Текст книги "Браконьеры"
Автор книги: Трифон Иосифов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)
VI
В понедельник утром я встал довольно поздно и обнаружил, что чувствую себя вполне прилично. Оделся, с отвращением прошел мимо канцелярии, завел мотор джипа и стал спускаться в Дубравец. По предписанию доктора я сегодня должен был еще полежать, но у меня есть одно очень важное дело, и время терять нельзя.
Поставил джип возле почты и шагаю прямо через заснеженную площадь в центр села. К нему со всех сторон ведут дорожки, которые местное население называет «мужские» и «женские». Женские – узкие, извилистые – идут мимо заборов и оград прямо к магазину и булочной. Мужские бесцеремонно пересекают пушистый снег и кончаются у общинного совета, канцелярии местного хозяйственного управления, парикмахерской и корчмы.
Оглядываюсь вокруг. Снег такой густой, что от магазина, к примеру, не видно, кто входит в парикмахерскую и выходит из нее. А я иду именно туда. Посреди площади меня настигает кмет, трясет руку, интересуется, как самочувствие. Я, оказывается, здорово их напугал! Кмет смотрит на небо и громко жалуется:
– Когда же он перестанет идти, этот проклятый снег, а, Лесничий?! Попомни мое слово – из-за этого снега автобус из города опять не придет! Вчера набрал я телефон в Козарицу, спрашиваю, что делать, а они смеются! Что делать – жди! И там пурга, но никто не виноват – погода такая… Ты что, не зайдешь ко мне как-нибудь в белот поиграть?
Прощаюсь с кметом и тут же натыкаюсь на семейную драму: впереди шагает какой-то сельчанин с красным от натуги лицом, за ним семенит жена, маленькая, сморщенная, ноющая.
– Я заколю его! – кричит что есть мочи муж. – Раз не дают фураж, заколю его, черти бы их драли!
И я понимаю, что человек ходил в сельпо за фуражом, ему отказали, и он сейчас тоже едва не плачет, как и жена.
– А иначе как? Что ж он – ноги мои будет есть?
– Не надо, Георгий!.. – хнычет жена и еле поспевает за благоверным. – Зачем же мы первые село собирать будем?..
Она знает, почему плачет. Если они заколют поросенка за неделю до Коляды, все село придет к ним в гости, и съедят и выпьют все запасы. А как начнется Коляда, у всех будут свои поросята, а у них – пустой стол…
В парикмахерской полно народу. Не то чтобы у сельчан был сегодня какой-то особый повод гладко выбрить щеки и бороду, просто им приятно постоять в тепле, среди блестящих зеркал, аромата одеколона, хотя все прекрасно знают, что ежели уж попадешь в салон Христо Хромого, то так просто уйти не удастся, непременно сядешь в кресло. Ведь это такое удовольствие опереться головой об истертую тысячами посетителей спинку, а потом тебя обовьют чистой мягкой простыней, намажут густой мыльной пеной щеки и подбородок… Бай Христо прыгает возле тебя, оттягивает ловкими пальцами нос и уши, вертит твою голову туда-сюда и все время, не переставая, говорит. Он уже больше сорока лет стрижет и бреет, лечит от перхоти и выпадения волос, украшает своим искусством дубравецких мужчин, внушает им чувство гордости и уверенности в себе…
Но сегодня я иду к нему не ради его блестящего мастерства, а потому, что слышал, что у него есть старая толстая тетрадь, в которую он записывает все более или менее знаменательные события в жизни родного Дубравца. Говорят, что Хромой никогда никому не дает тетрадь, потому что там описаны его интимные переживания в молодые и более поздние годы. Если кто-то из сельчан спорит о дате события, которое случилось двадцать-тридцать лет назад, Христо Хромой прерывает работу, достает тетрадь из ящика шкафа, в котором хранятся его бритвы, щетки, одеколоны, плюет на палец и находит страницу, на которой описано событие. Потом во всеуслышанье сообщает присутствующим истину и под взрыв восторга велит побежденному угостить всех ракией. А если все-таки найдется человек, который осмелится не поверить в точность изложенного в тетради, брадобрей рассердится, мазнет неверующего мыльной щеткой под носом и выгонит вон из парикмахерской.
Я вхожу, здороваюсь, сажусь на край старой разбитой скамейки и прислушиваюсь к разговору десятка мужчин, сидящих вокруг. Кто-то хочет уступить мне свою очередь, но я с благодарностью отказываюсь. Мне нужно остаться один на один с парикмахером, а для этого я пережду всех. Пока делаю вид, что читаю какой-то затрепанный старый журнальчик без обложки, вдруг слышу, как чей-то голос пытается преодолеть галдеж:
– Что-то кажется мне, что не сможет сегодня Хромой сказать, кого брил он двадцать первого декабря тыщу девятьсот сорокового!
– Точно – не сможет! – поддерживают сомневающегося еще несколько голосов.
Хромой делает вид, что не слышит – продолжает скоблить чью-то щеку и тихо посмеивается.
– Ну-ка, скажи! – настаивают клиенты, обращаясь уже к самому Христо.
– Да где же ему помнить! – горячится какой-то древний старец. – Ежели скажет, чего было в этот день, угощаю всех подряд по маленькой!
– Говоришь, двадцать первого декабря…
Хромой осторожно заканчивает бритье, нагибает голову клиента над круглым тазиком и как следует умывает его лицо чистой водой.
– В этот день, батенька, была свадьба Добри Станева из верхней околицы, того самого Добри, которого убили в сорок четвертом при Прокупле. Значит, я тогда брил его, а поскольку кумом был ты, значит, я брил и тебя!
– Ну, что? Верно ведь, черт возьми, а? – восхищаются сельчане, цокают языками и дергают за руки старца, чтоб вел их в корчму.
Парикмахерская пустеет, я подхожу к креслу. Хромой внимательно оглядывает мое чисто выбритое лицо и протягивает мне пахнущую дешевым одеколоном руку:
– Ну, добро пожаловать, начальство! Большое дело сделали вчера наши охотники. Я тоже хотел прийти на помощь, но куда уж мне с этой ногой… Садись, подстригу, это все приходят, чтобы языки почесать.
– Знаешь, я ведь тоже пришел не стричься-бриться… Мне надо спросить тебя об одной давней истории, только дело деликатное, и мне бы не хотелось разговаривать здесь.
Хромой аккуратно встряхнул большую простыню, сложил ее, бросил на меня острый взгляд.
– А что это за история?
– Давай-ка забежим напротив, в корчму, там и поговорим. Я угощаю.
Вижу, что он раздумывает, потом вынимает большие карманные часы, целую вечность смотрит на них и наконец говорит:
– Ладно, Лесничий! Ты иди, а я закрою заведение и тоже приду.
Снова выхожу на заснеженную площадь, бегом преодолеваю пятьдесят метров до корчмы. Внутри чисто подметено, везде порядок, но в воздухе все-таки стоит непреодолимый запах анисовой водки, лимонадной эссенции и лука. Корчмарь встречает меня радушно и тут же сажает за отдельный столик в углу. На столике чистая клетчатая скатерть. Это место – для гостей.
– Мы будем обедать вдвоем. Приготовь, пожалуйста, горячую ракию, закуску и что-нибудь настоящее поесть.
– Понятно! – Корчмарь многозначительно подмигивает мне. – К тебе, наверно, приехало большое начальство. Я слышал, вчера тут был кто-то из самой Софии.
– Никакой Софии! Мы обедаем с бай Христо, и никого больше за этот стол не пускай!
Корчмарь, конечно, обещает оставить нас вдвоем и в красках расписывает блюда, которыми он может нас попотчевать, – и свежую жареную телятину, и котлеты, и поджарку, заказывай что хочешь…
Я ничего не ел больше суток, и у меня прямо слюнки потекли от его рассказов. Он убегает на кухню, я закуриваю и жду Хромого, который является точно через десять минут, как и обещал. Мы не успеваем и двух слов сказать друг другу, как перед нами, как на скатерти-самобранке, возникает роскошная закуска под ракию: капуста, соленые огурчики и помидоры с сельдереем, маринованный сладкий перец и жареные баклажаны. И все домашнего производства и в количестве, достаточном для взвода проголодавшихся пехотинцев. Мы в восторге, корчмарь горд и счастлив, мы, едва дождавшись, пока он убежал на кухню, поднимаем рюмки. От волнения у меня еле заметно подрагивают пальцы, но я изо всех сил стараюсь держаться. Наконец, выпив первую рюмку горячего питья и порядком закусив, я спрашиваю брадобрея – так, как бы между прочим, тусклым голосом, – не помнит ли он, что было восемнадцатого сентября двадцать один год назад.
– Двадцать один год, говоришь?
Хромой вынимает из кармана пиджака огромный носовой платок, шумно сморкается, отпивает немного ракии из рюмки и морщится.
– Ты почему вдруг заинтересовался?
– Заинтересовался, – я предлагаю ему сигареты. – Если не помнишь, может, сбегаешь за тетрадью?
Христо нагибается над огоньком моей зажигалки, глубоко затягивается и достает из-под стола большой истрепанный портфель (а я еще удивился, когда он вошел, – зачем ему портфель?).
– Тетрадь здесь. Думаешь, я не догадался, о чем ты будешь меня спрашивать?
Поплевав на палец, Хромой аккуратно перелистывает страницы этой чудо-тетради.
– Восемнадцатого сентября, начальство, наверху под Пределом убили твоего отца. Ты знаешь об этом лучше меня, а спрашиваешь.
– Я знаю это, бай Христо, но меня другое интересует.
– Что тебя интересует, начальство?
– Все, что имеет отношение к смерти отца, – слухи, сплетни, разговоры…
– Ты угощать меня пригласил или допрашивать?
Делает вид, что очень рассержен, но не забывает о ракии.
– Какой там допрос, когда столько времени прошло… Может, хоть что-нибудь…
– Спрашивай, не спрашивай, – прерывает он меня, – ничего не помню. Шутка ли – двадцать один год прошел, полжизни.
– А тетрадь?
– А что тетрадь? Это ж не Библия, чтобы про все писать в ней!
– Ну а все-таки…
– Слушай, оставь ты это дело! Тебе люди давно рассказали про все, я ничего не могу добавить. Нехорошо человеку рыться в прошлом!
Молчим долго, пьем, едим, курим, а у меня внутри медленно, но с невероятно разрушительной силой закипает гнев. Опять – в который раз! – наталкиваюсь на проклятую стену молчания, на увертки, за которыми привыкли скрываться многие в Дубравце. И Дяко такой же, и Хромой, и все, кого я ни спрашивал… Корчат из себя полоумных и молчат, будто их веревками связали.
– Прошлое, говоришь?! – вынимаю из кармана заплесневелый патрон и бросаю его на стол. – Только это прошлое шастает до сих пор по Пределу и стреляет из итальянского карабина!
Хромой кладет патрон к себе на ладонь, осматривает его со всех сторон.
– Из итальянского карабина… Ну и что общего имеет этот патрон со смертью Герасима?
– А то, что этот патрон может войти в то же дуло, которое целилось в отца! Разве что в Дубравце есть не один, а два итальянских карабина!
Снова молчим. Я весь дрожу от волнения, брадобрей рассеянно ощупывает патрон, и в тот момент, когда я почти уверен в том, что он сейчас положит патрон на место и прекратит весь разговор, он вдруг говорит:
– Был тут один, принес итальянский карабин из Сербии еще до 9-го Сентября. Он был мобилизован в оккупационный корпус.
– Кто это?
– Его уже нет. В шестьдесят восьмом умер…
Корчмарь приносит тарелки с горячим, тонну хлеба, еще ракию и вино.
– Я тебя спрашиваю, кто это был? Фамилия, имя?
– Лалю Тотев из рода Бежановых.
– И ты говоришь, он умер?
– Умер, шестьдесят четыре ему было. Но это совсем ничего не значит!
Хромой насаживает на вилку огромный кусок мяса, отправляет в рот, жмурится от удовольствия.
– Знаю, что не значит, я не идиот! – и подливаю ему еще вина.
– Не то что идиот, но надо осторожно подходить к этому делу, а то большая беда может выйти от спешки…
– За день или за два перед убийством мой отец был на какой-то свадьбе в Зеленицах. И меня взял с собой туда. Не помнишь, кто это женился?
– Можно проверить.
Он снова стал перелистывать ветхие страницы тетради.
– Так я и знал… Пятнадцатого сентября в Зеленицах была свадьба сына Лалю Тотева. Тоже Лалю, по прозвищу Кожух[9]9
Необработанная дубленка, зимняя одежда южных славян.
[Закрыть]. Ты его знаешь. Женился он на Димитрине из нашего села. Все ее Димой зовут.
– Кто такая Димитрина?
– Да эта, продавщица в сельпо. Свадьбу тогда, помню, сыграли наскоро, потому что Лалю надо было уезжать куда-то. В то время Лалю был лесничим при твоем отце, но они почему-то поцапались…
Хромой вдруг нагнулся ко мне, испуганно поглядел на меня и прошептал:
– Эй, парень!.. Уж не подумал ли ты что…
– Что я думаю, при мне и останется! Ты скажи лучше, почему свадьба была в Зеленицах, а не в Дубравце?
– Так ведь род Бежановых оттуда. Это уже потом Лалю перешел в дом к Диме, когда Зеленицы выселили из-за водохранилища…
Что-то молнией блеснуло перед глазами, осветило непонятное – и все встало на свои места… Конечно же, Лалю Кожух! Тот самый долговязый детина, который показался тогда на пороге маленькой комнатки… А девушка, которую любил мой отец, – это Дима-продавщица…
Через полчаса от сердца благодарю за все Хромого, щедро расплачиваюсь с корчмарем и выхожу на площадь, так и не прикоснувшись к роскошной еде…
Мне надо, просто необходимо поговорить с Димитриной, но в это время в магазине полно народу, поэтому надо немного подождать. Напротив магазина – маленькое, холодное, как собачья конура, помещение сельской библиотеки. Меня встречает полная щекастая девица, налитая и румяная – видно, с самого рождения много ест вкусной и жирной сельской еды. Она смотрит на меня, выпучив круглые глаза, и не знает, как мне угодить. Если не ошибаюсь, это и есть дочка кмета, о которой давеча шла речь (и у которой в самое неподходящее время свело в животе…). Я, наверное, первый читатель, заглянувший сюда за все зимние месяцы. Хватаю с полки первую попавшуюся книгу и сажусь к окну – чтобы видеть магазин, а девицу прошу не беспокоиться. Она взволнованно смотрит на меня и мечтательно вздыхает. Бедняжка, ее можно понять – она лет пять назад кончила школу, а холостяков в Дубравце мало, да и те гроша ломаного не стоят. «Слова толком сказать не могут, – жалуется библиотекарша, – уставятся на тебя, как перекормленные телята, и говорят гадости или ругаются, кто лучше – ЦСКА или Левский Спартак…»
Из магазина гурьбой вышли пять старушек. Я вскакиваю, девица умоляет взять книжку, чтобы она могла записать ее в формуляр, а то ведь никто не берет! Я благодарю, обещаю прийти как-нибудь в другой раз – и мчусь прочь.
Если парикмахерская Христо Хромого – это читальня и агитпункт, где сельчане-мужчины узнают местные новости и спорят о мировой политике, то магазин Димитрины – это место, куда каждая уважающая себя сельчанка должна хоть раз в день заглянуть. Мужчины бывают здесь редко – купят сигареты, спички – и до следующего раза. Женщины же часами стоят у деревянного прилавка, скрестив руки под передником, и в который раз оглядывают застекленные и открытые полки с пестрыми коробками конфет и локумов, аккуратными стопками тарелок, тканей, ножей, резиновых цервулей[10]10
Крестьянская шнурованная обувь без каблука.
[Закрыть], суют нос в кадушки с брынзой и мармеладом, ругают мужчин за треклятое пьянство, интересуются, когда поступят новые товары, жалуются на вечные болячки, хвалятся детьми и внуками и не уходят, пока не узнают все сельские сплетни. А Дима точно может сообщить, чей муж засиделся дольше всех в корчме, из-за чего ругаются соседи и родственники, как двигаются дела в общинном совете. Тут обсуждают и критикуют управленцев-чиновников, дают рецепты, как готовить пироги, как содержать животных и выращивать овощи, как лечить всяческие болезни, выясняют моральное и материальное состояние каждого дубравчанина и определяют – кому помочь, а от кого и отвернуться вовсе.
Крепкая, смелая женщина Димитрина. Мне рассказали, что несколько лет назад, натерпевшись пьяных скандалов мужа, она так отделала его коромыслом, что он ни сесть, ни встать не мог, а потом вытащила его на всеобщее посмешище из дома и пригрозила, что ноги и руки ему переломает, если посмеет еще хоть раз переступить порог ее дома. После этого Лалю Тотев из рода Бежановых окончательно спился и стал жить в маленьком чулане, пристроенном к колхозному свинарнику.
Я остановился на пороге магазина и глазам своим не поверил – внутри толпится еще целый взвод кумушек. Увидев меня, они замолчали, снисходительно поглядели в мою сторону и освободили путь к прилавку – дескать, бери, что хочешь, и мотай отсюда. Но меня это не смутило – я оглядел их всех по очереди, некоторым кивнул, с некоторыми – знакомыми – поздоровался за руку и не спеша подошел к Диме. Смотрю на нее и думаю – значит, вот кто была невеста на свадьбе в Зеленицах!.. Невеста, которая плакала в маленькой комнатке и просила меня позвать отца… я очень смутно помню, как она выглядела тогда, но, наверно, была красивой, потому что и сейчас у нее стройная ладная фигура и черты лица мягкие, правильные. Как бы объяснить ей, что мне нужно поговорить без свидетелей? А, была не была – подхожу, здороваюсь и прямо, без обиняков, прошу ее спровадить куда-нибудь бабушек, потому что есть разговор. Бабушки явно злятся и готовы меня самого выставить отсюда, но Димитрина очень тихо, вежливо просит их разойтись, и так уже пора закрывать. Через минуту мы остаемся одни, Дима закрыла дверь и встала за прилавок. Помолчали. Она внимательно смотрит на меня большими карими глазами – и я решаюсь.
– Я вспомнил… Догадываешься – о чем?
– Откуда же мне знать, о чем ты вспомнил.
– Об одной свадьбе в Зеленицах двадцать один год назад… Было это в сентябре… Невеста все время плакала – очень красивая была невеста… А я спросил у одной женщины, почему все веселятся, поют, танцуют, а невеста плачет, а она мне ответила – чтобы люди не подумали, что ей очень хочется поскорее расстаться с девичеством – такой обычай был… А потом эта самая невеста привела меня в какую-то маленькую комнатку и попросила позвать отца. Он пришел, обнял ее, и тогда на пороге вырос какой-то худой, костлявый человек, про которого я позже узнал, что он бывший лесничий… Так было или не так?
К остекленной двери снаружи снова подошла какая-то бабка, стала стучать, показывать на пустую бутылку от лимонада, которую держала в руках, губы ее энергично двигались – как у рыбы в аквариуме. Небось вспомнила, чертовка, что надо купить подсолнечное масло, уксус или еще бог его знает что… Дима безучастно смотрела на нее, потом вышла из-за прилавка и открыла дверь в подсобку:
– Пойдем туда. Эти бабы не оставят нас в покое.
Склад снизу доверху был наполнен ящиками, мешками, цинковыми ведрами, грудами пустых бутылок. Остро пахло рассолом, соленой рыбой, керосином и южными приправами. Здесь было не теплее, чем на Пределе в это время года. В углу стоял какой-то колченогий плетеный стол и два поломанных стула, а у стены примостился узкий топчан, застланный грубым потертым одеялом. Дима достала откуда-то тряпку, вытерла один из стульев и пригласила меня сесть. Потом спросила – хочу ли я чего-нибудь выпить. Мне, честно говоря, хотелось только крепкого горячего чая, потому что, попав в этот холодный чулан, я почувствовал, что меня продолжает лихорадить. Но Димитрина держала в руках дешевое бренди. Я помог ей откупорить бутылку, она налила себе половину рюмки и единым духом, по-мужски опрокинула ее. Увы, в Дубравце пьют и мужчины, и женщины.
– Ты сам вспомнил об этой свадьбе или тебе кто-то рассказал?
– Сам. Вообще-то, я все время помнил о ней, но не придавал этому особого значения. Думал – так, детские воспоминания.
– Сколько тебе лет сейчас? – с интересом спросила она.
– Двадцать восемь.
– Значит, тогда тебе было всего семь… Ну а если ты ошибся и невеста была другая, не я?
– Это легко проверить по регистрационным книгам в общине.
– Да, это верно, проверять не надо – моя свадьба была. Что еще ты хочешь знать?
Я помолчал несколько секунд, потом медленно и твердо произнес:
– Я хотел бы узнать, когда и как ты познакомилась с моим отцом.
Она поглядела на меня этак снисходительно, как взрослая на ребенка, улыбнулась, а глаза грустные-грустные…
– Я, когда окончила школу, пошла работать в лесничество, делопроизводителем. Молодая была, а Герасим – такой красивый мужчина… Перед ним ни одна бы не устояла. Он был одинокий, счастья не знал…
– И Лалю работал в лесничестве?
– Да, и он.
– Отец выгнал его из-за тебя, верно?
– Что за глупости! – Она откинула голову назад и засмеялась – а смех делал ее моложе лет на десять, не меньше. – Лалю брал взятки у пастухов, нарушал закон – пускал сельчан рубить дрова в лесничестве. За это твой отец его и выгнал.
– А потом?
– Что – потом? Мы с Лалю поженились и зажили…
– Через четыре дня после вашей свадьбы кто-то застрелил моего отца!
– Уж не думаешь ли ты, что это сделал Лалю? – Она старалась говорить спокойно, но с каждым словом голос ее делался все напряженнее.
– Не только думаю, но уверен в этом! И ты знаешь, что это правда!
– Болтай побольше! Следствие доказало, что это сделали какие-то посторонние браконьеры. И мужа моего проверяли – думаешь, не проверяли?! – но они подтвердили, что он не виноват. Через два дня после свадьбы он пошел работать в шахту, и сто человек подтвердят, что он все время был там!
– Не верю я следствию! Ничего они не могли определить! Возле отца нашли отстрелянную гильзу от итальянского карабина. Такой карабин был у твоего свекра! Где он теперь, а?
– Господи Боже мой, что тебе надо от меня?
– Чтобы ты помогла найти карабин! Из него всего за один год убили трех муфлонов, и ты мне скажешь, у кого я должен искать этот проклятый карабин! Хотя бы ради отца!.. Ведь ты же любила его!
Я поглядел на нее и испугался – лицо ее снова стало лицом стареющей, да к тому же и пьющей женщины, а по одутловатым щекам текли обильные мутные слезы…
– Мне не стыдно признаться в этом… – Она встала, отошла в угол, где стояло что-то вроде старого комода, достала оттуда большую мятую фотографию, с тоской посмотрела на нее и передала мне. Я поглядел – и глазам своим не поверил: передо мной был отец, сидевший на коне, моем любимом коне, которого он всегда привязывал к большому ореху перед домом бабушки Элены (а я прыгал вокруг и умолял подсадить меня в седло…). Отец был молод и красив, счастливо улыбался и прижимал к себе хрупкую юную красавицу с длинными русыми косами. Девушка сидела на седле боком, смотрела прямо в объектив, и в глазах ее сияли любовь и радость… Дима отняла у меня фотографию, осторожно разгладила ее на колене и продолжала смотреть на нее долго-долго.
– Я тогда так хотела стать тебе второй матерью, но… как-то вечером, когда я шла домой, меня в лесу подкараулил Лалю и сгреб под себя насильно… – Она закрыла глаза и вся затряслась от отвращения. – Не могла я после этого вернуться к твоему отцу… Что мне оставалось? Только выйти замуж за этого негодяя… А Герасим так и не понял, почему я оставила его…
– Лалю знал, что у тебя с отцом любовь?
– Знал… Он потом признался, что изнасиловал меня нарочно, чтобы отомстить Герасиму…
– Значит, если бы ты не таилась и не выходила замуж, отец до сих пор был бы жив? – Я едва заметил, что кричу не своим голосом. Лицо Димы болезненно сморщилось, она наклонилась вперед и тоже повысила тон:
– Неужто ты не понимаешь?! Не могла я вернуться к Герасиму после того, что это животное сделало со мной!
– Но ты могла и не выходить замуж за это животное!
– Да что ты знаешь про жизнь?! Мне страшно было оставаться одной, потому что я тяжела была…
Она вдруг испуганно закрыла рот ладонью.
– О Господи, Пресвятая Богородица, что же это я болтаю…
– Но тогда выходит, ты с Лалю давно была, задолго до свадьбы?
– Нет. Я понесла от отца твоего…
Во время занятий боксом я только однажды пережил настоящий нокаут. Это случилось неожиданно, когда я был совсем не готов к этому: молния перед глазами, колени мягкие, как вата, а в голове гулко, как в пустой бочке. Вот точно такое же чувство я испытал и сейчас. Не знаю, сколько времени мне понадобилось, чтобы прийти в себя и совершенно чужим от волнения голосом спросить, что стало с ребенком моего отца… Димитрина медлила с ответом, а потом с закрытыми глазами ритмично, как маятник, задвигалась вперед-назад.
– Это не для твоих мужских ушей, но скажу… Выкинула! Нет-нет, Лалю после свадьбы и не коснулся меня, я не дала… Я выкинула, когда Герасима привезли в лесничество окровавленного, холодного… Потом не помню, что было, я долго не видела и не слышала ничего…
Она снова заплакала, у меня не было сил перенести этот тихий вой, я уж хотел прикрикнуть на нее, но она замолчала и так нехорошо, злобно осклабилась:
– А этого скелета я ни разу так и не подпустила к себе – в наказание…
Она снова налила бренди, залпом выпила, из-под темной косынки выбились ее седеющие кудри, и то, что я услышал дальше, едва не свело меня с ума от стыда и жалости к этой несчастной:
– Я так хотела отомстить треклятому и зачать от кого-то другого, но судьба наказала меня бесплодием… Я кидалась на мужиков как озверелая сучка, сколько их у меня перебывало – вот здесь, на этом топчане! Но все бесполезно, так я и осталась одна, без дитя…
Я взял шапку и пошел к выходу.
– А Лалю ты не трогай… – услышал я сзади. – Всю жизнь я мстила ему, хватит с него. Муфлонов, может, он и бил, но отца твоего уложил свекор!
Корчма полна дубравецких охотников – все гуляют на деньги, вырученные за убитых собак. Корчмарь быстро и ловко разносит ракию, вино, закуски, стоит невообразимый гам, где-то уже, обнявшись, поют песни. В углу сидят Дяко и кмет, поодаль от них – Митьо с дружками. Скользнул по мне злобным взглядом, отвернулся и продолжает разговор. Дяко машет мне рукой – иди к нам! Какой-то полупьяный дядька по дороге пытается объяснить, что и сегодня вечером автобус не придет в Дубравец. Я здороваюсь, сажусь, и кмет, отпивая ракию маленькими глотками, с ходу начинает жаловаться, что эти чиновные крысы из АПК из-за плохой погоды опять не присылают фураж для личных хозяйств. Дяко о чем-то спрашивает меня, я пожимаю плечами, отвечаю невпопад. Меня лихорадит – видно, опять высокая температура, язык ворочается с трудом. Я оглядываю всех собравшихся и наконец вижу того, кто мне позарез нужен: Лалю стоит на пороге, улыбается, кивает всем, ноздри у него дрожат от знакомых запахов вина и жареного лука.
– Закрывай дверь, Кожух! Что стоишь, холод пускаешь!
Лалю толкает плечом дверь, неверной походкой пробирается меж столами и все ищет, к кому бы пристать, но люди знают, что он за птица, и делают вид, что не замечают его. В какой-то момент он натыкается на меня взглядом и смотрит долго, пристально. И я смотрю на него с растущей яростью – но я знаю, что еще рано хватать его за грудки. Кмет дергает меня за локоть, дескать, оставь ты его, знаешь же – ты ему одно слово скажешь, а он тут же прилепится к тебе, будет смотреть просящим взглядом, льстиво улыбаться, пока ты не поставишь ему. А выпьет – и сразу становится злым как собака, и ругается, и в драку лезет… В общем, дрянь каких мало.
Через два стола от нас Митьо и Христо Хромой затеяли спор – чей кабан потяжелее будет, и так увлеклись, что не заметили, как Кожух подкрался к ним.
– Ты чем его кормишь? Чем кормишь, я тебя спрашиваю?! – Хромой почти упирается острым подбородком в лицо Митьо.
– До ноября ячменем!
– Тогда можешь поцеловать меня в то же самое место! После сентября ячмень жухнет!
– Тогда спорим! – горячится Митьо, но я вижу, что пыл у него постепенно проходит и он все чаще поглядывает на меня. – Мой поросенок не меньше ста пятидесяти кило потянет!
– Правильно говорит Митьо, – вставляет Кожух и смотрит на Митьо с собачьей преданностью. – Я видел его кабанчика, здоровый кабанчик!
– А мой сто шестьдесят будет! – стучит по столу брадобрей.
– Точно, точно, будет сто шестьдесят! – усердно кивает Кожух. – И твоего я видел – агромадный, черт! У бай Христо не глаза, а весы…
Митьо смотрит на него тяжелым взглядом, шепчет ему что-то на ухо, потом поворачивается к корчмарю:
– Дай и ему бутылку!
Корчмарь приносит Кожуху литровую бутыль вина, тот цепко хватает ее, становится у печки и пьет – долго, жадно, ни на что больше не глядя, ничего больше не слыша. Через полчаса, раскачиваясь в стороны еще больше, он снова подходит к двери, снова толкает ее плечом – и тонет в глубине снежного вечера. Я быстро встаю и бегу за ним следом, не беспокоясь о том, что подумают обо мне дубравецкие охотники…
Я настиг Кожуха за оградой сельской церкви. Он оперся о решетку, голова упала на грудь, и вид У него такой, будто он погружен в глубокие размышления. Что-то он пытается сказать мне, но язык не слушается его, и пока выходит одно лишь мычание. Потом он с трудом отрывается от ограды, делает несколько шагов и снова останавливается, ему, по всему видно, хочется сказать что-то важное, он набирает в грудь воздух, подымает руку и кричит что есть мочи в лицо всему свету:
– А я что? Свинья, а?! Свинья или человек?!
Я молчу, и все вокруг молчит. А так как его вопрос остается без ответа, он снова опускает голову и тихо бормочет, так тихо, что я с трудом понимаю его, – вот, мол, люди сидят сейчас по домам, смотрят телевизию, горячую ракию пьют, и всем им наплевать, что в какой-то вонючей конуре, в свинарнике живет какой-то там Лалю, а свиньям хуже всего под Коляду, когда их колют, а людям – когда они остаются одни, это человечья коляда, и тут люди и животные похожи…
Кожух замолк и, шатаясь, двинулся по кривым улочкам к окраине села, где темнели низкие постройки колхозного свинарника. Я стараюсь тихо ступать ему в след, и тут странная мысль приходит мне в голову – вот так же двадцать один год назад отец этого отребья тайком шел за моим отцом, настиг его и выстрелил ему в спину…
Минуту-другую Кожух постоял у скособоченной двери небольшой пристройки к свинарнику, откуда слышно было глухое похрустывание и скулеж, потом толкнул дверь и вошел. Я дождался, пока в маленьком окошке, похожем скорее на дырку в стене, блеснул огонь, набрал побольше воздуха в грудь и, как в глубокий поток, шагнул в вонючий чулан…
Лалю стоял у ржавой печки, прижимая к груди охапку сухих стеблей и листьев кукурузы, и глядел на меня с изумлением. То ли от хождения по улицам в морозную ночь, то ли от внезапного моего появления, но он явно протрезвел, взгляд стал более осмысленным, и где-то на самом дне глаз пробежала тень надвигающегося страха. Насовав в широкое горло печки топливо, он стал лихорадочно хлопать себя по драным карманам грязной спецовки – видно, искал спички. Нашел какую-то помятую коробку, дрожащими пальцами зажег спичку, поднес к печке и долго глядел, как разгорается пламя. Потом резко захлопнул дверцу печки и хриплым голосом произнес:
– В гости, значит… А ракию принес, раз приперся в такое время?
У меня не было времени объясняться с ним по поводу ракии, скоро девять, и моя лихорадка усиливается. Я шагнул к нему, схватил за ворот его грязной спецовки (две пуговицы немедленно отлетели) и громко, внушительно произнес:
– Сейчас я спрошу у тебя кое о чем, а ты мне скажешь все! Все, что знаешь! Как сказал бы на исповеди!
Его хилое, иссушенное тело отчаянно билось в моих руках, глаза от ужаса стали круглыми и безумными и готовы были выскочить из орбит… Я швырнул его на узкий деревянный топчан, а он, негодяй, еще попытался наброситься на меня, но я легким ударом оттолкнул его назад.