355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Труди Биргер » Завтра не наступит никогда (на завтрашнем пожарище) » Текст книги (страница 4)
Завтра не наступит никогда (на завтрашнем пожарище)
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 12:03

Текст книги "Завтра не наступит никогда (на завтрашнем пожарище)"


Автор книги: Труди Биргер


Соавторы: Джефри М. Грин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)

Годы жизни в гетто были годами страха, постоянного страха. Каждый день убивали людей. Время от времени нацисты устраивали Aktionen, акции, забирая любого, кто попадет. Они, к примеру, объявляли по громкоговорителю, что никто не имеет права выйти из гетто, даже на работу. Вместо этого все должны собраться на вытоптанном пустыре. Нас строили в длинные ряды; немецкие солдаты ходили между нами и щелкали хлыстами; евреи должны были стоять ровно. Впрочем, хлыст свистел и без всякой причины. Это была селекция. Немцы двигались вдоль рядов и распределяли: этот еврей – налево, этот – направо. Им нравилось разъединять семьи: «налево», «направо». Они не объясняли, что «направо» означает трудовой лагерь, а «налево» – уничтожение. Но мы, евреи, это знали. Шли часы, долгие часы, полные ужаса. Нацистам нравился этот ужас. Они гордились своей жестокостью.

Наша семья держалась вместе. Изо всех сил я старалась казаться веселой, я улыбалась, я хотела быть как можно более обаятельной, надеясь, что моя улыбка спасет нас и поможет удержаться вместе. Как бы то ни было, вплоть до большой Детской Акции в 1944 году, нам везло. За исключением Бенно мы выжили и были вместе.

В гетто я дала себе клятву, что я сделаю все, что в моих силах, чтобы поддержать моих близких и вдохнуть в них надежду. Я поклялась, что если переживу эту войну, то всю жизнь буду помогать другим. Идеи переполняли меня. Люди удивлялись, у меня было даже прозвище «Вундеркинд».

Мои мечты были мне поддержкой. Я мечтала о Земле Израиля. Все время. Несмотря на то, что я не получила никакого сионистского образования, я думала только об этом. Каждую ночь я засыпала с мечтою о том, как после войны мы построим на земле Израиля новый дом и он будет полон детьми. Своими мечтаниями я делилась с мамой. Здесь было о чем поговорить. Эти мечты так помогали мне. Они давали мне душевные силы и волю к жизни.

Дети в гетто были особенно уязвимы. Несмотря на то, что я была совсем маленькой и вполне могла сойти за ребенка, я вместе со всеми выходила на работу. Я согласилась стать рабыней, подобно взрослым женщинам, поскольку только работа поддерживала нашу семью. Мы были уверены, что наци не станут убивать тех, кто работает, потому что они вели войну, а война нуждалась в рабочих руках. А самое главное, если вы не работали, вы не получали продовольственных карточек, а без продовольственных карточек вы не могли достать еды – разве что вы могли стащить что-либо или купить на черном рынке.

Я была в полном ужасе в то утро, когда я впервые вышла на работу. К счастью, мы были вместе с матерью. Я стояла рядом с ней в шеренге женщин возле выхода из гетто, построившись по шесть. Охрана следила за нами, когда мы покидали гетто, но не слишком внимательно. Серьезный досмотр происходил после нашего возвращения. Для немцев важно было не допустить, чтобы хоть что-то попадало в гетто. Если у вас находили гнилую картофелину, вас могли застрелить.

Тем не менее, едва покинув гетто, по дороге мы внимательно смотрели по сторонам в надежде найти что-нибудь съедобное. Это мог быть полусгнивший турнепс, валяющийся на поле, или корка хлеба, оброненная кем-то – абсолютно все. Мы хватали это мгновенно, стараясь только, чтобы не заметил конвой. Если мы очень хотели есть, то проглатывали добычу на месте, но в основном мы старались контролировать себя и старались вернуться в гетто не с пустыми руками; то, что это было опасно, делало нас только расторопней и изобретательней. Мы вшили себе потайные карманы, которые на жаргоне назывались малина, в которых и приносили найденную или обмененную еду; все, что было съедобно.

Мои дедушка с бабушкой были слишком стары, чтобы работать; они полностью теперь зависели от нас. Что касается дяди Якоба – несмотря на свой диплом врача он тяжело работал в одном ряду с другими.

Каждый день мы отправлялись в путь длиной три километра, летом и зимой, и, конечно, немцы нисколько не беспокоились, как и во что мы одеты. Мы носили то, что у нас оставалось от одежды, которую мы успели захватить с собой в гетто.

Мы работали каждый день, кроме воскресенья или тех дней, когда нацисты собирали нас для проведения акций. Работа, которую мне приходилось выполнять самое длительное время и которую я запомнила лучше других, заключалась в уборке помещений военного госпиталя для раненых солдат. Этот Kriegslazarett находился в деревне неподалеку от Ковно, в месте, где я никогда до этого не была. Это было трехэтажное каменное здание, и я часто его вспоминаю. Женщины, у которых мы были в подчинении, были вольнонаемными немками, а не капо. В госпитале работало около 30 евреек из гетто, по 10 на каждый этаж. Было неслыханной удачей заполучить эту работу – работать приходилось в помещении, в здании, которое зимой хороню отапливалось, а на моем этаже персонал иногда угощал нас бутербродами. Это была сказочная удача! Два ломтика свежего хлеба с тонким кружком жирной колбасы низшего сорта казались нам неслыханным деликатесом, о котором мы в другое время могли только мечтать. Нам необыкновенно повезло в том, что санитарки и медсестры госпиталя на нашем этаже чувствовали к нам сострадание. Они вполне могли наплевать на нас и не думать о том, голодны мы или нет; более того, они могли даже дразнить нас едой. К счастью, это было не так.

Наша работа в госпитале заключалась в наведении и поддержании чистоты в душевых и туалетах. Самая грязная работа была нашей: плевки, лужи мочи и испражнения нацистов – все это мы должны были убрать, вычистить, отмыть. Но зато после работы мы могли вымыться сами! Иногда, отмывая унитаз или писсуар, я вспоминала свое изнеженное детство. При этом я глядела на свою мать, которая рядом делала то же самое. Когда-то для домашней работы у нас было несколько служанок… Что бы они подумали, если бы смогли увидеть свою бывшую хозяйку, чистящую туалеты по восемь-девять часов в день?

Я не могу сейчас сказать точно, как долго нам с матерью удалось проработать в госпитале; могу сказать только, что длилось это не месяц и не два. Пока мы жили в гетто, течение времени не было отмечено в памяти какими-либо датами или особо запомнившимися событиями. Чувство страха и однообразная унизительная работа изо дня в день, за исключением тех случаев, когда наци производили очередную селекцию среди евреев, отправляя новую партию в лагеря смерти.

В лазарете у нас не было никаких контактов с ранеными, только иногда какой-нибудь солдат случайно кивал нам или давал кусок хлеба. Я не помню, чтобы, глядя на какого-нибудь бедолагу с ампутированными конечностями или обмотанной бинтами головой, я думала: «Ну, слава богу! Вы получили по заслугам… Я мечтаю, чтобы русские всех вас перебили». Но я молилась богу, в которого больше не верила, за то, чтобы немцы проиграли эту войну, и чем скорей, тем лучше.

Конвой только сопровождал нас на работу и обратно и не находился с нами весь день. Это были простые солдаты, непохожие на эсэсовцев, которые хозяйничали в гетто и хладнокровно расстреливали евреев. Я ненавидела эсэсовцев, но точно знала, что не все немцы жестокие убийцы. И, чтобы выжить, необходимо было найти подход к тем, кто по внешнему впечатлению обладал добрым сердцем – такими были, к примеру, нянечки в госпитале, которые во время работы подкармливали нас. Иногда я пыталась поймать взгляд немецкого солдата. И если мне удавалось дружелюбно улыбнуться ему, я могла рассчитывать, что и он бросит мне корку – если сумею ему понравиться. Когда этот прием срабатывал, я подбирала лежащий на земле хлеб и заставляла себя снова улыбаться и вежливо благодарить его на своем прекрасном немецком. Но я никогда не забывала, что этот солдат может точно так же легко пристрелить меня, приди ему такая охота.

Солдаты часто пытались попользоваться еврейскими девушками. Они намечали кого-нибудь и пристраивались рядом по пути на работу, незаметно оказывая знаки внимания, перебрасываясь короткими репликами и обещая свое покровительство в обмен на секс. Мое воспитание было строгим и даже ханжеским. Когда я была совсем маленькой, мне никто не объяснял, откуда берутся дети, а я не отваживалась спрашивать. Я знала, что есть вещи, о которых не говорят вслух. Во Франкфурте некая женщина, еврейка, имела внебрачного ребенка, и я помню, что очень многие презирали ее и показывали на нее пальцами. Когда я узнала, что некоторые девушки из гетто отдавались солдатам в обмен на пищу для своих близких, я не испытывала искушения пойти по тому же пути, но эта мысль меня занимала и будоражила, я даже обсуждала этот вопрос с моей матерью (разумеется, не с отцом; он скорее согласился бы умереть). К моему изумлению, она не исключала такого поворота событий. Если бы наши жизни на самом деле зависели от этого, я думаю, она бы согласилась. К счастью, до этого не дошло.

Один молодой человек всерьез оказывал мне знаки внимания. Каждое утро, когда нас строем вели на работу, один и тот же солдат с вежливым и выразительным лицом оказывался рядом с моей шеренгой. Это был красивый юноша лет чуть более двадцати, высокий и стройный, со светло-каштановыми волосами, ярко-синими глазами и длинным носом. Он казался евреем, спрятавшимся под формой немецкого солдата.

Я была девушкой робкой, но он очень скоро дал мне четко понять, что его интерес ко мне не связан с сексом. Похоже, я нравилась ему, и он меня жалел. Очень осторожно, так, чтобы никто ничего не заметил, мы разговаривали по пути в госпиталь. Он сказал, что его зовут Аксель Бенц, и что он из семьи, которая основала фирму «Даймлер-Бенц». Он рассказал мне, что один из его предков был евреем – отсюда его сочувствие ко мне. Евреи, считал Аксель, страдают несправедливо, ибо ничего плохого не делали. Как он объяснил мне, ему не удалось избежать призыва в армию, но он стал обычным солдатом вермахта, а не офицером, и не имел никакого отношения к СС.

Аксель Бенц делал весь долгий путь от гетто до работы менее невыносимым. Его общество мне нравилось. Было приятно сознавать, что в этом мире есть, но крайней мере, один нееврей, свободный от ненависти к нам – пусть даже его доброе отношение не могло нас спасти. Он, должно быть, ужасно мучился среди окружавшей его грубой солдатни, постоянно боясь, как бы кто-нибудь не обнаружил его убеждений.

Наша дружба оказалась недолговечной. Часть, в которой служил Аксель Бенц, перебрасывалась на Восточный фронт. Когда это окончательно выяснилось, Аксель подарил мне свои золотые часы, очень дорогие на вид. Когда никого не было рядом, он снял их со своей руки и дал мне; я спрятала их в потайном кармане.

«Может быть, тебе удастся обменять их на кучу еды, – сказал он и добавил: – И, может быть, после войны мы еще встретимся».

В воротах гетто, после того как он отконвоировал меня на работу в последний раз, он посмотрел на меня и сказал: «Постарайся остаться в живых».

Самое удивительное, что после войны он разыскал меня и предложил выйти за него замуж!

Но мы еще вернемся к этому.

У меня не было времени, чтобы рассмотреть удивительный подарок Акселя. Если бы кто-нибудь заметил, как он передает мне часы, это был бы конец для него, для меня и, уж конечно, для часов. Я сунула их под кофточку. Когда я шла на работу из гетто в длинной колоне, я ощущала тяжесть маленького компактного металлического предмета, который трепетал у меня между грудями.

Возможность рассмотреть часы внимательно появилась у меня тогда, когда мы с мамой вычищали сортир. Я вытащила их и показала маме. Вместе мы восхищались удивительным подарком. Это было настолько необычно, что вызывало даже чувство страха, как если бы в наши руки попал волшебный талисман.

Ничего подобного мы не видели с того самого дня, когда мы отдали все наши драгоценности. Стоимость часов не поддавалась точному определению. В любом случае и при любых обстоятельствах это был великолепный подарок фортуны, но для любого, запертого в гетто еврея, обобранного до нитки, это было чем-то выходящим за пределы воображения. Но здесь же таилась и проблема. Обладание драгоценностями было очень серьезным правовым нарушением. Мне приходилось постоянно носить эти часы при себе, но, если бы охрана нашла их, я была бы расстреляна сию же минуту без всяких вопросов. Но где я могла их спрятать? Золотые часы тикали так громко, что один этот звук наполовину выдавал меня. Я должна была избавиться от них как можно быстрее, несмотря на то, что мне так хотелось их сохранить. Сколько времени прошло с тех пор, как у меня было что-то ценное – красивое платье, браслет, ожерелье или просто булавка? Я пронесла часы в гетто мимо охраны, трепеща от страха, что жадные руки, шарившие по мне, обнаружат нечто твердое на моей груди. Придя к себе, я вынула часы и снова восхитилась их великолепием.

Подарок Акселя я носила с собой около недели, а когда засыпала, прятала их под мою подушку, сделанную из тряпья. Мне хотелось оставить их себе навсегда. Они значили для меня так много; но не только потому, они стоили дорого, нет: их дал мне вражеский солдат, что было категорически запрещено, а, кроме того, это была вещь из другого мира, в котором я жила до войны, они были для меня символом надежды. Возможно, это означало, что мне суждено дожить до конца войны. Тем не менее, держать их у себя было опасно, а может быть, и бессмысленно.

Каждый день по дороге на работу мы проходили мимо небольшой лавчонки неподалеку от госпиталя. Совершенно не желая расставаться с часами, я, тем не менее, с болью в сердце и большой неохотой решила улизнуть в эту лавку и обменять их на еду. Ясно, что мы не могли попросить наших надсмотрщиков, чтобы они разрешили нам покинуть пределы госпиталя на то короткое время, которое потребовалось бы для посещения лавки. И без разрешения тоже было рискованно, если заметят и поймают – самое малое – изобьют до полусмерти. Но мысль о вкусной еде, которая ожидала меня в этой лавке, была сильнее любого страха.

И я придумала план.

Я не сказала о нем матери ни слова. Она догадывалась о чем-то; может быть, она ожидала, что я с ней посоветуюсь? Но я ничего у нее не спрашивала. Сам бог послал мне эти часы. Это была уникальная возможность, и я не могла ее упустить.

Обычно я носила большой и цветастый платок, которым покрывала голову. Но ведь, если набросить его и на плечи – так, чтобы он закрывал желтые звезды на моей груди и спине, тогда я легко могу проскользнуть наружу и выйти из госпиталя прямо под носом у охранника.

Я должна была что-то подобное предпринять, независимо от того, одобрит это моя мать или нет. Если проверяющий явится в то время, когда меня не будет, она, конечно же, прикроет меня, придумает что-нибудь. Да, я знала, что она будет нервничать, пока я не вернусь. Я и сама буду дрожать, но если надо было заплатить эту цену, я готова была платить и взять на себя весь риск.

Чтобы сделать то, что я задумала – выйти из госпиталя, мне понадобились все мои нервы. Я медленно пошла вниз по лестнице, подметая ступени, переходя от одной ступеньки к другой, неторопливо, не спуская в то же самое время глаз с выхода. Охранник у дверей был заспанный старик, не уделявший мне никакого внимания – что ему было за дело до маленькой евреечки, в большом платке подметающей лестницу.

Мне нужно держаться у выхода, стараясь не попадаться ему на глаза, дожидаясь, пока он останется на своем посту один и будет смотреть в другую сторону. Улучив момент, я быстро скинула платок на плечи, прикрыв желтые звезды на одежде и выставив напоказ мои светлые кудри, и просто прошла мимо охранника, вежливо поприветствовав его, как и полагается воспитанной юной литовской девушке, которая возвращается из госпиталя после визита к своему другу-солдату.

Я пошла по мостовой, чувствуя себя восхитительно свободной – впервые за год с лишним; я шла по улице, не в гетто, и на мне не было никакого клейма. Конечно, мне было страшно. Мое ощущение свободы было целиком придуманным. Я это знала. Внезапный порыв ветра мог приподнять мой платок и обнажить желтые звезды, и если бы меня при этом поймали, меня бы избили до полусмерти, а затем застрелили бы. Казнили бы также и мою мать и всех тех еврейских женщин, что работали в госпитале, всех. Я пыталась обо всем этом даже не думать. Я просто заставляла себя идти не спеша, как если бы я распоряжалась временем до конца света, как если бы никто не мог увидеть, что у меня под платком, как будто никакой опасности не существовало и в помине. Я проходила как раз мимо двух солдат. Они окликнули меня по-немецки: «Куда спешишь, малышка?» Я ответила по-литовски: «В лавку, мои господа». Они потеряли ко мне интерес.

Каждый день, когда мы проходили мимо этой лавки, мой голодный желудок будоражил мое воображение картинами того, что было внутри. Я мечтала о том, как я вхожу туда и получаю все, что покажется мне вкусным, и тут же все поглощаю: шоколад, печенье, пирожное, баранки и масло. И вот, наконец, этот миг наступает.

Моя рука, открывавшая дверь, тряслась. В моих мечтах лавка была бесконечной, полной восхитительных деликатесов. На самом деле это была обыкновенная бакалейная лавка. В обычное мирное время она отнюдь не поразила бы меня разнообразием выбора. Сейчас, во время войны, она была особенно убогой. Но для человека, живущего в гетто, где банка с джемом была не сравнима ни с каким сокровищем, эта крохотная бакалейная лавчонка казалась небесным раем. Только от одного ее запаха у меня закружилась голова: пахли буханки хлеба, пахло масло, приправы, овощи, пах сыр, лежавший кругами, и соленья, плававшие в бочке.

Я дотронулась до подарка, оставленного мне Акселем Бенцем, а потом посмотрела на полки с продуктами. Что из того, что я видела, было достаточно миниатюрным, чтобы это можно было спрятать, и вместе с тем достаточно дорогим, чтобы оправдать этот обмен на золотые часы? Пока я не вошла в лавку, я не представляла себе, насколько я голодна.

Лавочник заметил мою нервозность и уставился на меня с подозрением. Я стояла под его взглядом, стараясь выглядеть как можно спокойней, повторяя про себя заранее отрепетированную фразу по-литовски: «У меня нет денег, мой господин, но у меня есть вещь, которую я хотела бы обменять на продукты».

Я сказала эту фразу.

– Что у тебя есть? – спросил лавочник.

– Золотые часы.

– Покажи…

Поколебавшись, я достала часы и показала. Лавочник буквально вырвал их у меня из рук.

– Где ты их стащила?

– Я их не стащила.

– Откуда мне знать? Если полиция прихватит меня с ворованными часами, я пожалею, что родился.

Было не трудно понять, что у него на уме. Это был оплывший лысый человек в грязном переднике. Бегающие глазки полностью выдавали его.

– Тогда верните мне их.

– Наверное, я заберу их и передам в полицию. Ну-ка, признавайся, как они оказались у тебя?

– Мне их подарил мой приятель, солдат, – сказала я. Тут я говорила правду. Следующее заявление правдой уже не было. – Я скажу ему, что вы забрали себе его подарок, и тогда будете объясняться с ним.

Говоря по-литовски, я сделала несколько ошибок, но у меня был немецкий акцент, и это немного поколебало его уверенность. Он обдумывал мои слова минуту или две, пока я, стараясь не обращать на него внимания, рассматривала продукты, выставленные на полках. В конце концов он решил, что сделка стоит риска. Он даст мне немного продуктов за эти часы.

Я была готова к такому повороту. Я знала, что буду обманута так или иначе. Стоимость этих часов, я полагаю, была выше, чем ценность всех продуктов в его лавке, вместе взятых.

Прежде всего, я взяла три толстых белых бублика и положила их на прилавок. Затем я взяла рис и сахар, мед и джем, и сухофрукты – все, что выглядело достаточно дорого, и занимало небольшой объем. Я брала и брала, пока лавочник не сказал: «Ну все. Хватит с тебя».

Я поторговалась немного, заставив его добавить немного сластей. Когда я набрала столько продуктов, сколько вмещали мои потайные карманы, нашитые под одеждой, бакалейщик уже понимал, что я еврейка. Но он не сказал ни слова. Я старалась не думать о часах с сияющим золотым корпусом, о нежном прикосновении, о мягком тиканье. Было просто преступлением обменять подобный подарок на груду еды, которая будет съедена в два-три дня. Подобные подарки нужно хранить вечно. Я вышла из лавки, неся часть продуктов прямо в руках.

Перед тем, как вернуться в госпиталь, я потихоньку обошла здание и нашла место, где никто не мог меня увидеть. Не задумываясь над тем, что меня могут поймать, я достала маленькую баночку меда и бублик. Мне так хотелось есть, что я позабыла обо всем на свете. Я открыла мед и намазала его на бублик. Какое наслаждение! Несмотря на всю опасность, грозившую мне, я медленно жевала, стараясь продлить этот момент как можно дольше. Мое тело росло, оно наливалось и взрослело, мне нужно было много еды. Мне казалось, я ощущаю, как этот хлеб с медом доходит до каждой клеточки моего тела, на котором остались только кожа и кости. «Убегай, – то и дело говорил мне внутренний голос. – Не возвращайся в госпиталь. Беги к лесу. Прочь отсюда!» Но как я могла сделать это? Как могла бросить свою мать? Если бы немцы обнаружили мое исчезновение, наказание для остальных было бы жестоким и страшным.

У меня кружилась голова, желудок был полон, пьянящее чувство свободы окрылило меня. Я думала, что смогу даже распрямиться. Но время шло. Постепенно я пришла в себя. Пришла в чувство. И пошла в госпиталь.

Лавочник, разумеется, обманул меня, потому что стоимость часов, подаренных мне Акселем, в двадцать, а то и в тридцать раз превышала стоимость всех продуктов, что я за них получила. И, тем не менее, у меня было больше продуктов, чем я в состоянии была съесть, и много больше, чем я могла пронести в гетто за один раз.

Я стала прикидывать, где я могла бы спрятать еду в самом госпитале. Я должна найти такой укромный уголок, из которого я могла бы потихоньку все перетащить в гетто. Но, прежде всего, я должна принести матери то, что съела сама: такой же бублик с медом. Этим утром я тайком несла на себе малую толику часов Акселя Бенца. Я ощущала, как спрятанная еда трется о мое тело, и представляла, сколько радости она доставит родителям моей мамы.

Я пошла вдоль госпиталя. Он выглядел сейчас совсем иначе, он казался более угрожающим и опасным, чем утром, когда меня привели сюда с другими женщинами. Тогда я была лишь одной из многих, маленькой фигуркой в общей толпе. Сейчас я была одна на всей улице и очень бросалась в глаза.

Снаружи, с улицы, я не могла разглядеть, что творится в вестибюле, с тем, чтобы войти внутрь в подходящий момент. Я прошла мимо двери госпиталя, пытаясь оставаться незамеченной, до конца здания и повернула обратно. Я решила уверенно и спокойно пройти внутрь через дверь, вежливо кивнуть охраннику, и, если он спросит, что я тут делаю, ответить ему по-немецки. Возможно, он примет меня за девушку из фольксдойче. Я вообразила себе, как я открываю дверь и, приветливо улыбаясь охраннику, произношу маленькую речь: «Я хочу увидеть моего дружка; он здесь у вас, раненый. Он самый храбрый солдат на свете». Я даже придумала себе имя – Кристина Шмидт.

Я уже приблизилась к двери госпиталя вплотную, когда почувствовала на своем плече тяжелую ладонь, а затем сильные пальцы сжали меня так, что я едва не закричала. В панике я оглянулась. Четверо солдат! Я попалась в ловушку. «Куда это ты собралась, маленькая еврейская вонючка?» – сказал тот, кто сжимал мое плечо.

Прежде, чем я смогла открыть рот, чтобы сказать: «Я не еврейка. Я хочу навестить своего раненого дружка», солдат, прихвативший меня, поднял мой платок, который прикрывал желтые звезды на моей груди и спине.

– Тащите ее на холм!

Очень грубо, без единого слова солдаты поволокли меня к высокому холму. Когда мы поднялись на самый верх, они швырнули меня на землю. При этом банка с джемом выкатилась из одного моего потайного кармана.

– Ах ты, проклятая маленькая воровка! – заорали они и разорвали мое платье так, что все вывалилось из потайных карманов. Потом, стоя надо мной, они, торжествуя, жадно пожирали изысканную еду, за которую я отдала часы Акселя Бенца, еду, которую я так надеялась принести в гетто и отдать дедушке с бабушкой. Все, что немцы не в состоянии были съесть, они вылили и высыпали прямо на землю.

– За воровство тебе полагается расстрел, – произнес старший сержант. Они рывком подняли меня с земли и поставили у стены. – Застрели ее, – приказал сержант одному из своих солдат.

– Не убивайте меня, – умоляюще взмолилась я. – Что я такого сделала? Я ничего не воровала!

– Как же ты достала все это, грязная лгунья?

Я не могла сказать ему правду. Если бы я рассказала все как есть, Алекс Бенц был бы арестован и расстрелян, и я вместе с ним: немецким солдатам под страхом смерти запрещалось даже разговаривать с евреями, которых они конвоировали; что уж тут говорить о подарках. Если я сошлюсь на отца, окажется, что он утаил золотую вещь, и его, со мною вместе, тоже ожидала бы смерть. И я, сквозь слезы, солгала: «Перед войной мой отец одолжил бакалейщику немного денег. И вот теперь…»

– Проклятые еврейские кровососы…

Я опустила голову на грудь и начала произносить имя господне, которое каждый еврей должен назвать в последний миг. Затем я закричала:

– Пожалуйста, ну, пожалуйста, отпустите меня к моей матери! Мы работаем с ней здесь, в госпитале. Я вышла всего на несколько минут. Я никогда раньше так не делала. Я клянусь, что больше такого не будет. Ну, пожалуйста, отпустите. – Я умоляла пощадить меня и при этом пыталась поймать взгляд моих мучителей, одного за другим; я всматривалась в их лица, особенно в лицо солдата, которому приказали меня расстрелять. – Пожалейте меня!

Мои мольбы относились к солдатам. Но отдельно я обращалась и к Богу.

Услышь меня, Боже!

Солдат, стоявший напротив меня, стал медленно поднимать винтовку, но я видела, что ему не хотелось расстреливать меня. Он вопросительно посмотрел на своего командира, и я тоже.

– Мы отпустим тебя. Но это в последний раз, – произнес сержант. Солдаты поволокли меня вниз по склону холма. У дверей госпиталя сержант приподнял меня за концы платка, обмотанного вокруг шеи, и пихнул в дверь. Я удержалась на ногах и понеслась по ступеням вверх на тот этаж, где мне полагалось работать.

Мне хотелось плакать: я все испортила, мы лишились часов и пищи, мое платье было разорвано, тело болело от побоев. Маму я нашла на коленях в одном из сортиров, где она отскребала пол рядом с писсуаром. Мне хотелось завыть. Вместо этого я опустилась на колени рядом с ней, и мы вместе стали домывать заплеванный пол.

* * *

Некоторые виды принудительного труда в гетто казались более предпочтительными, чем другие. Основным критерием для оценок были относительная безопасность и возможность добыть еду. В госпитале нам доставалась превосходная еда, оставшаяся от медперсонала, сестер и нянечек. Кроме того, мы работали под крышей, что было особенно важно зимой. Но в жаркие летние месяцы в госпитале было угнетающе душно, от запаха гноящихся ран перехватывало дыхание. Грязи в туалетах становилось вдвое больше, и мы постоянно сталкивались с риском подхватить инфекцию от солдатской мочи и испражнений.

Иногда, вместо работы в военном госпитале, нас посылали на полевые работы, что тоже имело как недостатки, так и достоинства. Работа в поле была более тяжелой, мы целыми днями ковырялись под открытым небом в любую погоду; зато надзор был много слабее.

Мы могли разговаривать, и мы могли разжиться какой-либо едой, например, картошкой, если мы были достаточно быстры и сообразительны. Я стала экспертом по картошке и могла точно определить, какие клубни съедобны. До сих пор вид картофелины напоминает мне о гетто.

На свежем воздухе я уже почти забыла о моей встрече со смертью. Иногда молодежь – а на самом деле мы были еще детьми – ухитрялась увернуться от работы, пробраться в сад и стащить оттуда немного фруктов или утащить овощей с других полей. Взрослые не рисковали проделывать ничего подобного, а нам на все было наплевать. Издалека мы были похожи на литовских детей, и если видели солдат, то всегда успевали улизнуть. Все эти фокусы мы проделывали на свой страх и риск, в одиночку или вдвоем. Нам так хотелось есть, что мы с жадностью пожирали паданцы – плоды с червоточиной – все, что могло сгодиться в пищу. Разумеется, все подростки кутались в лохмотья. У нас развилось особое чувство опасности; и с его помощью мы ухитрялись скрываться от патрулей, шныряя туда и сюда меж работающих женщин. Мы превратили это в игру. Главное было держать охрану все время в поле зрения. Но, конечно, наиболее опасной частью всех этих предприятий было возвращение в гетто, все с той же проблемой: как пронести мимо охраны украденные продукты?

Нацисты открыли несколько небольших производств в районе Ковно, и я иногда работала на фабрике, производившей шелковую пряжу для женских чулок. Работа была не тяжелой, и я даже любила ее. На фабрику не нужно было идти несколько километров, да и работали мы в помещении, под крышей, мы могли сидеть, и контроль над нами был не таким жестким. Такие условия мне нравились.

Мы часто думали про себя: «Пока мы нужны немцам, они нас не убьют». Конечно, еды в гетто было недостаточно, но рабочие на фабрике получали миску супа и кусок хлеба. Мы были рабами, но мы цеплялись за жизнь, как могли. Мы знали, что, если ранним утром нас выводят на работу, есть шанс дожить до вечера. Вот так мы жили, от одного дня до другого, питаясь надеждой на то, что будем живы и завтра, если только не заболеем, и что люди, которые нам дороги, доживут до завтра тоже.

Война казалась нам чем-то очень далеким. Я не представляла даже, что там происходит на самом деле. Мне приходилось слышать, что молодежь из гетто убегает в леса, чтобы примкнуть к партизанам – к сопротивлению, но это были скорее слухи, чем нечто реальное. Мое сопротивление заключалось в том, что я обеими руками цеплялась за жизнь и мечтала о будущем: я выйду замуж за богатого человека, мы будем жить в Палестине, есть бублики с маслом, пить горячий шоколад. Я пыталась представить себе эту картину. Я видела, с каким трудом мои родители удерживаются от отчаяния, и решила, что я помогу им своим примером. Для всей нашей семьи я стану таким солнцем. Я разгоню их печаль и сама не поддамся унынию.

Оборачиваясь назад, я понимаю, что только тот кошмар, который царил в лагерях смерти, позволял рассматривать наше пребывание в гетто как некое подобие нормальной жизни. Я была ребенком, а дети ко всему приспосабливаются легко. Но мне было невозможно примириться с тем, каким образом нацисты организовали нашу жизнь: тесные комнаты, набитые людьми, никак не напоминали нормальный дом. Наша бедность была невообразимой. Мы носили лохмотья – заплата на заплате. Наше имущество состояло из полуразвалившейся мебели и нескольких кухонных кастрюль. Еды почти не было. Мне все время хотелось есть, от голода у меня даже бывали галлюцинации.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю