Текст книги "Укрытие"
Автор книги: Трецца Адзопарди
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)
Шестнадцать
Люка летит по утреннему небу и спит. Свет из иллюминатора ее не беспокоит; она в маске из геля, которая должна предохранять нежную кожу вокруг глаз. Стюардессы тихонько улыбаются, глядя на нее: в пестром зеленом платке и с голубыми разводами вместо глаз она похожа на какое-то потустороннее создание. Перезвон бутылок и стаканов на тележке едва ее не будит. Она поправляет маску, и солнце просачивается из-под краев, добирается до лишенных ресниц век, расщепляет свет в чешуйки ржавчины.
Кровать Фрэн пустует уже три дня, а простыня с пятнами крови так и лежит, сложенная, на полу. Долорес свернулась котенком в провале матраца, там, где обычно лежит мама и где Люка, принюхавшись к смятой простыни, все еще чувствует ее запах. Люка пытается пристроиться рядом с сестрой, но та слишком горячая – тело у нее влажное от жаркого сна. Она напрягает слух – не слышно ли маму, которая лежит под лекарствами в Клетушке. Карлотта ушла домой раньше обычного – после бурного разговора с отцом, который потом от злости впивался зубами в костяшки пальцев. Снизу доносится приглушенный звук телевизора, по кухне бродит отец.
Потом становится слишком темно – гаснет уличный фонарь, поэтому, может, она и просыпается, а может, оттого, что в комнате еще кто-то есть. Люка не боится. Рука, скользнувшая под одеяло, прохладная и знакомая. Она касается ее ступни, гладит, легонько приподнимает, и вот уже ступню поддерживают две руки. Одна тянется к лодыжке, а вторая ласкает пальцы, раздвигает их – словно пересчитывает. Потом берет мизинчик и внезапно дергает его, короткий хруст косточки тонет в вопле, рвущемся из Люки. Затем так же быстро рука дергает следующий палец, и еще один, а Люка корчится от боли и толкает свободной ногой сестру. Долорес стонет и откатывается на край кровати. Руки от быстрых движений стали влажными. Они ощущают пульсирующий под детской кожей ужас. А затем раздается тихий смех, успокаивающий, даже приятный, словно эта боль – дар, принесенный под покровом ночи любимой дочери. Следует поцелуй в изгиб ступни, где кожа самая нежная, Люке поправляют одеяло и уходят.
Люкины глаза под голубым силиконом широко распахнуты и не моргают. Сны теснят друг друга. Она сосредотачивается на звуках вовне: тележка, позвякивая, катится обратно, над головой щелкает дверца отделения для ручной клади, пронзительно воет двигатель – самолет идет на снижение. Это то, что она слышит.
Просьба пристегнуть ремни. Мы прибываем в аэропорт Кардиффа.
* * *
Новый мост на безопасном расстоянии; отсюда порт выглядит как снимок из туристического буклета: на молу, на башне поблескивает ярче солнца циферблат часов, в бухте белеют яхты, сухой док заполнен синей водой. Симпатичный такой, безобидный. Но я туда не пойду. За просторной площадкой и вычищенным пескодувкой камнем – другое место, где крошится кирпич, рушится небо, падают люди.
Я щелкаю замком Евиной сумочки, из нее подымается облако сырости. Внутри два смятых автобусных билета и заплесневевшая фотография. На ней свадьба: женщина – мужчина, женщина – мужчина, женщина – мужчина, и я сначала не понимаю, кто есть кто. У девушки волосы украшены цветами – это Селеста-невеста. По бокам от нее двое мужчин одного возраста и роста: один толстый, лысеющий, второй – наш отец. Он щурится на солнце. Может, улыбается. Может, думает о Селестином счастье: вышла за Пиппо, попала в хорошие руки. Вглядываясь в его зажмуренные глаза, я ищу доказательств замысленного им побега. Чуть ли не вижу, как лихорадочно бьется его сердце. Женщина справа от него – мама: в костюме с серебряными нитями она выглядит немногим старше дочери. Легкий ветерок взбивает ее челку. И она задирает голову, отчего вид у нее отчужденный, еще чуть-чуть – и взмоет в небеса. А за ее спиной Сальваторе, лицо его в самом углу, как солнечный блик на объективе. Он улыбается. Он еще ничего не знает; он и не предполагает, чем закончится день.
Евина сумочка стоит на краю моста. Так же мама поставила свою белую сумочку на камень над рекой; перед тем как отец нырнул в машину Джо Медоры; перед тем как пришла Ева и нашла меня под деревом. И мои воспоминания, им нельзя доверять, но они – все, что у меня есть, они липнут ко мне комьями грязи. В памяти всплывает Ева, чешущая ногтем лоб, пылающие цвета, зимний сад, одуряющая жара, раскалившая стекла. Ее круглые глаза сияют, как новенькие шиллинги.
Пролежал погребенный в грязи. Представляешь?
Представляю. Тогда все было совсем по-другому. Тогда док был действительно сухим. И стены были видны – бесконечная череда кирпичей, проносившаяся мимо Сальваторе, когда он падал. Я перегибаюсь через перила моста, и на меня несется с ревом разноцветная волна.
Он смотрит на луну. Следит взглядом, как она перемещается по небу. Сальваторе закрывает глаза, как ему кажется, всего лишь на минуту, но когда открывает их снова, луна уже ускользнула. Теперь он видит ее лишь краешком глаза. Он глядит на канаты ремонтной люльки. Он бы мог вылезти по ним, да только не может пошевелиться. Даже голову не может повернуть. Сначала ветер, потом тучи по небу, дождь, заливающий лицо и одежду, холодящий кожу между задравшейся брючиной и носком. Сальваторе слышит вдалеке крики. Греческие матросы, пьяные, шатаясь, пробираются по мостику, а за ними – шиканье, болтовня, хихиканье проституток, которых они хотят тайком протащить на корабль. Еще один вскрик – страха и веселья: одна из женщин оступается в тридцати футах над тем местом, где лежит Сальваторе. Он раскрывает губы, хочет ее окликнуть. Рита, шепчет он, Рита, София, Джина. И – еще тише – Фрэнки, Фрэнки.
Фрэнки сидит на нижней койке в крошечной каюте и аккуратно опорожняет карманы: из переднего правого достает рулон банкнот, из левого – сигареты, шарит по атласной подкладке пиджака, лезет во внутренний карман, где лежат новые документы. Он закуривает сигарету, сует ее в рот, и на ней вырастет столбик пепла, пока он сворачивает, разворачивает, складывает, раскрывает бумаги, на которых гордо сияет черным его подпись. Он выпускает на них дым. Облизывает края и трет указательным и большим пальцами бумагу, чтобы она выглядела не такой уж новой. Думает о другой жизни. Старается не думать о Сальваторе.
…Женщина останавливается, преувеличенно серьезно подносит палец к губам.
Что такое? – спрашивает ее приятель.
Я чего-то услыхала, говорит она. Ее приятель протягивает руку и уводит от дока, от тихого шепота, который похож на шорох зверька в темноте.
Фрэнки, хабиб.
Фрэнки лежит, скрестив за головой руки, глядит на изгиб проволоки в футе над его лицом. Похожа на фигурку толстяка. Он вспоминает, как только приехал в Тигровую бухту, вспоминает комнату в подвале с кроватью в углу, как он стукался головой, пока не научился, вставая с кровати, пригибаться. Кольцо с рубином, соскользнувшее с руки и прикатившееся к Джо Медоре.
Так ты мой милый или нет? Эй, Фрэнки!
И усаживает женщину Фрэнки на колени – будто в подарок.
Уже нет, говорит сам себе Фрэнки. Уже не твой.
Он крутит на пальце кольцо. Там, где золотой ободок впивается в палец, скоро появится мозоль. Фрэнки чувствует, как по телу разливается тепло. Это освобождение, думает он, пробуждение. Он отдается этому; Фрэнки может теперь стать кем угодно.
Одна нога согнута в колене. Сальваторе думает, что, должно быть, лежит на остром, нечто твердое впивается в лопатку; правой руки он не чувствует. Он чуточку поворачивается налево, и люлька идет вбок. На небе сверкают звезды.
Когда Сальваторе наконец падает в мягкую грязь на дне дока, он уже без сознания. Утром вода сочится сквозь запорные ворота – забивает его одежду грязью, камушками, обрывками проволоки, банка из-под краски мягко стукается о щеку, и вот уже весь док заполонило море. Корабль, аккуратно прокладывающий путь поверх ила, погребает Сальваторе навсегда. Вода вокруг – радужная пленка бензиново-синего и алого.
Отец знал, что сделал. Он уплыл на рассвете, а Сальваторе бросил. Бросил маму и всех нас. У мужчины может быть сотня мотивов или вообще никакой причины для того, чтобы просто выйти из жизни, которую он создал. Отец подбрасывал монетку и глядел, как его судьба, крутясь в воздухе, падает на землю. В моей голове восстанавливается последовательность, она накатывает волнами на мозг, но пока что по порядку ничего не выстраивается. Не хватает деталей, не хватает людей. Роза права насчет отца: он не вернется. Но есть другие. Ева сказала, «Лунный свет» все еще существует. Если кто остался, я их найду.
* * *
Джамбо сидит за обеденным столом, прижав к груди телефонную трубку. Он замечает посреди стола вазу с матерчатыми цветами, каждый лепесток в букете покрыт слоем жирной пыли. Наверху, на лестничной площадке, Селеста, забыв, чем занималась, стоит, прислонившись к дверце сушильного шкафа. Внутри тепло и темно. Она думает, каково было бы полежать здесь, свернуться калачиком под трубой, закрыть дверцу. Она не была на Ходжес-роу с рождения Джамбо. А теперь, возможно, ей придется вернуться туда. До нее доносится раздраженный голос сына. Селеста спускается вниз.
Что еще? – говорит она.
Да Луис опять что-то напортачил. Ты же знаешь, какой он.
Селеста стоит, скрестив руки на груди.
Ну и?
Он запутался с меню, а еще реклама…
Положи, кивает Селеста на трубку. Как с Пиппо разговаривает.
Оставь это мне, мама, говорит сын, понимая по ее поджатым губам, что она этого делать не намерена, – я сам с ним поговорю.
Селеста лезет под стол. Достает одну туфлю, другую, сует в них ноги.
Мы с ним вместе поговорим. Пошли.
Ну вот, пожалуйста, думает Джамбо. Удружил, братец.
Семнадцать
Нет, тут что-то не так. Проспект новый и широкий, вдоль тротуаров деревья, всюду уличные кафе. «Лунного света» здесь быть не может: он должен быть в переулке – узкие двери, окна с разбитыми стеклами, мостовая в трещинах, серая, как небо Уэльса. Это не то место. И вдруг я вижу их троих. Они кажутся такими знакомыми, что я уже не понимаю, какой теперь год, мне будто снова пять лет, и все вот-вот начнется заново – хуже, чем прежде. Селеста выглядит как постаревшая мама – та, которую помню я, она даже стоит так же – одну ногу чуть вывернула в сторону, а другой быстро-быстро стучит по тротуару, словно в голове ее бьется ритм, которого никто другой не слышит. Она мрачно разглядывает зеркало витрины. Мужчина рядом с ней вполне мог бы быть Пиппо; а второй, помоложе, прислонился к дверце машины и размахивает в воздухе сигаретой. Он копия нашего отца. Селеста узнает меня в ту же секунду: словно ждала моего появления. Она выбрасывает руки вперед. Объятие столь быстро, что я едва чувствую ее прикосновение.
Это мои сыновья, говорит она. И – Джамбо с Луисом: Это ваша тетя Долорес.
* * *
Люка с трудом заставляет себя постучать в дверь. Она заглядывает в просвет между шторами, видит кровать под окном, телевизор на старом пластиковом столике. На улице ни души. Люка глядит на окна дома Джексонов и соседнего: они заложены листами старого железа. Она катит свой чемодан по улице, встречает женщину, ее тащит за собой собака, которая как будто улыбается. Они едва не сталкиваются, Роза и Люка. Но на Люке темные очки и платок. Роза замечает женщину – она здесь явно не на месте, похожа на фотомодель, – однако не узнает ее. Люка сторонится толстой женщины с тощей собакой. Ей хочется в гостиницу. Горячая ванна, а потом – спать. Она пойдет на похороны, а потом уедет домой. Здесь она только время впустую потратит.
Роза бухает пакет с продуктами на стол в кухне, вынимает банку собачьего корма. Находит в кладовке железную миску, потускневший серебряный поднос, а под полкой – мешки с мусором, набитые так же, как и те под лестницей. Она кормит собаку и принимается за дело – вываливает содержимое первого мешка на пол в гостиной. Роза не ищет ничего определенного, но помнит украшения. Мама носила только блеклое обручальное кольцо, волне возможно, что из «Вулворта», а вот у Фрэнки было золотое. Роза размышляет. Фрэнки наверняка его забрал, наверное, до сих пор носит. Она вспоминает низенькую стеклянную вазу, которая стояла у него на туалетном столике; запонки, булавка для галстука, кольцо с рубином, тонкая игла серьги в грязно-желтых крошках. Иногда там оказывались часы, или идентификационный браслет, или длинная толстая цепь со свисающим совереном. Как и кольцо, вещи эти то появлялись, то исчезали.
В первом мешке пеленки и распашонки, детская одежда, мужские костюмы – слипшиеся в ком, в зеленой плесени, которая, стоит Розе за что-то потянуть, рассыпается в пыль. Пес носится вокруг, засовывает морду то в один мешок, то в другой. Он тащит что-то зубами, задние лапы согнуты, когти скребут по линолеуму. Галстуки, пояса, подтяжки с кожаными петлями, сплетенные в клубок, разлетаются во все стороны. Из мешка выскальзывает ремень, свистит в воздухе, и этот звук пугает обоих. Роза, присев на корточки, разглядывает его. Черная кожа совсем износилась. На пряжке вырезано восходящее солнце – и диск, и лучи позеленели от плесени. Этот ремень ни с чем не спутаешь. Роза накручивает его на руку. Движение почти инстинктивное. Она никогда не била пса, но теперь он пугается; потрескавшаяся кожа источает воспоминания. Он ползет на животе под кровать. Роза кожей чувствует тишину комнаты, разлитое кругом прошлое.
Ей снова двенадцать; она сидит в задней спальне у окна. Вдалеке полыхает пламя, но Фрэн к этому непричастна. Фрэн лежит в своей комнате, ждет завтрашнего дня, когда придет Лиззи Прис и отвезет ее в приют. Прошла неделя с тех пор, как сгорела лавка Эвансов, с тех пор, как отец избил ее на кухне. Роза тогда не знала, что это только разминка. Весь день в доме толпились люди: Лиззи Прис со своими бумажками, потом Артур Джексон, который привел маму и усадил на стул. Ноги у нее были в грязи. Розу послали искать отца. Она его так и не нашла. Оставила сообщения в «Лунном свете», в букмекерской конторе, в «Бьюте». Домой он не явился. А теперь сидит здесь, уставившись на дверь, с ремнем на коленях. Он запер маму в Клетушке. Никому не разрешено туда заходить. В доме тишина.
Это несправедливо, Сел, шепчет Роза. Несправедливо!
Селеста соскальзывает с кровати и садится на корточки. Она перебирает россыпь пластинок на полу, находит ту, которую хочет поставить.
Да ты-то что понимаешь, говорит она, сдувая с пластинки пыль. Ты еще ребенок.
Я знаю, что это несправедливо, упорствует Роза. Она не хочет спорить, а хочет, чтобы Селеста сделала хоть что-нибудь. Селеста натягивает рукав на большой палец, аккуратно проводит им по винилу.
Они это заслужили. Сплошной позор, а не семейка!
Она ставит иголку, та шуршит по пластинке. Сумрак заполняет «Прогулка по набережной».
Вставай, Роза! – говорит Селеста. Я покажу тебе, как это танцуют.
Ее розовые пальчики отбивают такт.
Раз, два, три, и-и… Она останавливается. – Ну, Роза, давай! – говорит она, щелкая у нее перед носом пальцами. С этим все равно ничего не поделаешь! И она снова отбивает ритм.
Пам-па-ра, поворот бедра.
«Стопни» правою рукой,
Шаг-поворот.
А теперь и левой,
Шаг-поворот.
Шаг назад. И – шаг назад.
Плавно вбок – и поворот.
У Розы нет никакой охоты танцевать. Она мысленно прокручивает все заново.
В столовой темно. Даже телевизор выключен. Что-то не так. Роза боится, что задержалась. Отца она так и не нашла, но, выйдя во двор, слышит его крик. Сначала она видит Фрэн на лужайке. Она закрывает лицо руками.
Руки опусти! – орет он. Он стоит к Розе спиной. Рукава засучены, на кулак намотан ремень. Фрэн опускает руки по швам и Стоит не шелохнувшись. Как рядовой. Она не узнает Розу; между ними всего несколько футов, но в глазах Фрэн светится один только ужас. В свете, льющемся из окна кухни, Роза видит розовые полосы на коже у сестры. На шее, на руках, на ногах. Фрэнки делает глубокий вдох, встает поудобнее, выдыхает. И с выдохом рвется наружу звук свистящей по воздуху кожи. Из распахнутого рта Фрэн летит безумный крик. Ему вторит тихий, как эхо, крик вдалеке. Фрэнки снова поправляет ремень на кулаке.
Ты как мать, говорит он.
Тишина. Фрэн пошатывается – вот-вот рухнет.
Лгунья. Как мать.
Метит в голову. Острая клешня пряжки впивается в лицо, оставляет тонкую царапину за ухом. Она испускает звериный вопль. Фрэнки подхватывает ее на руки. Тело сгибается пополам. Будто сломалась, думает Роза. Он швыряет ее на землю. Его пальцы сжимают шею Фрэн.
Крик.
Но это не Роза, которая зажала рот ладонью. Крик останавливает Фрэнки. Он переползает через тело дочери, чтобы скрыться в тени стены. Фрэн бредет прочь. Через несколько мгновений он следует за ней, втянув голову в плечи – словно боится, что небо рухнет и придавит его. Розе он напоминает шимпанзе в цирке.
В кухне Фрэнки моет пряжку под краном. Головы он не подымает, но чувствует, что Роза стоит в дверях. Он проводит пальцем по латунному язычку.
Приведи мне Долорес, говорит он.
Но она этого не сделает. Ее она ему не отдаст.
Фрэн наверху, но она не плачет. Стоит, прислонившись головой к зеркалу на туалетном столике. К уху прижимает носок.
Что ты сделала? – спрашивает Роза.
Ничего.
Он называл тебя лгуньей, говорит Роза.
Фрэн разглядывает носок, ищет чистое место. Носок в пятнах крови.
Ничего я не сделала.
Пойдем скажем маме, говорит Роза.
Смех у Фрэн пронзительный.
Ха! – говорит она. Это все из-за нее.
Ухо у нее багровое, на мочке, там, где царапнул язычок, начинает синеть.
Ой… Больно смертельно.
Она мочит кончик носка слюной и снова прикладывает к ране, спускает волосы налицо, чтобы закрыть оба уха. Роза глядит на взбухающие на руках Фрэн рубцы.
Я скажу Селесте, говорит она.
Но Селеста в задней спальне разучивает па и не желает ни о чем слышать.
Врач придет. Давай ему расскажем, предлагает Роза. Селеста замирает в движении.
Ты только попробуй! – говорит она. Он тогда нас всех убьет. Скажи, Фрэн, ты ей скажи, чтоб она – никому ни слова.
Селеста может все изменить. Она старшая, она знает, что делать.
Но Селеста желает только танцевать.
У Розы затекла нога. Она высвобождает ее, пытается ей пошевелить, но боль слишком резкая. Она ждет, когда перестанет покалывать.
* * *
В «Лунном свете» прохладно, зал просторный – светлое дерево и хром. Мы сидим у окна, куда Джамбо приносит на полированном подносе кофе – всего две чашки, поэтому Луис бросает на него недоуменный взгляд, он понимает намек, поднимается и идет за братом в недра ресторана. Селеста сидит на краешке стула, чуточку от меня отвернувшись. Она осматривается. Моего взгляда избегает.
Я-то шла в старый «Лунный свет», говорю я. Это для меня полная неожиданность. Я и не предполагала…
Название изменят, говорит она равнодушно. Это была не моя идея.
А что, старый «Лунный свет» еще существует? Я сегодня утром ходила навестить Еву. Ты помнишь миссис Амиль?
И я достаю из портфеля сумочку.
Меня это не интересует, говорит она, отодвигаясь подальше.
Это фотография твоей свадьбы. Мама с папой. Сальваторе.
Ну и что? Убери.
Селеста отпускает ложку, кладет правую руку на стол, рядом с моей левой. Осторожно, чтобы они не соприкоснулись. Вот две взрослые руки – моя и ее. Я поворачиваю свою ладонью вверх, демонстрирую обтянутую кожей кость – там должен был быть большой палец, полумесяц белой плоти и багровый рубец, на котором кожа не прижилась. Я подавляю желание спрятать руку в коленях. Она должна теперь на меня посмотреть.
Ты спокойно к этому относишься? – спрашивает она. Тебе не мешает?
Я переворачиваю руку: значит, ей мешает. Я могла бы рассказать Селесте, как пошла в школу и как другие дети отказывались со мной сидеть, чтобы «не заразиться», или как моя приемная мать уговаривала меня носить протез, который натирал мне запястье. Но я рассказываю о другом: о том, как встретила миссис Рили, как Роза нашла меня в нашей старой спальне. И все это время рассматриваю ее лицо. Селеста мне это позволяет, легонько кивает, вертит в пальцах салфетку. В тени лицо у нее гладкое и смуглое, но там, куда падают лучи дневного света, видны под слоем пудры крохотные морщинки.
Миссис Рили пришлось включить для меня газ, говорю я. Шкаф был забит мусором. Подумать только – я так любила это местечко под лестницей.
Селеста щурит глаза, вздыхает.
Ты не можешь помнить, говорит она. Ты была совсем маленькая.
Это не вопрос, но мне хочется спорить. Я отчаянно бормочу:
Я помню, как выучила названия всех книг Ветхого Завета, как научилась застегивать пуговицы. Ты мне показывала, как танцевать твист; помню, как Фрэн увезли. Карлотта и Сальваторе, Джо Медора…
Ты не можешь помнить Джо Медору, говорит она, и руки ее взлетают вверх – словно ей удалось меня поймать. Ты его никогда не видела, Дол. И – бога ради! – ты не можешь помнить Марину. Это тебе только рассказывали. И это не то же самое, что знать.
Я помню Джо Медору!
Селеста говорит медленно, как ребенку.
Ты его никогда не видела.
Откуда-то из глубин сознания всплывает картинка. Я вспоминаю мужчину, склонившегося над женщиной, он держит ее лицо в ладонях и усмехается мне. Зубы у него горят золотом. Но это гравюра из старой книжки, которая была у меня когда-то. Это никакое не воспоминание.
Селеста хватает салфетку и сердито вытирает уголок рта. Я догадываюсь, что этот жест означает конец беседы.
Я своих мальчиков оберегла от этого, говорит она, отодвигая стул. Перед вами ваша собственная жизнь, я им так говорю. Глядите только вперед.
Она смотрит на сыновей, которые пьют у стойки кофе. Они глядят на нас. Луис спешит к нашему столику.
Пойди помоги тете Долорес забрать вещи, говорит она, и, обернувшись ко мне: Полагаю, ты остановишься у нас.
Это не приглашение, это приказ. Она хочет, чтобы я бросила Розу в старом доме.
* * *
Луис так и рвался меня проводить. Он почти что бежал вприпрыжку—как резвый щенок, порой вырывался вперед, не переставая разговаривать, возвращался. Желая что-то подчеркнуть, он раскидывал руки в стороны и глядел на меня во все глаза. Мне приходилось его придерживать – чтобы не мешал спешащим навстречу прохожим. Интонация у него чуть недоуменная; в каждом утверждении скрыт вопрос. Мы свернули с Бьют-авеню на узкую улицу, упиравшуюся в проулок.
Нет, Луис…
У меня перехватило дыхание. Почему – я словами выразить не могла.
Но так быстрее! – сказал он. Со мной тебе бояться нечего.
В сточной канаве валялся мусор, пластмассовые чашки, скомканные пакетики из-под чипсов трепал ветер. Строители не тронули этой части города; не было тут ни респектабельных фонарей, ни урн с нарисованными на них герольдами. Так я и оказалась против своей воли здесь – совсем рядом с портом. Луис хотел рассказов о прошлом, но я после встречи с Селестой устала рассказывать. То прошлое, которое вроде как было общим, казалось болотом. Я сообщила ему одни лишь факты.
Пять девочек, потом шестая, а потом пожар, и я обгорела.
Тебя же спасли! – гордо заявил он.
Я обгорела, а потом… все пошло не так.
Твой отец, он сбежал. Я все об этом знаю.
Он описывал события, о которых ему только рассказывали, и руки его летали в воздухе. Это были замечательные истории – о роковом кольце, о кровавой вражде, о проданной дочери.
Это место – оно как отдельный мир, да? – сказал он, хлопнув ладошами – словно мотылька поймал. И мама не хотела, чтобы мы знали. Она отправила нас в частную школу. Но люди кругом, – он выпустил воображаемого мотылька на волю. Они нас знают. Разговоры все равно слышишь. Когда папа умер, она все рвалась уехать отсюда, но Джамбо говорит…
Когда умер ваш папа? – спросила я.
Скоро уже два года. Работал до последнего. И Джамбо с ним. Динамичная получилась парочка!
Луис остановился. В его словах была горечь, которая досказала мне все остальное: про то, как Селеста прожила здесь все эти годы, а сплетни никуда не исчезали, они лишь менялись с годами. Пожар – это адский пламень, сожженная рука – роман ужасов, а разборка между двумя старинными приятелями – убийство. Неудивительно, что она не хотела говорить о прошлом. Мои воспоминания по сравнению с этим скучны и убоги. Но Луис – он как я, хочет во всем разобраться. И я за это уцепилась; я рассказала ему о том, о чем не могла бы рассказать сестрам: об отчужденности Селесты, о мелкой жестокости Розы и Люки, о доброте Фрэн. Как она лежала в темноте и протягивала мне руку. Как стояла в тусклом предутреннем свете, худенькая, ссутулившаяся, молча складывала мокрые простыни, и от нее веяло такой тоской… Рассказала я и про костры, про камешки-стекляшки, про татуировки.
Луис прищурился.
Фрэн, сказал он. Фрэн… Сколько бы ей сейчас было?
Мне не надо ничего высчитывать.
Сорок пять.
И ты не знаешь, где она? – спросил он.
Понятия не имею.
Я могу порасспрашивать. Я знаю кое-кого из старой гвардии.
И вдруг, словно вспомнив что-то, широко улыбнулся.
Тетя Дол, глянь-ка.
Он расстегнул рубашку. Показал татуировку на груди – дракона. Не понимаю, как это кто-то добровольно хочет себя калечить, но Луису это нравилось.
У Фрэн было написано ее имя – вот здесь, сказала я, вытянув правую руку. А здесь – я показала левую – распятие.
Домашнего изготовления, да? – сказал он, беря меня за левое запястье. Смысл получился двойной, и мы засмеялись. Он не выпускал мою руку, и я ее не отнимала.
Ты придешь на похороны, Луис? – спросила я.
Он посмотрел непонимающе. Значит, Селеста и этим ни с кем не поделилась.
На похороны нашей мамы – твоей бабушки. Завтра.
Как это? – сказал он. Как это?
Он наклонил голову – как голубь, высматривающий крошку. Он думал, он решал.
Приду, сказал он. Мы все придем.
И он взял меня под локоть.
Ну, вот почти и пришли, тетушка, сказал он и снова улыбнулся во весь рот. Не так уж и страшно, а?
Я разрешила ему довести меня только до угла. Он не хотел уходить, все оборачивался, а я махала ему рукой.
Точно дойдешь? – кричал он. Точно? Я ведь могу пригодиться. Мало ли что.
Селеста не хотела бы пускать его в дом. И я не знала, как бы прореагировала Роза.
* * *
Она стоит на коленях посреди комнаты, кругом мешки, детские вещи, туфли, вешалки – две огромные кучи. Как на благотворительном базаре. Из-под кровати торчат серые лапы пса; он лежит там трупом. Роза поднимает на меня глаза – вид у нее виноватый, смущенный, словно я поймала ее на чем-то постыдном. От нее пахнет потом, на лбу грязные подтеки. И лицо как у маленькой девочки.
Я весь день это разбирала, говорит она, разглядывая свои руки. И протягивает мне ладони – кончики пальцев измазаны типографской краской.
В основном один хлам. Я это выставлю мусорщикам.
Я ходила к Еве, говорю я. А еще встретила Селесту с сыновьями.
Она психованная, бормочет Роза.
Про кого она – я не понимаю.
Ты знала, что отца разыскивали за убийство? – спрашиваю я. Теперь мы с ней равны. На этот раз ей не отвертеться.
А как же, говорит она, сваливая часть кучи в мешок. Еще – за изнасилование, разбой и грабеж средь бела дня. Я ничего не упустила? Ты уж подскажи – она наклоняется ко мне, продолжает нарочито высоким голосом: – Я внесу в список.
Роза, я не шучу.
Нет. Ты у нас такая доверчивая. Все примешь за чистую монету.
Она снова садится на корточки. Солнце скрылось; лицо ее в полумраке отливает синевой.
Людей за что только не обвиняют. Чулок порвался? Гаучи виноваты! Ноготь сломался? Опять эти Гаучи! Он, Дол, много чего плохого сделал, говорит она, сгребая с пола ремни и вешалки. Бил нас до полусмерти, оставил без гроша, в конце концов просто слинял. И это, по моему глубокому убеждению, худшее из преступлений.
Она запихивает вещи в мешки, наваливается на них, чтобы утрамбовать.
Незачем ходить выяснять, что он такого натворил, Дол. Все это вот туточки.
Она завязывает на мешке узел.
А ты, Шерлок, этого до сих пор не понял?
И Роза рассказывает, как нашла его ремень. Больше она ничем делиться не готова. Я этого не помню, но, когда ее слушаю, в животе у меня что-то переворачивается. Что-то мокрое и скользкое.
А вот это, я думаю, тебя заинтересует. Или тоже выбросить?
На линолеуме груда фотографий. Я наклоняюсь рассмотреть их: маленькая Селеста, бесконечные мужчины в костюмах, улыбающиеся женщины. Четыре ребенка сидят рядком на диване. Наши имена написаны ручкой – Роза, Люка, Фрэн, Дол – и стрелочки к каждой.
Наверное, чтобы она не забыла, говорит Роза.
Меня больше всего интересует Фрэн. Она сидит, обняв меня за плечи, а глаза получились смазанные – моргнула не вовремя. Тоненькая прядь волос в углу рта, а рот приоткрыт – она что-то говорит. Не помню что. Наверное, шутит. Чтобы я улыбнулась в камеру.
На полу рядом с Розой лежит открытая мамина сумка. Из ее недр вываливаются другие истории: пожелтевший газетный снимок, на котором двое мужчин; детские четки, потемневшие от времени; выщербленные игральные кости. Мне это ничего не говорит. Старые рецепты блюд, которых я никогда не пробовала. Рождественские открытки от людей, которых я не знала. Про Фрэн больше ничего.
Вот, говорит Роза, наклоняясь к груде снимков. Ты здесь хорошо вышла.
Сквозь трещины на фотографии проглядывает кремовая бумага. Края обтрепались – ее часто рассматривали. Две маленькие девочки. На старшей застегнутый на все пуговицы клеенчатый плащик с белой отделкой, воротник завернут, словно ее одевали второпях. Хоть фотография и черно-белая, сразу понятно, что волосы у нее рыжие – они реют вокруг головы огненными язычками. Через плечо у нее замшевая сумка, она вцепилась в замочек, сурово смотрит в объектив. Похожа на кондуктора в автобусе. Не забудьте оплатить проезд!
Малышка с ней рядом плачет, вскинув вверх кулачки. Я даже не сразу понимаю, что это я. Я внимательно изучаю снимок, подношу его так близко к глазам, что крохотная левая ручка расплывается в белое пятно. На обороте нервным маминым почерком написано:
Люка, 2 года с Деллорес, Дорлорес, Долорес, 3 нед.
Мое имя дважды перечеркнуто и всякий раз написано по-другому, словно она еще не привыкла к новому ребенку.
Это я, говорю я Розе.
Ага, усмехается она. Целиком и полностью.
Фантомная боль возвращается. Я никогда раньше не видела своей руки.