355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Тони Моррисон » Жалость » Текст книги (страница 4)
Жалость
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:58

Текст книги "Жалость"


Автор книги: Тони Моррисон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)

 
Лина взяла в руки зеркало, а сама думает: ой, не надо! ой, не смотри! Даже здоровому нельзя глядеть на собственное отражение – ведь оно может выпить душу.
 

– Скрре-ей, – простонала Хозяйка каким-то детским, просительным тоном.

 
Как можно ослушаться? Лина дала ей зеркальце. Вложила между обернутых тряпицами ладоней, уверенная, что уж теперь ее госпожа точно умрет. И эта уверенность была как смерть для нее самой, поскольку и ее жизнь, все и в ней и вокруг нее держалось на том, чтобы Хозяйка выжила, а это уж зависит от того, дойдет ли, успеет ли Флоренс.
Во Флоренс Лина влюбилась с первого взгляда, едва увидев, как она дрожит, стоя в снегу. Испуганное, длинношеее дитя, не говорившее ни словечка неделями, но, когда, наконец, она открывала рот, ее милый, певучий голосок радостно было слушать. Каким-то непонятным образом это дитя утоляло собою загнанную глубоко внутрь, но все не угасающую в душе у Лины тоску по дому – по тому родному дому, где всем всего было вдоволь и не было таких, кто владеет всем. А еще, видимо, любовь в ней обостряло ее собственное бесплодие. Так ли, эдак ли, Лине хотелось защищать девочку, оберегать от порчи, липнущей к таким, как Горемыка, а в последнее время она вдобавок изо всех сил старалась встать стеною между Флоренс и кузнецом. С самого его появления девочка так к нему и устремилась, да ведь Лина-то уже считала ее своей! А та совсем голову потеряла – глупо, бессмысленно и бессовестно. Юное тело заговорило на том языке, которым только и оправдывается жизнь на белом свете. Когда он прибыл – лощеный, несуразно высоченный, заносчивый и мастеровитый, – одна Лина увидела опасность, но некому ей было даже поплакаться. Хозяйка никого вокруг не замечала: одурела от радости, что Хозяин дома, а тот вел себя так, будто кузнец ему брат родной. Лина видела, как они рисуют что-то на земле и самозабвенно вглядываются в свои каракули. Спорят, что и не всегда поймешь, землемеры! В другой раз у нее на глазах Хозяин с ножа ел зеленое яблоко, левую ногу в сапоге взгромоздив на камень; жевал, говорил и одновременно резал от яблока ломтик, а кузнец кивал, внимательно глядя на нанимателя. И вдруг Хозяин – невзначай, будто так и положено, – протянул на ноже ломтик яблока кузнецу, который – так же невзначай – взял его, да и сунул в рот. Так Лина поняла, что ей одной дано почуять, как подползает к ним беда. Она единственная, кто предвидит крушение, развал, которым чревато общение со свободным чернокожим. Ведь он уже испортил Флоренс: а что, нет что ли? – она даже признать не хочет, что сохнет по мужику, который исчез, не удостоив ее прощального привета! В ответ на попытки Лины просветить ее: «Ведь ты только листок на его дереве!» – Флоренс мотала головой, отвечая: «Нет. Нет. Я все его дерево!» Такой вот резкий произошел в ней поворот. Остается только надеяться, что не окончательный.
Флоренс была вообще-то тихой, пугливой, а в остальном – прямо в точности как она сама в лучшие времена. То есть до той погибели. До греха. До мужчин. Прежде Лина наседкой кружила возле Патриции, с Хозяйкой за любовь малышки соперничала, зато уж эта, явившаяся тотчас после смерти хозяйской дочери, самой судьбой и может, и должна быть сужена только ей. Должна стать противоположностью неисправимой Горемыке. Надо же, ведь умеет читать, писать! И не приходится ей по сто раз повторять, когда просишь что-нибудь сделать. Мало что на нее всегда можно смело положиться, ведь как благодарно она отзывается – на каждую ласку, каждое проявление участия, по головке ли погладишь, улыбнешься ли одобрительно. И по гроб жизни не забыть тех ночей, что провели они вместе: Флоренс, притихшая, лежит не шелохнется, внимает бытословиям Лининым. Историям про злых мужчин, рубивших головы верным и преданным женам; про небесные вихри, уносившие души невинных младенцев туда, где время само младенец. Особенно нравились ей истории про матерей, вступавших ради спасения детишек в битву с волками и прочими напастями. Со щемящим сердцем Лина вспомнила сказку, которую Флоренс любила больше других, и как после нее они всегда долго шептались.
Давным-давно жила-была орлица, и снесла она яйца да в гнездо положила, а гнездо высоко-высоко свила. На утесе зубчатом, торосова-том – ни зверю злому лапу чтоб не запустить, ни змею склизкому не забраться. Снесла и глаз с них не спускает, а глаза-то болыну-ущие, черны как ночь и блестят, вот засветятся. Шелохнется ли рядом лист или духом чужим повеет, она брови насупит, головой – туда, сюда, и перья сразу – ш-шух! – все дыбом. А когти – о-от навострила! – шорк, шорк об камень-скалу; а клювом-то как поведет-поведет – что бог войны вкруг себя секирой железной свистнет. Ох, люта была – неустрашима, как дело до защиты выводка доходит. Лишь с одним совладать не могла – с человечьим злохитростным помышлением. Однажды на гору, что супротив стояла, неведомый пришлец залез. Встал этак на вершине стоймя, да по-вниз себя озирает, восторгается. Бирюзовы озера вглубь, благоцветны травы дурманны вширь, и стрижи в облаках между радуг стригут кругами. Обрадовался пришлец, хохочет и говорит: «Хорошо-то, а? А что хорошо, то, значит, мое!» И вдруг весь мир как затрясется, как запошаты-вается, такой пошел шурум по горам да бурум по долам, что не только примулы повяли сухопутные – водяные лилии и те во глубинах скукожились! Тут и животинка всякая из нор да пещер повыперла – что, думают, за безобразие раздается? «Мое! Мое! Мое!» Яйца в гнезде сотряслись, скорлупками стук-постук, а одно возьми да и тресни. Орлица наша головушку гордую подняла, глазом зыркнула – что еще там за странный гром дурной, что за вредный шурум-бурум? Пришлеца увидала и как кинется: вот в когти тебя сейчас, окаянного, со смехом твоим препакостным вместе! Да пришлец-то не лыком шит, при нем батог был, и батогом он ей поперек крыла как даст со всей силы! Вскрикнула она и стала падать. Туда, где озера бирюзовы да травы дурманны, мимо ней облака бегут, падает и падает между радуг. Криком кричит и не вольным крылом несется, а пустым произволением ветра…
Тут Флоренс, бывало, шепотом спрашивает:
 

