказала:
– Все будет хорошо, детонька.
– Нет, но ты представляешь мое состояние? И вот приезжаю на вокзал – а там вы все стоите! Без меня не уехали. Счастье какое! Прямо хоть всех перецелуй. Ну, я отложила на минутку пальто и давай целовать Даки. Целую его, а про пальто и забыла! Только сейчас вспомнила.
– Знаешь что, Делириос? – сказала мисс Тигпен, по-видимому, подыскивая слова утешения. – Ты на это так смотри, что ты необычная: в Россию поехала без пальто.
– Мы тут все уникальные, – сказала мисс Райан. – У всех винтиков не хватает. Только вдумайтесь – катим в Россию без единого паспорта. Ни виз, ни паспортов – ничегошеньки.
Полчаса спустя эти утверждения потеряли смысл, ибо, когда поезд остановился во Франкфурте-на-Одере, где проходит германо-польская граница, какие-то официальные лица вошли в поезд и вывалили на колени Уорнеру Уотсону кучу долгожданных паспортов.
– Ничего не понимаю, – говорил Уотсон, горделиво расхаживая по поезду и раздавая паспорта. – Не далее как сегодня утром мне сказали в русском посольстве, что паспорта отправились в Москву, – и вдруг они появляются на польской границе.
Мисс Райан быстро пролистала свой паспорт и обнаружила, что страницы, где должна быть оттиснута русская виза, пусты.
– О господи, Уорнер! Тут пусто!
– Они дали общую визу на всех. Дали или дадут, не спрашивайте, – сказал Уорнер, и его робкий, усталый голос перешел в хриплый шепот. Лицо у него было серое, лиловые мешки под глазами выделялись, как грим.
– Уорнер, но ведь…
Уотсон протестующе поднял руку.
– Я уже не человек, – сказал он. – Мне надо лечь. Немедленно ложусь спать и не встану до Ленинграда.
– Что ж, ничего не поделаешь, – сказала мисс Райан, когда Уотсон исчез. – Ужасно обидно, что у нас не будет штампа в паспорте. Люблю сувениры.
По расписанию поезду полагалось стоять на границе сорок минут. Я решил выйти и осмотреться. В конце вагона обнаружилась открытая дверь, и я по крутым железным ступенькам спустился на рельсы. Далеко впереди виднелись вокзальные огни и мглистый красный фонарь, раскачивавшийся из стороны в сторону. Но там, где был я, царила полная тьма, только светились желтыми квадратами окна вагонов. Я шел по путям, с удовольствием ощущая свежий холод, и раздумывал, где я – в Германии или в Польше. Внезапно из тьмы выделились бегущие ко мне фигуры, группа теней, которые, надвигаясь, превратились в трех солдат, бледных, плосколицых, в неудобных шинелях до щиколотки, с винтовками на плече. Все трое безмолвно уставились на меня. Затем один из них показал на поезд, хмыкнул и жестом приказал мне лезть обратно. Мы строем двинулись назад, и я по-английски сказал, что приношу извинения, но не знал, что пассажирам из вагонов выходить не разрешается. Ответа не последовало – только хмыканье и жест рукой вперед. Я влез в вагон и, повернувшись, помахал им. Ответного взмаха не было.
– Вы выходили? Не может быть, – сказала миссис Гершвин, когда я шел к себе мимо ее купе. – Не надо, солнышко. Это опасно.
Миссис Гершвин занимала отдельное купе. Таких в поезде было только двое: она и Леонард Лайонс, который пригрозил, что не поедет, если от него не уберут соседей, Сарториуса и Уотсона.
– Ничего против них не имею, – говорил он, – но мне надо работать. Я обязан выдавать на-гора тысячу слов в день. А когда вокруг толкотня, писать невозможно.
Сарториусу и Уотсону пришлось переехать к супругам Вольвертам. Что касается миссис Гершвин, то она ехала одна потому, что, как считало руководство, “ей так положено. Она все-таки Гершвин”.
Миссис Гершвин переоделась в брюки и свитер, волосы перехвачены ленточкой, на ногах – пушистые шлепанцы, но брильянты были на месте.
– На улице, должно быть, мороз. Снег лежит. Вам надо выпить горячего чаю. М-м-м, чудно, – продолжала она, потягивая темный, почти черный чай из стакана в серебряном подстаканнике. – Этот миляга заваривает чай в самоваре.
Я отправился на поиски чайного человека, проводника из вагона № 2; но, найдя его в конце коридора, обнаружил, что ему приходится бороться не только с раскаленным самоваром. Под ногами у него вертелась Тверп, заливаясь лаем и хватая его зубами за штаны. Кроме того, он подвергался интенсивному допросу со стороны репортера Лайонса и переводчика Робина Джоахима. Маленький, худенький, изможденный русский напоминал болонку. Его вдавленное лицо было иссечено морщинами, говорившими не о возрасте, а о недоедании. Рот его был полон стальных коронок, веки то и дело закрывались, как будто он вот-вот заснет. Раздавая чай и отбиваясь от Тверп, он отвечал на выстреливаемые Лайонсом вопросы, как измученная домохозяйка – переписчику. Он из Смоленска. У него болят ноги и спина, и вечно болит голова от переработки. Он получает всего 200 рублей в месяц (50 долларов, но по реальной покупательной способности – гораздо меньше) и считает, что ему недоплачивают. Да, чаевые были бы очень кстати.
Лайонс на минуту перестал записывать и сказал:
– Вот не знал, что им разрешается жаловаться. Послушать его – так он всем недоволен.
Проводник дал мне стакан чаю и предложил сигарету из смятой пачки. Она состояла на две трети из фильтра и годилась на семь-восемь затяжек, но мне не довелось их сделать, потому что, когда я шел к себе в купе, поезд внезапно так качнуло, что стакан и сигарета разлетелись в разные стороны.
В коридор высунулась голова Мэрилин Путнэм.
– Боже мой, – сказала она, обозревая осколки. – Неужто это все Тверп?
В купе № 6 были уже застелены постели на ночь – точнее, на всю поездку, поскольку их ни разу не перестилали. Грубые чистые простыни, хрустящая подушка, пахнущая сеном, одно-единственное тонкое одеяло. Мисс Райан и мисс Тигпен лежали в постели и читали, приглушив, насколько возможно, радио и на палец приоткрыв окно.
Мисс Тигпен зевнула и спросила:
– Эрла не видели, миленький?
Я сказал, что видел.
– Он учит Даки играть в тонк.
– Понятно, – сонно хихикнула мисс Тигпен. – Значит, до утра не вернется.
Я скинул туфли и лег, решив, что минутку полежу, а потом уже разденусь. Наверху, надо мной, мисс Райан что-то бормотала, как будто читая вслух. Оказалось, она учит русский по старому разговорнику, выпущенному американской армией во время войны, на случай, если американские солдаты соприкоснутся с русскими.
– Нэнси, – сказала мисс Тигпен, как ребенок, который просит перед сном сказку, – Нэнси, скажи что-нибудь по-русски.
– Я только одно выучила: “Органы – йа ранен... – мисс Райан запнулась, потом набрала воздуху: – в палавыйе”. Ух-х! мне хотелось просто выучить алфавит. Чтоб читать вывески.
– Здорово, Нэнси. А что это значит?
– Это значит “меня ранило в половые органы”.
– Господи помилуй, – сказала мисс Тигпен, совершенно сбитая с толку, – на что это тебе?
– Спи, – ответила мисс Райан и погасила ночник.
Мисс Тигпен снова зевнула и подтянула одеяло к подбородку.
– И правда, поспать, что ли?
Вскоре, лежа на нижней полке, я почувствовал, как по поезду движется тишина. Она просачивалась в вагоны, подобно зимней синеве лампочки. В углах окна появились морозные узоры; они походили на паутину, сплетенную изнутри. Из приглушенного радио доносилось дрожание балалаек; и странным, одиноким контрапунктом к ним кто-то неподалеку наигрывал на губной гармошке.
– Слышите? – прошептала мисс Тигпен. – Это Джуниор. – Имелся в виду Джуниор Миньят, актер труппы, которому не было еще и двадцати. – Знаете, почему парнишке так одиноко? Он из Панамы. Никогда снега не видел.
– Спи, – приказала мисс Райан.
Вой северного ветра в окне, казалось, повторил ее повеление. Поезд с воплем влетел в туннель. Для меня, так и заснувшего не раздевшись, туннель этот оказался длиной в ночь.
Разбудил меня холод. Через крохотные щелки в окно влетал снег. Под моей полкой его накопилось столько, что можно было слепить снежок. Я встал, порадовавшись, что спал не раздеваясь, и закрыл окно. Оно заледенело. Я протер во льду дырочку и выглянул. Снаружи на краю неба намечались первые признаки восхода, но было еще темно, и полоски утреннего света напоминали золотых рыбок, плавающих в чернилах. Мы находились на окраине какого-то города. Деревенские, освещенные лампами домики сменились бетонными кварталами одинаковых, одинаково заброшенных многоквартирных домов. Поезд прогромыхал по мосту над улицей; внизу, под нами, кренился на повороте, как рахитичный бобслей, старенький трамвай, набитый ехавшими на работу людьми. Через секунду мы подъехали к вокзалу – как я понял, Варшавы. На заснеженной, плохо освещенной платформе кучками стояли люди, притоптывая и похлопывая себя по ушам. К одной кучке подошел наш проводник-чаетворец. Он показал на поезд и что-то сказал, отчего все засмеялись. Воздух взорвался паром от их дыхания. Все еще смеясь, несколько человек направились к поезду. Я снова забрался в постель, так как понял, что они собираются поглядеть на нас в окошко. Одно за другим искаженные лица расплющивались о стекло. Тут же раздался короткий вскрик. Он донесся из купе впереди, и похоже было, что кричит Долорес Суонк. Неудивительно, что она вскрикнула, проснувшись и увидев маячащую в окне ледяную маску. Моих спутниц крик не разбудил; я подождал, ожидая переполоха, но в вагоне опять воцарилась тишина. Только Тверп начала лаять через правильные промежутки времени, отчего я снова заснул.
В десять, когда я открыл глаза, мы находились в пустынном хрустальном мире заледенелых рек и занесенных снегом полей. Белизну там и сям, как узоры на бумаге, расчерчивали полосы елок. Стаи ворон скользили по прочному, ледяному, сияющему небу как на коньках.
– Слушай сюда, – сказал Эрл Брюс Джексон; он только что проснулся и глядел в окно, сонно почесываясь. – Помяни мое слово: здесь апельсины не растут.
Умывалка вагона № 2 являла собой унылое неотапливаемое помещение с заржавелой раковиной и кранами для холодной и горячей воды. К несчастью, из обоих сочилась тоненькая ледяная струйка. В то первое утро у дверей умывалки собралась длиннющая очередь мужчин, с зубной щеткой в одной руке и бритвенным прибором в другой. Даки Джеймс сообразил попросить проводника, деловито раздувавшего угли под самоваром, расстаться с некоторым количеством кипятка, чтобы “ребята хоть побрились как следует”. Все решили, что это прекрасная мысль, – но русский, когда ему перевели нашу просьбу, поглядел на самовар так, как будто тот кипел расплавленными брильянтами.
Затем произошло нечто странное. Он подошел к каждому по очереди и легонько провел пальцами по нашим щекам, проверяя заросшесть. В этом прикосновении была доброта, надолго запоминавшаяся.
– Ух ты, миляга, – сказал Даки Джеймс.
Но, завершив свои изыскания, проводник отрицательно покачал головой. Nyet, никаких, он свой кипяток ни за что не отдаст. Джентльмены не настолько заросли, чтобы оправдать такую жертву, да и вообще “разумный” человек должен понимать, что в пути бриться не придется.
– Это вода для чая, – сказал он. – Сладкого, горячего, душу согреть.
Дымящийся стакан кипятка отправился со мной в умывалку. С его помощью я почистил зубы, после чего, опустив в стакан мыло, превратил его в крем для бритья. Получилось липко, но от этого ничуть не хуже.
Покончив с умыванием, свежий как огурчик, я отправился наносить визиты. Леонард Лайонс, занимавший купе № 1, был поглощен профессиональным тет-а-тетом с Эрлом Брюсом Джексоном. Этот последний, явно больше не опасаясь “плохих вибраций”, в красках описывал предстоящее московское венчание.
– Блестяще. Просто блестяще, Эрл, – приговаривал Лайонс, вовсю работая авторучкой. – Фрак коричневый. Отвороты кремовые атласные. Так, теперь кто у нас будет шафером?
Джексон сказал, что пригласил на эту роль Уорнера Уотсона. Лайонсу его выбор, похоже, пришелся не по душе.
– Слушайте, – сказал он, постукивая Джексона по коленке, – а вы не думали пригласить кого-нибудь посолиднее?
– Вроде вас?
– Вроде Хрущева, – сказал Лайонс. – Или Булганина.
Глаза у Джексона сузились, как будто он решал, всерьез это Лайонс или разыгрывает?
– Вообще-то я уже Уорнера пригласил. Но, может быть… если дело так повернется…
– Уорнер поймет, – сказал Лайонс. – Это точно.
Однако Джексона одолевали сомнения.
– Думаете, мистер Брин мне заполучит этих котяр?
– Попытка не пытка, – сказал Лайонс. – Чем черт не шутит – вдруг выгорит, и вы попадете на первую страницу.
– C’est уубли-и-дуу, – сказал Джексон, взирая на Лайонса с безграничным восхищением. – Это вообще, мужик.
Затем я нанес визит Вольфертам. Они делили купе с Сарториусом и Уотсоном – парой, которую Лайонс выжил, причем Уотсона – дважды. Уотсон крепко спал, не зная о грозящей ему отставке в качестве Джексонова шафера. Сарториус и Айра Вольферт сидели, расстелив на коленях громадную карту, а миссис Вольферт, кутаясь в шубу, склонилась над рукописью. Я спросил, не ведет ли она дневник.