Текст книги "Сокровенное желание"
Автор книги: Тосио Удо
Соавторы: Фуми Яхиро,Ёсио Мори,Сэйдзи Симота,Тёрё Гэнка,Сёго Хирасаго,Сэй Кубота,Тосиюки Фую,Нацуко Ёсикаи,Киёси Одзава,Кадзуо Оикава
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 24 страниц)
В детстве Оцука, крепкий малый, обладал большой физической силой и при этом был способным и в учении. В общежитии, где мы жили, поселилось несколько взрослых, проходивших курс обязательного всеобщего обучения, но и перед ними, если случалось ссориться, Оцука никогда не пасовал.
В шестом классе у меня стало хуже с руками и ногами, я сделался мнительным, обижался по всякому поводу. С какой досадой и завистью смотрел я на кукурузу и бататы, которые более здоровые ребята получали в качестве вознаграждения за помощь на огородных работах! Во дворе общежития ставили переносную печурку, и они с шумом и гамом стряпали что-то из своей добычи, заработанной детским трудом, тут же все поедая. Иногда это были каштаны, собранные в ближайшем лесу, иногда желтые плоды гинкго, грибы, или змея, или пиявки.
Еды катастрофически не хватало. Утром и вечером нам давали только по чашке рису с гаоляном или соевыми бобами, в обед – ломоть черствого кукурузного хлеба, водянистый батат или кусок тыквы.
Я и сейчас не в силах забыть этого. Как-то раз я поднял незрелый плод хурмы под деревом неподалеку от общежития.
– Дурак! – Раздалось у меня над головой. Взглянув наверх, я увидел, что на дерево взобрался один из наших ребят. Хурму, которую я поднял, он сбил с дерева, орудуя короткой бамбуковой палкой. Это был паренек по фамилии Хагино, на год старше меня. Он соскользнул с дерева и стукнул меня по щеке палкой. Я было извинился, но он продолжал колотить меня, на лице у меня выступила кровь. Он бил меня по рукам, которыми я закрывал лицо. Поражение в войне и разруха, последовавшая за этим, ожесточили детские души.
Один только Оцука был добр ко мне. Иногда он отдавал мне часть заработанного, хотя неписаный кодекс запрещал ему делиться открыто. В то время девизом подростков было «не работаешь – не ешь».
После школы Оцука вошел в бейсбольную команду лепрозория и через пару лет стал выдающимся «питчером» – подающим. Наши бейсболисты сражались с командами ближайшего завода и больницы, и те всегда уходили с позором. Никто не мог сравняться с Оцукой. Как-то однажды к нам приезжала команда под руководством бывшего профессионального бейсболиста, но и их Оцука легко превзошел. Этот бывший профессионал утверждал, что Оцука – лучший игрок во всей округе.
Хагино тоже входил в команду, но пока запасным. Оцука же был душой команды, ее звездой. Про него и одну сестричку ходили разные слухи. Я испытывал даже не зависть, а скорее ревность. Мне казалось, что в жизни Оцуки таятся безграничные возможности. Ему исполнилось девятнадцать, и осенью того же года он вернулся в общество. Говорили, что медсестра, ушедшая с работы еще раньше, живет с ним. Я об этом ничего не знал. Он относился ко мне по-прежнему, я же в своей зависти дошел до того, что стал его избегать. Гордость не позволяла спросить, правда ли, что говорят про него и медсестру. Встретив Оцуку в лепрозории на острове, я поразился тому, как он изменился, мне показалось, что он постарел, а ведь нам было в то время по двадцать три года!
Когда мы встретились четыре года спустя, не раз был случай поговорить, и я все хотел спросить про медсестру. Не было уже ни ревности, ни зависти, его прежнее молодечество как-то слиняло, и когда я видел его лицо – задумчивое, хмурое, то не мог ни о чем спрашивать.
После этой встречи на острове случая повидаться с ним больше не выпадало. В последний раз на пристани, залитой солнцем, когда мы провожали его с острова, он купил и вручил мне красно-белую бумажную ленту.[45]45
В Японии принято, провожая пароход, бросать с пристани стоящим на палубе бумажные ленты вроде серпантина.
[Закрыть]
Он был гораздо здоровее меня, у него не было никаких внешних признаков болезни. И вот Оцука умер, а я остался доживать. Впрочем, «остался доживать», наверное, не слишком подходящее выражение для меня, двадцатишестилетнего, ровесника умершего Оцуки. Но если вспомнить, что с детства я страдал от соперничества с ним, если сравнить мою жизнь с ярким горением Оцуки, то именно так и следует сказать – «остался доживать».
Сколько раз в холодной детской постели в общежитии я молился о том, чтобы стать таким, как Оцука! И сколько раз я плакал, понимая, что никогда не смогу сравняться с ним. Может быть, то была лишь юношеская чувствительность?
Каждому – свое. Оцука не мог «остаться доживать», точно так же, как мне не дано было жить подобно Оцуке. Я не в силах был подавить в себе зависть к нему, даже когда он умер, хотя и само это чувство – привилегия живых.
Вокруг становилось шумно. Я положил в карман зажигалку Оцуки. Как-то незаметно появившись, в садике кучками собирались люди, по виду рабочие. Один сидел на скамейке, скрестив руки, втянув голову в плечи. Еще один стоял с рассеянным видом, прислонясь к стволу тополя. Непохожие друг на друга, они и вели себя по-разному: кто бродил взад-вперед, кто громко рассказывал что-то хриплым голосом, а кто топтался на месте, один даже раскачивал качели.
Постепенно их становилось все больше, мне казалось, что набралось уже человек пятьдесят-шестьдесят. Раздался безмятежный звон колокольчика – динь-динь! На дорожке появилась тележка продавца одэн. Рабочие сгрудились возле нее. Получив за тридцать иен порцию на белой пластмассовой тарелочке, каждый уходил есть в облюбованное место. Когда все до последнего были оделены тарелочками, на противоположной стороне дороги показалась тележка с «якисоба» – гречневой лапшой. И теперь рабочие столпились там. Странное это было зрелище!
Откуда ни возьмись приехал микроавтобус. Он остановился на дороге перед зданием Зеленого театра, и рабочие тут же сгрудились около него – и те, кто ел одэн и лапшу, и те, кто сидел на скамейках, – они образовали около автобуса многорядную живую ограду.
Вышедший из автобуса молодой человек в новенькой темно-зеленой униформе что-то выкликал, указывая рукой. Похоже было, что он говорит «ты» и «ты»… Те, на кого он указывал, поднимались в автобус. Наконец он умолк и, показав цветную спину, сел в кабину. Автобус развернулся перед зданием зала и укатил.
Рабочие начали разбредаться, с сожалением оборачиваясь вслед уехавшему автобусу. Те, кто оставил недоеденным завтрак, поспешили к своим тарелочкам и с аппетитом доедали остывшую пищу.
Это были те, кого называют «татимбо» – поденщики. Вскоре вновь приехала машина, на этот раз – грузовик. И точно так же перед ним столпились рабочие. Каждый стремился выделиться, попасть на глаза распорядителю. Еще несколько раз приезжали микроавтобусы и грузовики от разных фирм и увозили людей. Осталось человек двадцать. Но больше, сколько они ни ждали, ни автобусы, ни грузовики не показывались. Им не повезло.
Тележка с одэн и продавец лапши утратили свою временную популярность, никто больше не покупал.
Сколько прошло времени? Рядом с тележкой продавца лапши затормозил автофургон вроде тех, в каких развозят хлеб. На кузове кремового цвета не было никакой надписи. К автомобилю приблизились двое. Мужчина в белом халате открыл заднюю дверцу, рабочие влезли внутрь, и дверца закрылась. Но автомобиль не двигался, хотя и принял пассажиров. Немного спустя оба рабочих и мужчина в белом вышли. Видя это, к машине подошел еще один рабочий. Точно так же, как и раньше, мужчина в белом и рабочий влезли в машину.
Один из тех двоих, кто вышел раньше, разогнул правую руку и бросил мне под ноги что-то белое. Это был спиртовой тампон, испачканный кровью. В автомобиле принимали кровь, и мужчины, как видно, продали ее. Когда третий покинул автомобиль, разминувшись с ним, туда вошел четвертый. Однако он тут же вылез, просительно кланяясь человеку в халате, который спустился следом. Не обращая на рабочего никакого внимания, тот с силой захлопнул заднюю дверцу и уселся рядом с водителем. Рабочий шел за ним по пятам, умоляя о чем-то, но человек в белом даже не глядел на него. Автофургон уехал.
Рабочий был стар. Трое продавших свою кровь купили по тарелке одэн. От еды шел теплый пар. Обессилев от потери крови, они теперь заполняли свои желудки пищей. Сочная, ароматная картошка, морская капуста, тающая во рту и податливо отвечающая зубам, проникающая в зубы теплота конняку, чуть приправленного горчицей. Однако это все же временная компенсация за проданную кровь. Я не знал, сколько платят за нее, но где-то в памяти застряло, что кровь можно сдавать не чаще, чем раз в десять дней. Вряд ли деньгами, полученными за сдачу крови, можно обеспечить питание, необходимое для восстановления сил, в течение целых десяти дней. Тем не менее, вероятно, многие продают свою кровь. Ну, а как дальше жить человеку, если он, как тот старый рабочий, и работы не получил, и кровь не сумел продать? Это не моя забота, но мне было не по себе…
Люди, сдавшие кровь, ушли. Рабочих становилось все меньше. Старик стоял у ограды, греясь в лучах солнца. Волосы и щетина на щеках отсвечивали серебром. Нежась на солнышке, он стоял неподвижно, с закрытыми глазами и всем своим обликом напоминал старца, счастливо доживающего остаток дней. Воображение рисовало сцену: сейчас появится славный внучок-школьник и уйдет за руку с дедом. Он, может быть, попросит:
– Дедушка, купи мне одэн!
А дед ответит:
– Может, лучше якисоба, а, малыш?
– Почему?
– Якисоба на десять иен дороже, значит, вкуснее…
В сад с грохотом въехали два велосипедных прицепа. На них были навалены столики, доски, ящики из гофрированного картона. Тележки тащили мужчины, а сзади толкали, видимо, жены. Обе супружеские пары выбрали свободное место прямо передо мной, поставили тележки рядом и принялись их разгружать.
Из тележек, досок и столиков они выстроили какой-то странный длинный помост. Женщина средних лет, повязав голову полотенцем, так, что были закрыты щеки, достала из картонного ящика кусок белой ткани и расстелила ее на помосте. Помост сразу же превратился в стол. Молодая пара, взгромоздив на него картонные ящики, стала вытаскивать оттуда разное барахло. Старье, вроде рваных брюк или рубашки с потертым воротником. Все четверо быстро и ловко соорудили барахолку. Из ящиков появилось множество разнообразнейших вещей. Ручные часы, очки, вечное перо, запонки, брошь… Вещи были подержанными. Рядом с гэта со сбитыми подставками оказались новенькие кожаные ботинки английского производства; с поношенными платьями соседствовал пиджак, который вполне можно было принять за новый; порыжевшие «момохики» – крестьянские штаны – лежали рядом с дамской комбинацией.
– А ну-ка, милости просим, пожалуйте! Дешево, как никогда! Давай, давай, налетай! – завопил толстый мужчина. Молния на куртке у него не застегивалась, и был виден живот, обтянутый коричневым набрюшником. Брюхо выпирало так, что того и гляди лопнет нижняя рубашка. Молния на брюках тоже наполовину разошлась.
Время близилось к девяти, и стали появляться люди: служащие, идущие на работу, хозяйки из окрестных домов. Они поглядывали на наваленный горой товар. Это был черный рынок, барахолка. В последнее время их стало заметно меньше. Я слышал, случалось, что ботинки, украденные ночью в гостинице, на следующее утро появлялись на таком вот торжище.
– Давай, давай! По дешевке! Дешевле не найдешь! – надрывался мужчина. Голос его был слишком тонким для такого тела. И верно – было дешево. Чуть поношенные нейлоновые носки шли за двадцать-тридцать иен, швейцарские наручные часы стоили меньше тысячи.
– А за это сколько дашь? – Старик-рабочий тряс перед глазами спекулянта шерстяным поясом-набрюшником. Он только что снял его с себя.
– Чего? – Толстяк взял пояс из рук рабочего и вывернул наизнанку, прикидывая.
– За двадцать иен отдашь?
– Двадцать иен! – испуганно вскрикнул рабочий. – Я его и десяти дней не ношу, а заплатил полторы тысячи…
– Не хочешь – не надо, – отрезал мужчина. – Эй, мы тут ненадолго! Самое время покупать! Будешь раздумывать – ничего не достанется! Скоро свернемся! – кричал толстяк.
И двадцати минут не прошло, как они развернули торговлю. Им, видно, опасно было задерживаться на одном месте. Рабочий продолжал стоять рядом с толстяком, раздумывая, вдруг, решившись на что-то, он направился к скамье в углу сада. Сняв ботинки, стянул с ног одноцветные темно-синие носки. Затем вновь надел ботинки – на босу ногу.
– Как, за пятьдесят иен пойдет?
Толстяк перевел взгляд с лица рабочего на носки, потом на рыжий набрюшник из верблюжьей шерсти.
– Нет, никак…
– Ладно, сорок пять!
Толстяк покачал головой.
– Сорок! – Голос рабочего звучал душераздирающе.
– Так уж и быть, пойду тебе навстречу, возьму за тридцать…
Старик-рабочий уронил голову. Из его узловатых рук набрюшник и носки перешли в округлые вялые руки толстяка. Из-за пояса, охватывавшего его пузо, он, колыхаясь, вытащил огромный кошелек и бросил в ладонь рабочему три монетки по десять иен. Старик сморщил в улыбке небритую физиономию и бодро зашагал к продавцу одэн. Забыв о своих невзгодах, он весь светился радостью, как ребенок, которому дали денег на карманные расходы.
Я страшно разозлился. Разозлил меня и толстяк, который бессовестно сбил цену, но безграничную досаду вызвал и старик, взявший деньги, которых хватило лишь на порцию одэн, чему он радовался как дитя. Он временно насытился, но взамен обрек себя на холод, ведь у него теперь не было ни носков, ни пояса. После одной тарелки одэн к вечеру желудок снова даст себя знать. Рабочий спасся от сегодняшнего голода тем, что продал носильные вещи, но и завтра нет никакой гарантии, что он получит работу. Если и завтра не будет работы, как ему жить дальше? Таких, как он, и тех, кто продает свою кровь, – несметное множество… Они съедают самих себя, как осьминог, который пожирает свои щупальца.
Дырявый носок, валявшийся у клумбы, был похож на тот, который зимним утром четыре года назад старик продал спекулянту. Придут ли татимбо-поденщики в этот садик сегодня? Не продаст ли один из тех, кому не повезет, свои носки, как тот старик?
Я не мог воспроизвести в памяти сцену, очевидцем которой был четыре года назад. Тогда здесь было грязно, повсюду валялись клочки бумаги. Сегодня садик был чисто выметен, и даже странно было видеть носок, валявшийся на земле.
В этот момент я почувствовал, что на меня кто-то смотрит. Обернувшись, я обнаружил позади себя давешнего бродягу, того, кто подобрал окурок. Спутанные седые космы свисали почти до плеч. Лицо заросло щетиной. Черный джемпер разорван на груди, оттуда торчит грязная до черноты нижняя рубаха. Брюки военного образца тоже порваны, в дыры выглядывают грязные коленки.
– Что вы будете с этим делать? – Бродяга смотрел на носок, который я поднял. Во рту блеснул зуб.
– ? – не понял я. От бродяги несло конским навозом.
– Если вам не нужно, отдайте мне. – У него, видно, осталось всего два-три зуба, поэтому трудно было понять его речь – он говорил точно с набитым ртом.
– Конечно, пожалуйста. – Я подал ему носок. Бродяга взял его грязной костлявой рукой, высовывавшейся из обтрепанного рукава шинели. На лице его появилось радостное выражение. Повернувшись ко мне спиной, он направился к скамье, стоявшей в углу. Вид у него был просто счастливый.
«Не тот ли это, чего доброго, старик, которого я видел здесь четыре года назад?» – заподозрил я. Его лицо не сохранилось в моей памяти, я не помнил ничего, кроме того, как серебрилась щетина на его лице, когда он нежился на солнышке.
Бродяга присел на скамью, снял черный, весь в трещинах, башмак. Показалась давно не мытая нога. Чтобы смахнуть песок, он несколько раз встряхнул носком и сунул в него ногу. Средний палец вылез из дыры. Он натянул темно-синий носок поверх суконной брючины, которую обернул вокруг лодыжки. С довольным видом шлепнул себя по голени. Если бродяга действительно был тем, кто продал свои носки спекулянту, то один из пары теперь вернулся к нему. Когда он сумеет заполучить другой? А пояс?
Мне вдруг почудилось, что я еще встречусь с ним, может быть, через много лет. Я поймал себя на том, что смеюсь. И хотя понимал, что смеяться нечему, мне было смешно.
Придется вернуться в лепрозорий. Нельзя запускать рану на ноге, да и мое устройство на работу, похоже, было делом безнадежным. Я сбежал из лепрозория, но, думаю, мне не откажут, если я вернусь.
Целый месяц я упрямо искал работу, этот опыт не пройдет даром, по крайней мере на пути к самопознанию. Вряд ли я стану раскаиваться в том, что открылся Киёмидзу. В отличие от старого бродяги и от тех рабочих, кому не повезло, у меня было куда вернуться. Горячая пища трижды в день, постель, не слишком мягкая, но в которой не окоченеешь, и крыша от дождя. Я еще счастливчик в сравнении с ними. Хотя у этого счастья очень горький вкус… Подумав о возвращении, я затосковал. В лепрозории будет тепло и уютно, но я впал в меланхолию. Почему же? Поправлю здоровье, буду спать на чистых простынях, три раза в день меня будут кормить… Будь я покрепче, всему этому я предпочел бы грошовую ночлежку, где спал бы, положив под голову собственную обувь, и где меня кусали бы клопы.
Оцука сделал выбор. Разве не стремился он получить что-то особенное, упорно отказываясь вернуться в лепрозорий? Он не был, как я, нерешительным и самолюбивым. Если сказать сильнее, Оцука хотел жить по-человечески и за это расплатился смертью. Я же не умел жить, как Оцука, не мог и умереть, как он.
Вдруг хлынул яркий свет, хотя небо было затянуто тучами. К вечеру наверняка пойдет дождь либо снег. По календарю уже была весна, но дни еще стояли холодные.
Лепрозорий в горах Гуммы, должно быть, засыпан глубоким снегом. Завтра или послезавтра я туда отправлюсь.
Горькая усмешка искривила мои губы. Обгоняя меня, мимо спешили прохожие.
Дзюнко Инадзава
День танцующего ветра
Этой весной Такако неожиданно выпала возможность подработать. В управлении по недвижимому имуществу. И не в какой-нибудь крохотной конторе, где день-деньской проходит в хлопотах, чтобы сдать комнатушку размером в четыре – шесть дзё какому-нибудь студенту или клерку, а в солидном учреждении. Офис этого управления помещался в здании делового типа, и занималось оно посредничеством при купле-продаже земли и строений.
Такако была студенткой и, разумеется, не имела никакого отношения к подобным делам. Ее обязанности заключались в том, чтобы отвечать на телефонные звонки. В фирму часто звонили клиенты, а если использовать автомат, непременно выгодного заказчика потеряешь; аппарат ведь может только записать, что клиенту надо, – в общем, по телефону должен отвечать человек. В комнате сидел управляющий да Такако; фирма переживала не лучшие дни. Управляющему, Эндо, уже за сорок. Собственно, в конторе его почти не было видно. Все носился где-то, демонстрировал клиентам их будущее приобретение, потом приводил их для оформления сделки в офис, где оформлялись бумаги и вносился задаток.
В конторе царила мертвая тишина. Телефон звонил всего несколько раз в день. При таком избытке досуга постоянную беготню шефа по городу можно было объяснить разве только тем, что он посредничал еще в какой-нибудь большой фирме.
Такако весь день была предоставлена самой себе и могла спокойно читать. При этом ей платили 90 тысяч иен в месяц, что было совсем недурно.
Да, конечно, недурно, но узнай ее родители в деревне, что она подрабатывает, дежуря у телефона, встревожились бы не на шутку. Токио – место недоброе, негоже туда отпускать дочь, считали они; особенно упрямился отец. Хочешь учиться – зачем непременно в Токио, почему бы не поступить в префектуральный университет, говорил он. Нынче настоящее студенчество только и осталось что в провинции – и приводил в пример чью-то дочку, которая поехала в Токио, сделалась франтихой, а вернувшись, привезла с собой охапку журналов фривольного содержания. Да и парни не лучше, все они бездельники и лоботрясы. Да, таких в наше время называли лоботрясами, говорил отец. Даже при подъеме экономики и росте зарплаты отец на бумажной фабрике зарабатывал совсем немного, и Такако решила про себя, что уж она-то не будет вести такую жизнь, как другие студенты.
И вдруг прошлой зимой, когда она перешла на второй курс, Такако рассорилась с отцом.
Это произошло в конце семестра, когда она приехала домой после экзаменов. Такако вдруг объявила матери, что хочет бросить университет. Она собиралась поговорить об этом мягко, якобы испрашивая совета. И именно мягкостью тона привлечь мать на свою сторону. Однако, может быть от осознания важности момента, она невольно так разволновалась, что язык перестал ее слушаться, заранее намеченной тактики не вышло, и получилась декларация в чистом виде.
Мать пожаловалась отцу. Дочь говорила с ней без должной сдержанности, уже одно это рассердило мать, она пошла к отцу, когда гнев еще не остыл, и пересказ ее был слишком выразителен.
Произошло все это в воскресенье. Отец убирал задний двор. Выслушав мать, он поставил метлу, вошел на кухню и с порога набросился на Такако:
– Учебу задумала бросить? Думаешь, тебе уже хватит?
Такако мыла под краном чашки.
– Думаю, хватит.
Она старалась говорить как можно спокойнее. Стала объяснять, что поступала в университет вовсе не для того, чтобы стать учительницей, клерком или библиотекарем. Она хотела понять, каким должно быть будущее. Но профессора все до единого пусты и скучны, и, раз так, она с большим толком может заниматься сама, тем более что семья их не столь богата, чтобы тратить такую уйму денег на бесполезное образование. Лучше она оставит университет и пойдет работать, этот путь самый верный.
– Ишь своеволия-то сколько! – загремел отец, не дав Такако закончить. И закатил ей оплеуху. Такое было впервые. Даже когда она собирала подписи под воззванием против закона о летосчислении по правлению императора,[46]46
Традиционно в Японии была принята двоякая система летосчисления: европейская и по годам правления императора. После войны последняя была отменена, но в 1978 г. правые круги выдвинули законопроект о ее восстановлении. Несмотря на борьбу левых сил, считавших, что подобный шаг означает возрождение культа императора и уступку реакции, в 1978 г. законопроект был принят.
[Закрыть] отец, конечно, пошумел, но рук все же не распускал, так что теперь она даже несколько перепугалась.
В ту минуту, скорее от испуга, чем от боли, Такако отшвырнула чайник, который как раз мыла. Она вовсе не хотела попасть в отца. Чайник она держала в левой руке, вот и бросила в ту сторону. Но вышло неудачно – там стоял буфет с посудой. И толстое стекло буфета – тоже не повезло! – со звоном разбилось. А ведь разбить его не так уж легко, хоть всякое стекло, конечно, бьется. В общем, не повезло, так не повезло.
Звон разбитого стекла, треск расколовшегося чайника – от всего этого отдавало истерикой. Грохот отозвался в ушах, и, словно еще раз желая вызвать это эхо, прогремел отец:
– Уходи вон!
– Ухожу, – не раздумывая ответила Такако. Слово вылетело само, без промедления, словно из компьютера.
– По-твоему, образование – бесполезная трата денег? Ишь дерзкая! А кто платил за тебя все это время – об этом ты подумала? – закричал отец вдогонку. – То, видите ли, в университет захотела, два года не прошло – а она уже передумала! Выкинь дурь из головы да пошевели мозгами.
Пошевелить мозгами стоило и отцу, и Такако. В семье еще младшая сестренка в первом классе школы высшей ступени и младший брат – школьник, а доходы невелики. Такако не собиралась сердить отца, да вышло не так, как она хотела.
«Ухожу» значит «ухожу» – и Такако ушла из дому. Все книги и документы остались в университетском общежитии, поэтому она не слишком растерялась, услышав «уходи вон». Конечно, не совсем ясно, на какие деньги теперь жить, однако раз есть где ночевать, остальное как-нибудь уладится.
Ее шеф, попросту говоря, порядочный враль и бессовестно обманывал клиентов. От этого попахивало нехорошим душком, и сначала Такако отнеслась ко всему с некоторой неприязнью. А попала она сюда так: студентка из параллельной группы, работавшая здесь до нее, по каким-то причинам попросила отпуск на три месяца, и Такако взялась ее заместить.
На улице был сильный ветер – что называется, «весенний ветродуй». Квартал холмистый, здание стоит на вершине, даже из окна первого этажа видно, что небо над Токио в желтом песке и пыли. Этот песок намели с материка весенние ветра. И пожелтело токийское небо, городские пейзажи истаяли в тучах песчаной пыли.
Старик явился в контору как раз весной. Это было во второй половине дня. В дверь нужно звонить, но он тихонько постучал. Такако выглянула, не снимая цепочки, и увидела его.
На посетителе была белая рубашка, галстук, темно-синий пиджак – в общем, одет неожиданно по-молодежному, но по дороге синий пиджак запылился и помялся, галстук наполовину распустился, то ли из-за ветра, то ли был слишком тугим, – в общем, старик выглядел довольно-таки жалко.
– Я, знаете ли, издалека… – На лице его появилась смущенная, заискивающая улыбка. Словно он старался угодить ей.
Однако, когда он заговорил о своем деле, Такако уже и не знала, как его остановить.
– Я хочу купить квартиру. Видите ли, у меня сын учится в Токийском университете, на третьем курсе медицинского факультета. Все требует: купи да купи. Сердится.
По его выговору Такако поняла, что он уроженец префектуры Айти.
– Не купишь, говорит, квартиру, учиться не смогу. Сейчас-то он живет в Ногате, до университета час езды. Уж на третьем курсе, и ученье трудное, времени не хватает. Надо, говорит, поближе к университету…
Такако даже стало неприятно. Похоже, старик на седьмом небе от счастья, что сын учится на медицинском, просто готов плясать под его дудку. Подумаешь, медицинский. Что ж, надо теперь в ножки ему кланяться? Такако почувствовала жалость к старику.
– Сначала-то я его не слушал, а вот на Новый год он опять: «Купишь или нет, видишь – заниматься не могу». Ох, рассердился, давай все швырять, да со второго этажа. Ну раз он и учиться не может, прямо до слез доходит, как тут не уступить, жалко его. Вот и приехал к вам.
Старик непременно хотел купить квартиру. И говорил униженно, сутулился, как проситель.
Как бы его отговорить от этой затеи? Такако не хотелось, чтобы его надули. Судя по всему, ничего он в таких куплях-продажах не понимает. Вид жалкий, глаза на мокром месте. Наверняка только что сын распекал его на чем свет стоит. На ногах едва держится, видно, на горку эту не на такси поднимался, шел, обдуваемый ветрами.
– Знаете, я здесь просто подрабатываю и ничего ответить вам не могу, – сказала Такако.
– Ах вот как? – удивился старик. И бросил на нее недоверчивый взгляд. Дескать, ну и что? Раз служишь тут, должна знать, есть квартиры или нет.
– Да нет, не знаю. Я ведь просто у телефона дежурю.
– У телефона?
– Ну да, пока шефа нет. Я тоже студентка, учусь…
– Тоже на медицинском?
– Нет, на филологическом. Но мне кажется, квартира стоит так дорого…
– А мой на медицинском.
Выражение его взгляда изменилось. Такако тут же заметила это. В глазах его появилась снисходительность. Ее это несколько покоробило – она хотела добра, а ей за это платят пренебрежением…
Он явился и на следующий день. Накануне оставил визитную карточку – хотел непременно встретиться с шефом. Эндо в этот день принимал посетителей. День был ветреный, как и предыдущий, в воздухе танцевали желтые песчинки. Старик опять был в своем потертом костюме.
Он опять завел разговор о том, что ему нужна квартира. Сын то плачет, то сердится; видно, старику и в голову не приходило, что так по-детски капризничать сыну должно быть попросту стыдно. Он, пожалуй, рассказывал об этом даже с некоторым бахвальством. Может, он считает, что раз сын учится на третьем курсе, то ему все можно? Наверное, единственный сын, и родился, когда отец уже был в летах, вот он его и балует. Такако вдруг подумала, что ей, пожалуй, не хотелось бы попасть к такому врачу, доверить ему свою жизнь. В этот момент она совсем забыла о том, что говорил про ее своеволие собственный отец.
А дальше все переменилось в мгновение ока – старик стал полностью распоряжаться Такако. У дежурной по телефону внезапно оказалась масса дел.
Она судила по внешнему виду, вот и решила, что он беден, принижен и простодушен. Все это было ошибкой. Он не был ни беден, ни принижен, ни простодушен. Просто безгранично любил сына. И не замечал, что даже в глазах юной Такако любовь эта выглядит жалкой и унизительной.
Старик потребовал, чтобы была подыскана просторная и самая светлая комната, выходящая на солнечную сторону. Выяснилось, что есть именно такая, но люди, живущие там, должны освободить ее только в июне; тогда он решил сделать все, чтобы выселить их как можно скорее. В итоге сорокалетние супруги – нынешние хозяева квартиры – должны были выехать не в июне, а в середине текущего месяца, за это старик возмещал им расходы по переезду. Обе стороны начали осторожные переговоры.
Эндо подначивал и тех и других.
Выражение покорности исчезло с лица старика, напротив, теперь он каждый день являлся в контору, всем своим видом выражая явное недоверие. Для него никак невозможно было ждать три месяца до июня. Прошла неделя, и сделка состоялась – комната освобождалась в конце марта. Такако не очень разбиралась в деловых вопросах, но, по всей вероятности, были еще какие-то закулисные интриги. Старик исхудал недаром.
В день, когда все формальности, связанные с отъездом прежних жильцов, были завершены, старик привел своего сына, студента третьего курса. Такако уже была настроена против. И очень сильно. Студент казался грубым, спесивым, неприятным юнцом.
Однако когда Такако увидела его, то даже удивилась. Студент был мягким, застенчивым и сдержанным. Кожа довольно светлая, высокий и стройный.
– Что за милый юноша! – сказала бывшая хозяйка квартиры. – Прямо позавидуешь, какой у вас замечательный сын. Он всегда будет доставлять вам только радость. – И она восхищенно посмотрела на молодого человека.
Конечно, когда выгодное дельце обделано, можно и на комплимент расщедриться.
– Тут и университет близко, и место тихое, заниматься хорошо, – продолжала она в том же духе.
Студенту явно было неловко слушать похвалы в свой адрес. Даже Такако видела, что ему не по себе, ведь он не напрашивался на такие комплименты. И теперь морщит нос, стараясь сохранить на лице бесстрастное выражение.
– Уйму денег потратил, – жалобно вздохнул старик.
– Да и учеба денег требует, – поддакнул Эндо, корпевший над купчей. Но сразу же утешил: – Ничего, вот закончит, и все окупится сторицей. – И протянул старику бумаги.
– А может, и нет! Это только считается, что врачи много зарабатывают. На самом деле не очень-то они наживаются, особенно те, кто кончил Токийский университет. – Голос хозяйки, внезапно вмешавшейся в разговор, звучал поразительно самоуверенно.
Старик, чуть не подпрыгнув на месте, повернулся к ней.
– Это еще почему? – спросил вместо него Эндо.
– Потому что есть у них совесть. Штука, конечно, обременительная. В университете-то так их воспитывают да обучают, что никак они от нее отделаться не могут. Вот и не получается у них наживаться. Все так говорят. – Хозяйка снисходительно улыбнулась.