– Что же теперь-то с ней?

– Падает, – шепчет в ответ ей Лина. – Падает и всегда будет падать.

– А как же яйца? – спрашивает Флоренс, ни жива ни мертва уже.

– Одни остались, птенцы вылупились сами, – сурово отвечает Лина.

– Они выжили? – срывающимся шепотом вопрошает Флоренс.

– Выжили мы, – говорит Лина.

 
Потом Флоренс вздыхает, кладет голову Лине на плечо, и только когда заснет, ее лицо высветляет улыбка. У одной по матери тоска, у другой по материнству – вот два кончика, а веревочка одна и на одно веретено мотана, так что знает Лина: никуда не денешься, если тоска эта в костях у тебя сидит. Подрастая, Флоренс быстро всему училась – схват-чивая, как с полки брала. Кого, как не ее, пускать на кузнецово разыскание, вот только расслабла она от мечтания о нем.
Когда Хозяйка принялась смотреться в зеркало (ишь, безрассудство какое: самой же одно расстройство, да и беду кличет), Лина сперва глаза закрыла, а после и вовсе во двор пошла. Дел-то куча накопилась, и Горемыка, как всегда, невесть где слоняется. Брюхатая или нет, а могла бы уж хоть навоз из стойла убрать. Лина вошла в коровник, глянула на сломанные сани – в холода они с Флоренс спали в них. При виде паутины, которая оплела сани от полоза до настила, Лина вздохнула и вдруг у нее перехватило дух. Далеко задвинутые, под санями оказались мокасины Флоренс; лет десять назад их Лина сама ей смастерила из кроличьей шкурки – заброшенные и пустые, дожидаются, словно два гробика. Выскочила из коровника, будто ее кто ударил. Встала у двери и стоит. И куда теперь? На то, как там Хозяйку обуяли сожаления (а это ведь опасная штука – так и манит к себе злых духов!), глаза бы не смотрели, поэтому решила Лина пойти на реку, поискать Горемыку: та часто туда ходит с умершим ребенком разговаривать.
Река блестела, играла по быстринам под солнцем, уходящим медленно, что невеста: плясать на свадьбе любим и хотим, а дальше-то не очень – встанет, задумается. Горемыки нигде не видно, но тут вдруг Лина почуяла сладостный дух костра и двинулась на него. Осторожно, нога за ногу, пошла и пошла на запах дыма. Скоро услышала и голоса – несколько, и тоже настороженные, нарочно негромкие. Последние ярдов сто на звук ползуном лезла и увидела тени у маленького костерка, разведенного в глубоком приямке. В мятой траве грушанке, под двумя кустами боярышника привал устроили несколько взрослых с мальчиком. Один мужчина спал, другой что-то строгал ножиком. Три женщины, из которых две явно европейки, похоже, заметали следы – убирали объедки, скорлупки, кукурузные обертки – и что-то пихали обратно в мешок. Оружия не заметно, мирные видать, – подумала Лина, подбираясь ближе. Когда она им себя оказала, все, кроме спящего, вскочили на ноги. Лина узнала в них пассажиров фургона, в котором уехала Флоренс. Ее сердце сжалось. Неужто беда?
 

– Путем-дорогой здравствуйте, – поздоровался мужчина.

– И вам того же, – отозвалась Лина.

– Мы на вашей земле, мэм?

– Нет. Да вы, пожалуйте, располагайтесь.

– Гм, спасибо, мэм. Мы не надолго. – Напряжение его отпустило;

 
других тоже.
 

– А я помню вас, – сказала Лина. – Вы в фургоне ехали. На Харт-

 
килл.
Повисло долгое молчание. Они обдумывали ответ.
 

– С вами еще девушка была, – продолжила дознание Лина. – Я ее провожала.

– Была, – сказал мужчина.

– И куда делась?

 
Женщины переглянулись, пожали плечами.
 

– Из фургона она вышла, – сказала одна. Лина прижала руку к горлу.

– Как вышла? Почему?

– Не знаю. Кажись, лесом пошла.

– Одна?

– Мы предлагали ей с нами идти. Отверглась. Похоже, второпях

 
была.
 

– А где? Где сошла?

– Там же, где мы. У таверны.

– Понятно, – отозвалась Лина. Ничего ей понятно не было, но она решила не напирать. – Вам что-нибудь принести? Тут ферма недалеко.

– Благодарствуем, но не надо. В ночь мы уходим.

 
Мужчина, который спал, проснулся и с опаской поглядывал на Лину, другой же, казалось, очень заинтересовался происходящим на реке. Закончив собирать нехитрые пожитки, одна из европейских женщин обратилась к товаркам:
 

– Лучше бы нам поспешать. Он ждать не будет.

 
Все без слов согласились и гуськом потянулись к реке.
 

– Счастливо вам, – сказала Лина.

– Прощайте. Благослови вас Бог.

 
Тут первый мужчина обернулся и говорит:
 

– Вы нас не видели, ладно, мэм?

– Да-да. Конечно не видела.

– Спаси вас Господь, – поклонился он, приподняв шляпу.

 
По дороге к ферме на новый дом старалась не взглянуть ни разу, да все думу думала и пришла к выводу, что с Флоренс покуда ничего плохого не случилось, но стало только страшнее: вдруг еще случится! С этими-то понятно: у беглых стезя одна, у Флоренс другая. Не заходя в дом, вышла на дорогу, туда посмотрела, сюда, голову подняла, понюхала воздух: какой завтра погоды ждать? Весна, как водится, строптивилась. Пять дней назад Лина вот так же точно нанюхала дождь, да только оказался он сильней и дольше, чем бывало на ее памяти; так лил, что, может, и Хозяинову смерть ускорил. Потом день жары с ярким солнцем, под которым воспряли деревья – оделись легкой зеленой дымкой. И вдруг опять снег, удививший ее и напугавший: как раз на Флоренс в пути припадет! Теперь, зная, что Флоренс пробивается где-то в бесприютности, она пыталась вызнать, что принесут с небес ветра. Пожалуй, должно успокоиться. Весна понемногу крепнет, матереет. Приободрившись, Лина снова зашла к болящей и там услышала бормотанье. Неужто Хозяйка опять себя жалеет? Нет, на сей раз пустых жалоб не слыхать. Вот дивище: теперь она молится. О чем, к кому обращена молитва – этого Лина не знала. Смутилась же и удивилась она потому, что всегда считала, что Хозяйка с христианским Богом знается чисто для отвода глаз, а вообще-то к религии относится если не враждебно, то с безразличием. Что ж, – подумала Лина умудренно, – от начала времен дух смерти всегда был великим переустроителем умов и собирателем сердец. Решения, принимаемые под дуновением его, сколь тверды да круты, столь и опрометчивы. В тяжкие минуты жизни разум редко кому не откажет. И все же, что там с Флоренс? Надо же, как она повела себя в момент, когда все пошло на перелом, – решилась действовать, когда другие или мешкотно топчутся, или прячут голову в песок. Быстро! Смело! Но справится ли? Ведь совсем одна! Идет в сапогах Хозяина, с подорожной грамотой и узелком еды, а главное, с желанием сердечным того знатливого кузнеца найти. Но вот вернется ли? С ним ли придет, Ю ним, без него или не придет вовсе?
Ночь густа, вся звездная сила завязла, и вдруг луна. А иглы колются, сучья аднят, никакого тебе покоя. Спустилась поискать – может, лучшее место найду. При луне вижу пустое бревно, но внутри оно от муравьев всё шевелится. Ладно, наломала лапнику с молодой елки, навалила кучей и на ней прилегла. Еловые иголки гуще, не так колются, да и не упадешь теперь. От земли сырость, холод. Приходили ночные мыши мелкие, меня понюхали – шнырк восвояси! Страшусь змей – они что по деревам, что по земле вьются, хотя Лина и говорила: они, мол, нас не шибко предпочитают – ни чтоб кусать, ни целиком глотать. Лежу тихо и стараюсь о воде не думать. Думаю зато о другой ночи, о прежнем разе, когда лежала на сырой земле. Но тогда было лето, и сырость была от росы, не от снега. В тот раз ты рассказывал, как ладят железные вещи. Как вкусно тебе бывает отыскать руду, когда она в доступности, поверх земли лежит. Как это весело и славно – выделывать металл. Потому что и отец твой владел тем же промыслом, а прежде его отец, и до них так тысячу лет. И как домни-цы зиждили в муравьиных домах-термитниках. И про то, как получаешь ты одобрение предков: величаешь их по именам, и, если явятся сей же момент два сыча, значит, дают они тебе свое благословение. Ой, смотри, – сказал ты тотчас, – вон сидят! И головы к нам повернули. Вот – тебя, значит, одобрили. Они благословили меня? – спросила я. Погоди, – сказал ты. – Погоди, видно будет. Похоже что да, потому что… Потому что сейчас я кончу. Вот, на подходе уже, к тебе иду, источаюсь бо.
Лина говорит, есть духи, хранящие воинов и охотников, и есть другие, оберегающие дев и матерей. Но я ни то ни другое. Святой отец учил: крещеному первое дело воцерковление. Ну, а второе – молитва. Но воцерковиться мне тут некуда, а говорить со Святой Девой совесть задирает, ибо то, что я попрошу, ей, поди, не по нраву будет. И Хозяйка тут мне не в помощь. Сама избегает баптистов и тех деревенских баб, что ходят в молельный дом. Докучливы больно. Взять хоть случай, когда мы втроем – Хозяйка, Горемыка и я – ездили продавать двух телят. Сами в телеге, а телята сзади привязанные, на веревке чапали. Сговор-ку вела Хозяйка, сидим, ждем. А Горемыка спрыгнула, да за амбар фактории. Вдруг слышим, тетка деревенская по морде ее лупит и орет. Хозяйка подоспела и тоже – на рожу красная стала, как та тетка. Это Горемыка на дворе облегчиться вздумала без оглядки. Ладно, покричали да разошлись, повезла нас Хозяйка восвояси. Вдруг – тпрру! – вожжи натянула, остановились. Повернулась к Горемыке да как даст ей по морде еще и от себя. Дура! – говорит. Я аж обмерла. Прежде Хозяйка никогда нас не била. Горемыка не заплакала и не сказала ничего. Потом Хозяйка, наверное, другие слова Горемыке говорила, поласковее этого, но сейчас передо мной ее глаза – какими она тогда глазами смотрела. Точь-в-точь как смотрели на нас с Линой прохожие женщины, когда мы дожидались фургона братьев Ней. Вроде и ничего страшного, а неприятно. Но у Хозяйки, знаю, сердце доброе. Однажды в зиму, когда я была еще маленькая, Лина спросила ее, не отдаст ли она мне обувку умершей дочери. Черные такие башмачки о шести пуговках каждый. Хозяйка согласилась, но, как увидела меня в них, села сразу в снег и заплакала. Хозяин пришел, поднял на руки, унес в дом.
А мне совсем никогда не плачется. Даже когда та женщина украла у меня утепличку и туфли. Замерзала на судне, а слез не выказала.
Что-то грустные мысли заворочались, начну-ка думать о тебе лучше. О том, как говорил ты про свою работу, что несравненна она по силе и тонкости. А я думаю, ты и сам такой. И не надо мне Святого Духа никакого. Ни церкви, ни молитвы. Ты мне защита. Только ты. Ты – потому что, как сам сказывал, ты свободный человек из Нью-Амстердама и всегда был таков. Потому что не Уиллу или Скалли подобен, а сродни Хозяину. Я не знаю, каково это – быть свободным, но память моя не стынет. Когда вы с Хозяином закончили ворота и ты нежданно исчез, я бывало выходила искать тебя. За новый дом шла, в гору, в гору, потом с холма вниз. Вижу тропу между рядами вязов – и на нее. Под ногою мхи да травы. Скоро тропа из-под вязов сворачивает и справа идет обрыв, а внизу скалы. Слева гора. Высокая, жуть. А по ней в самую высь карабкаются красненькие цветочки, мною невиданные. Толико обильные, что свою же листву глушат. Запахом весьма сладки. Я рукой сунулась, сорвала несколько. Слышу шум за спиной. Поворотилась – внизу, где скалы, олень скачет. Огромный. А важный какой! И вот стою я там – с одной руки стена благовония манящего, с другой красавец олень – и думаю: что же еще на моем веку суждено мне увидеть? Казалось, мне пожалована вольная – что захочу, то и верчу теперь: захочу – за оленем пойду, захочу – по цветы. Я немного даже испугалась такой просторности. Неужто это оно и есть – то, что чувствуют свободные? Не понравилось мне. Не хочу быть от тебя свободной, потому что только тобой я жива. Но едва я спохватилась свободно с оленем поздороваться, как он ушел.
А теперь я про другое подумала. Другой зверь из памяти выступил. У Хозяина заведено было мыться раз в год, в мае. Мы ему ведрами нанесем горячей воды в корыто и нарвем грушанки – ее тоже в корыто сыплем. Как-то раз, помню, уселся. Колени вверх торчат, мокрые волосы по краю корыта пластаются. Хозяйка тут как тут – сперва с куском мыла, потом за веник берется. Нашкрапила его, он из корыта встал, стоит весь розовый. Она его простыней оборачивает, вытирает. Тут и она в корыто влезла, плескается. Он ее не шкрапит. Он уже в доме, одевается. Глядь, а на опушку лось вышел – редколесье, хорошо виден. Мы его все увидели – Хозяйка, Лина, я… А он стоит и смотрит. Хозяйка руки скрестила, груди прикрыть. Уставилась, глаза большущие. С лица сбледнела. Лина крикнула, швырь в него камнем. Лось медленно повернулся и ушел. Как прямо атаман какой. А Хозяйка дрожит вся, будто лихо пришло. Смотрю – она маленькая, не видная из себя. Ведь это просто лось, его интерес не к ней. А то и вовсе ни к кому. Хозяйка кричать не кричала, но и плескотню оставила. Не оказалось в ней этой свободы. Тут вышел Хозяин. Хозяйка вскочила и к нему. Голая и вся травинками облеплена. Мы с Линой переглянулись. Чего она испугалась? – спрашиваю. Да ничего, – отвечает Лина. А пошто она так к Хозяину кинулась? Отчего ж не кинуться, когда есть к кому, – отвечает Лина.
Вдруг с неба стая воробьев цельным покровом пала. Птицы расселись по ветвям, и было этих птиц столько, словно они выросли на дереве вместо листьев. Лина мне на них показывает и говорит: не нами уст-рояется этот мир. А он нас устрояет. И тут же в полной тишине все птицы исчезли. А Лина опять: Помнишь, сказано: «Смотрю, и вот, нет человека, и все птицы небесные разлетелись». Я Лину не поняла тогда. И теперь не понимаю. Ты и устроитель мой и весь мой мир. Это уже свершилось. Не надо мне ни выбора, ни свободы.
Сколько же еще терпеть-то? Не потеряется? Дойдет ли? Застанет ли? Приведет ли его? Вдруг нападет какой бродяга, силой утащит? А нужна ей была обувка – справная, настоящая – взамен грязных, хлябавших на ногах онучей, и только когда Лина ей мокасины сшила, услышали от нее первое слово.
Мысли Ребекки текли, будто кровь из раны, – сливались, набухали каплями, события в них смешивались и искривлялись, путались времена, но не люди. Непрестанно требовалось сглотнуть, хотя болело горло и все нестерпимо чесалось, хотелось разодрать на себе кожу, всю плоть от костей отдернуть, а отпускало только на время бесчувствия – не сна, нет, потому что разве это сон, когда видения так явственны, что будто и не спишь вовсе!
 

– Чтоб в эту страну попасть, шесть недель я по нужде прилюдно тужилась, среди чужих…

 
Этой фразой она у Лины в ушах навязла, повторяла вновь и вновь. Лина осталась единственной, на чье понимание она могла рассчитывать и чьим суждением дорожила. Даже сейчас, в густо синеющих весенних сумерках, охочая ко сну не более Хозяйки, она потряхивала над кроватью оперенной палочкой, шептала наговоры.
 

– Прилюдно, – повторила Ребекка. – Не было иной возможности – напихано нас было между палуб, как сельдей в бочонок. – И цепким взглядом ухватила Лину, которая отложила уже свою волшебную веточку и встала у кровати на колени. – Знаю я вас… – произнесла Ребекка и хотела улыбнуться, но получилось ли, не поняла.

 
Возникали перед нею и другие знакомые лица, потом таяли – вот дочь, вот моряк, помогавший перевязывать короба, а потом тащить их, вот повешенный висит. Эк, лицо-то опухло, побагровело – Как каменное… Нет. Это живое лицо. Как можно не узнать свою единственную помощь и опору? Чтобы утвердить себя в ясности ума, она сказала:
 

– Лина. А помнишь ли ты вот что… Камина у нас тогда еще не было… Стужа стояла. Смертная. Я думала, она немая или глухая… Кровь-то вот липнет. И не отойдет никак, сколько ты…

 
Тон при этом пристален и вкрадчив, будто она секрет выдает. Вдруг смолкла и провалилась, ухнула в горячку между беспамятством и вспоминанием.
Ничто в жизни не предвещало, не готовило ее к жизни водной – на воде, у воды, водою… – к тошности, водой вызываемой, и к жажде неутолимой. А уж как зачарованно, доколе скука слезою глаза не подернет, она вглядывалась в водные дали, когда в полдень женщинам дозволяли еще час провести на палубе. Разговоры с великой водой вела. «Спокойна будь, не хлещи меня валом своим. Ласково прошу. А двигать – двигай, весели душу. И верь, никому я не выдам тайн твоих – не расскажу, что духом ты подобна свежим кровям месячным; что шаром земным владеешь, а твердь – только шутка, твоим помышлением сотворенная; знаю – под тобой вертоград особый, где кладбище и вместе кущи райские, благостной лозой виноградной перевитые».
Сразу по прибытии Ребекка подивилась скорополучному счастью и удаче. Муж-то каков! Шестнадцати лет она знала уже, что отец занарядит ее в любую чужедальнюю сторону, лишь бы кто оплатил переплыв да снял с него тяготу окормления. Сам моряцкого звания, собирал все слухи и сплетни, без устали мореходцев выспрашивал, и однажды поведал ему матрос, что их старший помощник разыскание учиняет – требуется здоровая, беспорочная женка, да чтобы не убоялась за море идти; тут он сразу и предложил старшую дочь. Девку норовистую, дерзкую и на язык невоздержанную. Мать Ребекки противилась «продаже», как она называла их сговор, потому что предполагаемый жених настойчиво сулил «возмещение» в части одежд, расходов, да и провиантишка кой-какого. Ведь не любовь к ней, не сердечное умиление им движет, а только то, что он, сам кощунствующий безбожник, живет среди сонмища дикарей. А религия, как внушала Ребекке мать, есть пламя, немирным борением полыхающее. Ее родители и друг к другу, и к детям относились с тусклым равнодушием, весь жар свой только для религиозного пристрастия и берегли. Любое радушие, любая щедрость к постороннему грозили загасить это пламя. Ребекка Бога понимала смутно, знала его лишь как великого царя царей, стыд же недостаточной своей приверженности утишала тем, что Он не может быть ни лучше и ни больше, чем вмещает в себя благоговейное воображение. У мелко верящего и бог мелок. Робкие чтят бога яростного, бога-ревнителя. Вразрез усердному нетерпению отца, мать опасалась, как бы дикари или раскольники не убили ее дочь, едва на берег сойдет, поэтому, когда Ребекка обнаружила в имении Лину, ожидавшую у входа в ничем не разгороженную хибарку, выстроенную новым мужем для совместного проживания, она тем же вечером затворила дверь и не позволила черноволосой девке с лицом невозможного цвета спать в обозримой близости. Возрастом та была лет четырнадцати, а ликом будто из камня тесана, так что немало времени прошло, прежде чем между ними возникло доверие. Но потому ли, что обе жили в оторванности от близких, или потому, что обеим надо было одному мужчине прислуживать, или потому, что обе понятия не имели о том, как учреждать на ферме хозяйство, только стали они друг дружке подспорьем. Сработались в пару – а иначе и быть не может, когда приходится согласно один урок вдвоем исполнять. Потом, когда первый младенец родился, Лина его нянчила с такой нежностью, с таким пониманием, что от былых своих страхов Ребекка отстранилась окончательно, будто их не бывало вовсе. А теперь лежит в кровати, – руки тряпками замотаны и связаны, чтобы сама себя не портила, – лежит, дух в себя сквозь зубы тянет и, окончательно вручив свою судьбу ближним, мучается явлениями былых ужасов. Первые повешения она видела на площади, посреди довольной толпы note 3

[Закрыть]
. Ей было тогда года два, и сцены смерти напугали бы ее, если бы толпа так не глумилась и не радовалась происходящему. Со всеми своими родственниками и большинством соседей однажды она присутствовала при потрошении с четвертованием , и, хоть сама она была слишком мала, так что деталей не запомнила, но год за годом ее кошмары постоянно оживлялись подробными пересказами и вспоминаниями домашних. Ни в те дни, ни теперь она не ведала, кто такие Святые Пятого Царства (оно же Второе Пришествие) и чего ради пытались они свалить короля Карла II, но обстановка вокруг была такова, что самым ярким праздником бывала казнь, и наблюдали ее так же радостно, как, например, парадный выход короля.
Драки, поножовщина и похищения в родном городе были столь обыденны, что пугать ее погибелью в новом, невиданном мире было все равно, что предупреждать о возможном наступлении непогоды. В год, когда она сошла с корабля, милях в двухстах от их фермы между поселенцами и местными разразилась большая битва, но она кончилась прежде, чем Ребекка о ней узнала. Зато постоянно доходили слухи об очередной схватке-перестрелке; те против этих, стрелы против пороха, огонь против томагавка, но это ведь сущие пустяки по сравнению с ужасом, коего свидетельницей она бывала с детства. Вот горку дышащих, еще живых внутренностей подносят к глазам преступника, после чего бросают в ведро и вываливают в Темзу; вот пальцы отрубленной руки шевелятся, ищут утерянное тело; а вот привязана к столбу женщина, обвиненная в оскорблении действием, и ее волосы охватывает пламя. В сравнении с этим перспектива смерти в волнах вместе с терпящим бедствие кораблем или от неожиданного удара томагавка виделась не слишком-то и мрачной. В отличие от других поселенцев она не застала недавно еще обычной для здешних мест охоты за скальпами, да и в любом случае не такой это ужас, когда месяца через три после случившегося вдруг приходит весть о сражении, о том, что кого-то где-то похитили и съели или что вот-вот, похоже, мирная жизнь пойдет прахом. Язвящие страну нескончаемые раздоры местных племен то друг с другом, то с войском колониальной ландмилиции давно уж кажутся отдаленным фоном, неудобьем, которое в такой обширной и изобильной стране вполне преодолимо.
От облегчения, что ее не преследует больше ни городское, ни корабельное зловоние, Ребекка сделалась будто пьяная, и на то, чтобы отрезветь, привыкнуть к вольному воздуху, не один год ушел. Даже обыкновеннейший дождь казался в новинку: чистая, без копоти, вода падает тебе прямо с неба. Сцепив руки у горла, смотрела она на деревья, что выше соборной колокольни, смотрела и улыбалась – вот дров-то где обилие, не охолодаешь! – но нет-нет и слеза навернется, как братьев своих вспомнит, да и детишек, мерзнущих в городе, из которого сама сподобилась убраться. Таких, как здесь, она ни птиц не видывала, ни воды не пробовала такой вкусной, по чистым белым камням струящейся. А как занятно учиться стряпать из дичи, о которой ты слыхом не слыхивала, а попробуешь – прямо что жареный лебедь! Ну, бури тут, конечно, бывают свирепые – снегу выше обоконцев наметет, ставни не распахнуть. И гнус летом взвоет, взгундосит так, что хоть плачь. А все же мысль о том, какова была бы ее жизнь, засидись она там, на вонючих улицах, продолжай она терпеть плевки лордов и проституток и только приседай да кланяйся, приседай да кланяйся – нет, эта мысль ввергала ее в ужас. Здесь она отвечает перед мужем, и все; разве что иногда, может, надо долг вежливости отдать (если есть время и погода позволяет) – наведаться в единственный молельный дом, учрежденный поблизости. Баптисты все же не то, что сатанисты, хотя их и обзывали этим словом родители, которые, впрочем, за таковых и сепаратистов-пуритан почитают, тогда как, увиденные вблизи, баптисты оказались славными и щедрыми людьми, несмотря на всю бестолочь своих заблуждений. Следуя нелепым своим воззрениям, они дошли до того, что там, дома, и их, и ужасных – как там? – квакеров до полусмерти избивали в собственных молельнях. Впрочем, Ребекка не питала к ним особой враждебности. Да ведь и сам король, отправив баптистов на виселицу, по дороге помиловал, а было их в тот раз не меньше дюжины. До сих пор она помнит, как раздосадованы были родители, что зрелище отменяется, как они гневались на легкоотходчивого короля. В общем, плохо ей было с родителями в мансарде, где не смолкали скандалы, подогреваемые вспышками зависти и угрюмострастной ревности ко всякому, кто не похож на них; все это будило в ней нетерпение, склоняло к бегству. Куда угодно.
Первая возможность избавления пришла довольно рано: в приходской школе четырех девочек, ее в том числе, выбрали для обучения на горничных. Однако в единственном доме, куда ее согласились принять на службу, ей пришлось спасаться от хозяина бегством и прятаться за дверьми. В том доме она выдержала четыре дня. Другого места ей уже не предложили. Потом пришло избавление более решительное – отец узнал, что некий человек ищет неслабосильную жену, а приданого как раз не ищет. С одной стороны, упреждаемая о немедленной погибели, с другой, получив обещание счастливого замужества, она ни в то ни в другое не верила. В то же время ни денег, ни наклонности торговать – что вразнос, что на рынке – у нее не было; за кров и кусок хлеба идти в подневольные ученицы тоже не хотелось; даже в публичный дом высокого пошиба ее не взяли бы, так что оставалось только в служанки, в уличные проститутки либо замуж, и, хотя страшное рассказывали о каждом из упомянутых поприщ, последняя возможность все же казалась наиболее безопасной. Направившись по этому пути, она может заиметь детей, а стало быть, и некоторое снисхождение. Что же до видов на будущее, то оно всецело зависит от того, к какому попадешь мужчине. Следовательно, выход замуж за незнакомого мужчину в заморской стране дает явные преимущества – прежде всего именно удаленностью: во-первых, от матери, сварливой мегеры, в недавнем прошлом по злоречивости едва не подвергшейся позорному окунанию в пруд note 4

[Закрыть]
; во-вторых, от братьев, работающих день и ночь с отцом и от него набравшихся небрежительного отношения к сестре, помогавшей их взращивать; но особенно от ухмылок и грубых поползновений мужчин – пьяных ли, трезвых, – шарахаться от которых ей приходилось каждый божий день. Ну, в Америку. Ну, опасно, но ведь не хуже, поди, чем здесь?
Вскоре по прибытии на ферму Джекоба она сходила за семь миль в местную церковь, познакомилась с несколькими слегка подозрительными поселянами. Они отъединились от более крупной секты, чтобы практиковать здесь свою раскольничью религию в ее самом чистом виде – истинном и по-настоящему богоугодном. С ними она старалась говорить как можно вежливее. В церкви была тише воды, ниже травы и, даже когда они объяснили ей суть своей веры, глаза закатывать не стала. И лишь когда отказались крестить ее детище перворожденное, ее прелестную доченьку, Ребекка от них отвернулась. Пусть и слаба в ней вера, но как же можно не защитить душу младенца от вечной муки?
Все чаще и чаще она делилась своим горем с Линой.
 

– Только что ведь изругала ее за порванную рубашонку и, представляешь, Лина, в следующий миг поворачиваюсь, а она лежит в снегу. И головушка треснувши, как яйцо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю