Текст книги "Жалость"
Автор книги: Тони Моррисон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)
Поминать о своих печалях в молитве она совестилась: в скорби следует оставаться стойкой, Богу непригоже выказывать ничего кроме хвалы и истовой благодарности за милость и заботу. Но она родила четверых здоровеньких детей, и три раза на ее глазах младенцы в разном возрасте уступали то одной, то другой немочи, а потом и Патриция, перворожденная, уже пятилетняя, дарившая ее таким счастьем, о каком прежде Ребекка и мечтать не смела, два дня пролежав у нее на руках, умерла от проломления темени. Да еще и хоронить ее пришлось дважды. Первый раз оставили замерзать в выстланном мехом гробике, потому что земля не пожелала принять этот коробок, который сколотил Джекоб, а второй раз весной, когда им удалось наконец под бормотанье пастора баптистов прибрать ее, уместив между братьями.
А по Джекобу ей, слабой, опрыщавевшей, не отпущено было убиваться и полной днины; ее скорбь выдернули непоспелой, как репу в голодный год. Уже ее собственная смерть – вот на что пора было состре-мить помыслы. Смерть уже стучала в ее крышу копытами своего коня – она виделась Ребекке нисходящей к ней закутанной в плащ, источающей мрак фигурой. Но каждый раз, едва чуть-чуть отступала мука, мысли ее отдалялись от Джекоба и возвращались к Патриции, к ее запекшимся волосам, к сбереженному на особливый случай пересохлому куску мыла, которым она отмывала их, к тому, как вновь и вновь отполаскивала каждую темно-медовую прядочку от кровавого ужаса, безнадежно застлавшего ей всю душу черным.
На гробик, под шкуряным покровом ждущий оттепели, Ребекка не взглянула ни разу. Но когда земля, наконец, помягчела, когда Джекоб сумел-таки уцепить ее заступом и они опустили гроб в ямку, она села наземь, схвативши себя за локти, и, забыв о сырости, не сводила глаз с каждого комочка и камушка, что сыпали сверху. Весь день там просидела и всю ночь. Никто – ни Джекоб, ни Горемыка, ни Лина – не мог приподнять ее. Да уж и пастору не осилить было, потому что кто, как не он с его присными, кощунственной ересью своей обездолил ее детей, лишил малюток спасения во Христе. Лишь рычала, когда ее трогали; набрасывали одеяло на плечи – срывала. Тогда ее оставили одну, ушли, качая головами и бормоча молитвы о ее прощении. На рассвете по свежевыпавшему легкому снежку пришла Лина и разложила на могиле красивые камешки и еду, украсив холмик пахучими ветками, потом стала говорить, что ее мальчики и Патриция теперь звездочки в небе или что-то еще, такое же благолепное, – желтые и зеленые пташки, игривые лисенята или облачка жемчужные с розовым подбоем, хороводя-щие на краю небосклона. Языческий лепет, конечно, но по утешности своей, может, и не хуже чем да избавлены будут скончавшиеся без покаяния сродники, ближние и знаемые наши от муки вечныя… Вообще молитвы, которым и Ребекку научили, и сами неустанно повторяли баптисты местного сообщества, были труднопостигаемы и искомого облегчения не приносили.
…Однажды летним днем она сидела на завалинке, шила и перед Линой рисовалась сомнительными речами, а та помешивала белье, здесь же, подле нее кипятившееся в чане.
– Думаю, Господь и не ведает, кто мы есть. Ведал бы, пожалуй, возлюбил бы, но думаю, про нас Он и слыхом не слыхивал.
– Но ведь Он сотворил нас, так? Разве нет?
– Сотворил. Да Он и хвосты павлиньи сотворил такожде. Это, никак, поухищренней будет!
– Вот тебе на! Ведь мы поем и говорим, а павлины нет.
– Мы поневоле вынуждаемся. А павлинам оно не надобно. И что в нас еще хорошего?
– Разумения. И руки, чтобы всякую вещь ладить.
– Ну, так ведь то для себя все. Для собственной страды и пропитания. То ж не ему, не Богу. Он где-то далеко, в конце Вселенной. Что ему до нас!
– А что же Он тогда делает, коль не доглядывает за нами?
– Да черт его знает!
И обе они прыснули со смеху, как малые девчонки, что прячутся за конюшней и сами не свои, до чего рады своим опасным побасенкам. А теперь вот и не поймешь: ужасный случай с Патрицией, когда дочку копытом этим чертовым ударило, – не укоризна ли то Господня, не Он ли поставил матери на вид невежество ее.
И вот теперь сама лежит в кровати, проворные, ловкие руки обмотаны тряпкой, чтобы не закогтила себя до мяса, и даже не знает, то ли вслух говорит, то ли во сне внутри себя думает.
– По нужде на горшок… прилюдно… среди чужих…
Иногда они кружат возле ее кровати – эти чужие, которые чужими не были, ибо чужих не бывает в семье, порождаемой морским многоопаснейшим путешествием. То ли я брежу, – думала она, – то ли снадобье Линино действует. Но они – вот же, здесь: подходят, говорят, советуют, между собой языками чешут, смеются или просто смотрят на нее с сочувствием.
Кроме нее на судне «Ангелус» за океан были отправлены семь женщин. Ожидая погрузки, стояли, обратив спины к пронзительному ветру с моря, и дрожали среди составленных штабелями ящиков, судебных исполнителей, важных пассажиров (этих, понятно, поселят в помещениях верхней палубы), повозок, лошадей, стражников, тюков с поклажей и плачущих детей. В конце концов и пассажиров нижней палубы тоже призвали на борт, выспросив имена, прошлое место жительства и род занятий. Четыре или пять женщин сказались служанками. Но лишь для отвода глаз, и Ребекка скоро это поняла – как только их отделили от мужчин и женщин благородного сословия и привели в темный закут в трюме, рядом со скотскими стойлами. Свет божий вкупе с попутствием погодным проникал туда через люк, прорубленный в палубном настиле; на полу бочонок сидра, рядом поганый чан; на веревке корзина – спускать пищевое довольствие. Если кто ростом выше пяти футов – худо: гнись да горбись, не то лоб расшибешь. Кое-как расползлись; разгородили, будто в ночлежке, углы простынками. Вид багажа, одежда, речи и манеры яснее всяких слов и признаний говорили о каждой, кто да что.
Одну звали Анна, ее с позором выгнали родители. Две – Джудит и Лидия – проститутки; этим на выбор – изгнание либо тюрьма. При Лидии дочь Пэтти, десятилетняя воровка. Еще одна, по имени Элизбет, божилась, что ее отец важный господин – член правления Компании. Другая, Абигейль, у них не задержалась: мигом усвистала к капитану в каюту, а еще одна, Доротея, на родине щипала кошельки, и ей за это приговор был тот же, что проституткам. Только у Ребекки проезд оплачен: конечно, девушка едет замуж выходить! За остальных должны заплатить встречающие – родственники или наниматели (кроме той, что щипала кошельки, и кроме проституток – им за место на судне и пропитание предстоит многие годы расплачиваться подневольным трудом).
Ребекка среди них – белая ворона. Это потом, прижатая к ним за-теснением сундуков, узлов и одеял, свисающих с моряцких подвесных коек, Ребекка узнает их поближе. Малолетняя воровка оказалась певуньей; голосом сущий ангел. Дочь «господина члена», как выяснилось, родилась во Франции. Обеих взрослых проституток, оказывается, еще в четырнадцать лет погнали из дому за несусветное распутство. А щи-пачку втянула в ремесло и помогла развить воровские таланты родная тетка. Преступницы между собой быстро нашли общий язык и вместе скрашивали всем путешествие: без них оно, несомненно, было бы сто крат ужаснее. Их кабацкий юмор и практическая сметка, сдобренные невзыскательностью к другим и легкомысленным самохвальством, их смешливость и грубоватое дружелюбие забавляли и ободряли Ребекку. Уж как ей было бы страшно, плыви она, беззащитная девушка, в одиночку! Конечно, в заморскую опасную страну, да под венец там бог знает с кем идти, зато у этих-то женщин – вот до чего, и то ничего! Только вспомнит материнские пророчества, только у нее на сердце кошки заскребут, как тут же эти несчастные, падшие, гонимые женщины ее опасения и развеют. Особенно Доротея, с которой у нее установилось наиболее тесное приятельство. Напоказ вздыхая и перемежая тихие причитания должной толикой сквернословия, они разбирали пожитки, стараясь держаться отпущенной им территории – размером с подоконник. Когда на прямой вопрос Ребекка прямо и ответила: дескать, да, едет замуж выходить, – что? – да, в первый раз! – Доротея так и зашлась смехом, да еще и объявила громко, во всеуслышание:
– Она девица! Джуди, ты слыхала? С нами девчонка, голописька, недотыка!
– Так и не она одна. Про Пэтти ты, что ж, забыла? – подмигнув малолетке, усмехнулась Джудит. – Ты, Пэтти, с целкой своей, смотри не продешеви!
– Ребенку десять лет! – нахмурилась Лидия. – Охальницы! Меня-то вы за кого принимаете? Я ей мать все-таки!
– Что ж, годика через два поглядим.
Вся троица зашлась от хохота, но тут встрепенулась Анна:
– Слушайте, хватит! От ваших пошлостей у меня уши в трубочку.
– Это ты насчет кое-каких словечек или ващ-ще? – осведомилась Джудит.
– Или ващ-ще! – и поджала губки.
К этому времени они вполне освоились – значит, пора пошебар-шить соседок. Доротея сняла туфлю и пошевелила пальцами, торчащими через дыру в чулке. Осторожно стянула истертые края, сложила вместе и закатала под пальцы. Сунув ногу обратно в туфлю, посмотрела на Анну и улыбнулась.
– А тебя, случайно, не за «ващ-ще» родители с нами в плавание послали? – При этом Доротея сначала сделала большие глаза, а потом, глядя на Анну с нарочито невинным видом, захлопала ресницами.
– Я еду в гости к дяде и тете!
Если бы света через приоткрытый люк проникало чуть больше, было бы видно, каким густым румянцем покрылись у нее при этом щеки.
– И везу им подарочек! Уж не без этого, а? – хихикнула Лидия.
– Уа-а! Уа-а! Уа-а! – Доротея на согнутом локте покачала воображаемого младенца.
– Кор-ровы! – огрызнулась Анна.
И вновь взрыв хохота, такой громкий, что скотину бы не переполошить, которая в стойлах, а стойла – вот они, за дощатой переборкой. По верху прошел матрос, вызванный, должно быть, кем-то из начальства, постоял над их люком да и накрыл крышкой.
– Сволочь! – раздался в навалившейся тьме чей-то выкрик. Доротея с Лидией заползали, зашуршали, но нашли-таки единственную на всех масляную лампадку. Долго стучали кресалом, дули на трут, засветили серничек, зажгли; свет вылился вовне, тени запрыгали по отсеку. Сразу стало тесней.
– А мисс Абигейль куда делась? – синичкой вывела Пэтти. Она пристроилась у левого борта, ей там сразу понравилось, когда еще паруса не открыли.
– У капитана на штыре засиделась, – равнодушно выговорила ее мать.
– Вот, с-цука, везет же! – пробормотала Доротея.
– Прикуси язык. Ты его не видела.
– Да была мне нужда на него смотреть! Я зато вижу, что он жрет. – Доротея мечтательно вздохнула. – Прямо так и вижу: вино, фрукты, мясо жареное, всякое пирожное…
– Не трави душу. Хватит. Одерживай. Может, она – шлюха такая – и нам чего-нибудь подкинет. Хотя нет, он ей так запросто разгуливать не даст. Хряк вонючий!..
– Эх, молочка бы сейчас парного, с-под коровки, и чтоб ни грязь там, ни мухи не плавали, да хлеба с маслицем… хотя бы непрогорклым.
– Хорош, говорю!
– У меня сыру немного есть, – сказала Ребекка. И смутившись оттого, как по-детски пискнул ее голос, кашлянула. – И галеты.
Все повернулись к ней, и чей-то голос восторженно пропел:
– Чу-удненько! Щас чайку попьем!
Масляная лампадка попыхивала, угрожая снова обвалить на них тьму беспросветную, какую только путешествующим в трюмах и дано изведать. Постоянная качка с боку на бок, забота о том, чтобы не сблевать, не добежав до параши (да и бегать-то приходилось по большей части на карачках), – все это было почти невыносимо, но напряжешься – выдержишь, было бы только света чуть-чуть – ну, хоть с горсточку.
Женщины задвигались, сползлись ближе к Ребекке и вдруг ни с того ни с сего принялись изображать то, что им представлялось благородными манерами. Джудит расстелила свою шаль на крышке ящика, Элизбет откопала у себя в сундуке чайник и несколько ложек. Кружки оказались разные – жестяная, оловянная, глиняная. Лидия грела воду в чайнике над лампадкой, защищая язычок пламени ладонью. Никто даже не удивился тому, что чая-то в наличии как раз и не было, зато у Джудит и у Доротеи в мешках с пожитками был припрятан ром. Всем по чуть-чуть в кружки с тепловатой водой налила Доротея, сосредоточившись, как канатоходец и жонглер одновременно. На середину шали Ребекка выставила сыр, вокруг разложила галеты. Анна прочитала уместную молитву: Услыши ны, Боже Спасителю наш, упование сущих в море далече… Чуть дыша, они прихлебывали теплую, со спиртовым привкусом, водичку и жевали черствые галеты, деликатно, в подставленную ладонь, собирая крошки. Пэтти угнездилась между колен у матери, которая придерживала одной рукой кружку дочери, а другой гладила ее по волосам. Ребекке запомнилось, как они все до одной – и девчонка десятилетняя тоже, – поднося ко рту кружку, оттопыривали мизинчик. Еще в памяти осталась тишина, лишь оттеняемая плеском океанской волны. Должно быть, они так защищались (как и сама она) – отгораживались и от того, чего бежали, и от того, что может их ожидать. Как бы безвидна ни была вселенская дыра, их приютившая, но хотя бы свободна – ни прошлым тут им в нос не тычут, ни будущим не манят. Мужским миром для мужчин созданные и мужчинами кормящиеся, в эти краткие мгновения они и от мужчин были свободны. Поэтому, когда в конце концов лампадка угасла и мрак навалился, они долго-долго сидели не шелохнувшись, не слыша ни шагов по палубе сверху, ни мычания рогатых жвачных сзади за переборкой. Для них, отрезанных от неба, время прикинулось морем – плескучим, вечным, скучным и повсюду одинаковым.
По прибытии они не стали даже делать вид, что когда-нибудь встретятся снова. Знали: этого не будет, поэтому простились наскоро и равнодушно; каждая собрала пожитки и устремила взгляд в толпу – высматривать будущее. Они и впрямь никогда больше не виделись, если не считать мнящегося кружения около одра больной Ребекки.
Он оказался больше, чем ей представлялось. Все мужчины, которых она видела раньше, были низкорослыми. Крепкими, коренастыми, но низкорослыми. Мистер Ваарк (очень не сразу смогла она сказать ему Джекоб) подхватил оба ее короба, но сперва улыбнулся и потрепал по щечке.
– Помнишь, ты снял шляпу и заулыбался. Все улыбался и улыбался. – Ребекке казалось, что она отвечает на ухмылку новообретенного мужа, но ее запекшиеся губы едва шевельнулись, хоть и была она вся там, на месте их первой встречи. Ей тогда показалось даже, что всю свою жизнь он только к этому и стремился – после долгого ожидания наконец встретиться с ней, – столь явственно было его облегчение и радость. Шла за ним, после месяца с гаком в море земля была странно неподатливой, подгибались ноги, она запнулась на дощатых стланях и порвала подол. Он не вернулся к ней, не остановился, и она зажала лоскуты юбки в кулаке, поправила под мышкой тюк с постелью и заспешила к телеге, нарочно не заметив поданную им руку помощи при посадке. Все, жребий брошен. Не хочешь меня баловать – и не надо. Не надо мне от тебя никаких поблажек. Что ж, в виду грядущих тягот это было правильным решением.
«Кому жениться – сюда», лаконично оповещала вывеска рядом с входом в кофейню, а пониже, мелкими буковками, строка или даже стих, в котором сквозь предостережение проглядывало нечто завлекательное: «Страсть похотения без брака не есть ли блуд, грехом чреватый?» Старый и не совсем трезвый дьяк оказался шустер. Всего через пару минут они уже сидели в телеге, и сердце – ах! – так и обмирало от предвкушения сладостной наполненности новой жизни.
Поначалу он был робок, что она объясняла себе отсутствием у него опыта жизни ввосьмером в одной-единственной чердачной комнатушке – его не приучили к тому, чтобы на рассвете певучим крикам уличных разносчиков вторили страстные стоны с соседней постели. В общем, между ними не происходило ни того, что описывала Доротея, ни акробатики, о которой, икая от хохота, рассказывала Лидия; на быстрые сердитые совокупления ее родителей это тоже не походило. Она даже не чувствовала, что он ее берет, как-то все само собой получалось.
– Звездочка ты моя путеводная, – приговаривал он.
Пошел период долгого взаимопознавания – предпочтения, привычки… Какие-то отпали, вместо них появились новые… Разногласия – да, злость – нет, не было такого. Появилось доверие, а с ним бессловесные нескончаемые беседы, которые и служат опорой многолетней совместной жизни. Попытки поговорить о религии (как же они бесили ее мать!) не вызвали в нем интереса. К этому он был непробиваемо равнодушен – уж сколько на него давили соседи, всячески понуждали присоединиться к пастве, а не поддался, но если ей захочется… пожалуйста, почему нет? Несколько раз Ребекка к ним сходила, но от дальнейшего слияния с общиной предпочла воздержаться, и он не скрывал, что доволен ее решением. В итоге изучили друг друга досконально, да и зажили малым своим мирком, переплетясь и корнями, и ветвием. Извне никто им не был нужен. Или так им казалось. Потому что ведь будут же дети! И они были. Родила Патрицию, затем сына. Да и потом рожала, каждый раз забывая, что предыдущий так грудничком ведь и помер. Забывая про то, как капает с грудей, как запекаются, пухнут и болят соски – сорочку не наденешь! А главное, забывая, как короток может быть путь от колыбели к могиле.
Сыновья умирали, а годы шли, и Джекоб постепенно убедился, что фермой выжить можно, но в люди не выбьешься. Стал больше торговать, мотаться в разъездах. Зато когда возвращался – вот было радости! Опять же новости привозил, рассказывал о всяких диковинах и напастях: какой гнев, бой и погром пошел, когда в городе среди бела дня воин тамошнего племени застрелил проезжавшего мимо пастора – прямо на скаку с лошади сшиб; какие шелка появились в лавке – всех цветов радуги, таких и в природе-то не сыщешь; как поймали пирата, привязали к колоде и тащили на виселицу, а он ругательски ругал палачей на трех языках; как мяснику задали плетей за торговлю заразным мясом; как в воскресенье целый день лило без передышки, а на клиросе поют, и сквозь шум дождя издали это было нечто замогильное. Рассказы о его странствиях она слушала с удовольствием, но они и тревожили ее, бередили ощущение неустроенности здешней жизни, полной опасностей, защитой от которых у нее он один. Если помощницы, которых он вдруг иногда привозил ей, были молоды и неумелы, то подарками просто забаловал. Привез новый хороший разделочный нож, лошадь-качалку для Патриции… Какое-то время спустя она стала замечать, что рассказов становится все меньше, а подарков больше, да уже и не только хозяйственную утварь везет, а нечто, прямо скажем, эдакое. Серебряный чайный сервиз, например (который тут же спрятали с глаз подальше); хрупкий фарфоровый ночной горшок, которому по простоте обхождения быстренько отколотили край; и, наоборот, тяжелую, мощную расческу для волос – а ведь он их только и видел, что в постели. То шляпку, то чудные кружавчики. Шелковой ткани аж четыре ярда! Держа, как положено, язык за зубами, Ребекка только смотрела да улыбалась. Когда наконец осмелилась спросить, откуда деньги, он ответил: кое-что новенькое провернулось– и вручил зеркальце в серебряной оправе. Уже тогда, по одному тому, как хитро он повел глазом, распаковывая эти подарки, к хозяйству-то уж вовсе неприкладные, она должна была предвидеть, что однажды – и очень, наверное, скоро – прибудут наемные мужики помогать ему с вырубкой леса и раскорчевкой широченной плеши на взгорке. Новую хоромину учиняет строить! Да не хоромину, а каменные палаты, какие и не фермеру к лицу, и не торговцу даже, а прямо что высокородному сквайру!
Ведь мы обыкновенные, простые люди, – подумала она. – Жили себе тихо-мирно в таком краю, где этого не токмо что довольно, где это почитается чуть ли не за доблесть геройскую!
– Не надо нам новый дом! – набралась смелости высказать она. – А уж такой-то огромённый тем более! – При этом она брила его, заканчивала.
– Надо, не надо – э-эх, жена! Да разве в этом дело!
– А в чем же, святый боже? – Ребекка отерла лезвие от последнего шмата пены.
– Мужчина – это то, что он после себя оставит.
– Джекоб, мужчина – это его доброе имя, не больше и не меньше.
– Ты не понимаешь. – Он взял из ее рук холстинку, вытер подбородок. – Я его выстрою, я должен его выстроить!
С этого и пошло. Мужики с тачками, кузнец с горном, штабеля бревен, канаты с полиспастами, котлы с варом, молоты и ручники, парные упряжки лошадей, одна из которых как раз и саданула его дочери копытом в темя. Горячка строительства так его захватила, что он не заметил настоящей горячки, а она взяла да и свела его в могилу. А как только хворь свалила его, об этом прослышали баптисты и сразу запретили кому бы то ни было с фермы – особенно Горемыке – подходить к ним на пушечный выстрел. Разошлись работники, увели лошадей, унесли инструмент. Кузнеца-то давно уж не было, осталось железное кружево, сияло и красовалось – райские врата, да и только. Муж приказал, Ребекка без отказа – позвала женщин, насилу вместе подняли, переложили его с постели на одеяло. Все это время он хрипел: скорей, скорей! Совсем расслаб, не мог им поспособствовать нисколько, лежал бревно бревном, еще не мертвый, а уже сделался мертвым грузом. Несли под холодным весенним дождем. Юбки волочились по грязи, платки сбились, чепцы на головах промокли и волосы под ними тоже. В воротах возникла заминка. Пришлось положить его в грязь и вдвоем дергать – одна щеколду, другая нижний шкворень, чтобы развести створки, да потом еще дверь дома отпирать. Дождь хлестал ему прямо в лицо, Ребекка наклонилась, заслоняя собой. Выискав самый сухой кусочек нижней юбки, стала осторожно промокать ему лоб и щеки, стараясь не бередить язвенных мест. Наконец процессия тяжко вдвинулась в сени, потом в зал, и там его опустили – подальше от дождя, заливающего в пустые проемы окон. Ребекка встала на колени, склонилась к нему, спросила: ну как ты там, сидра хочешь? Его губы шевельнулись, но ответа не было. Тут он вдруг взглядом повел в сторону, словно увидел что-то или кого-то за ее плечом, зрачки поплыли вбок и остановились, да так и замерли вплоть до того момента, когда она решилась ему прикрыть глаза. Вчетвером – сама она, Лина, Горемыка и Флоренс – сидели на досках пола. Каждой казалось, что остальные плачут, но то могли быть и капли дождя на щеках.
Что она может заразиться, Ребекка не верила. Даже когда в Лондоне всех косила чума, ни родители, ни кто-либо из ее родственников не умер. Они потом хвастали – дескать, ни у кого из них дверь не опоганили красным крестом , – хотя видеть видели всякое: и как собак убивали сотнями note 5
[Закрыть] , и как по улицам глашатай ходил, выкликая: выносите трупы! выносите трупы! – а уж трупы мимо возили полными телегами, нагруженными до скрипа осей. Но вот она уплыла в новый чистый мир, в благоухающую свежестью Новую Англию, вышла замуж за рослого, крепкого мужчину, а он возьми да и помри вдруг; тут и она свалилась; кругом весна, все оживает, а она как Иов на огноище – будто в насмешку. Вот черт-то побрал! Это было излюбленное восклицание ее подружки карманницы в те моменты, когда на корабле в качку всех валяло и бросало друг на друга.
– Богохульствуешь! – пеняла ей Элизбет.
– Истинно говорю! – упорствовала Доротея.
А вот и они, легки на помине: в дверях помаячили, да и примостились с краешку ее одра.
– А я померла уже, – сказала Джудит. – И ничего страшного.
– Не говори ей об этом. Ужас какой!
– Да что вы ее слушаете? Она теперь знаете кто? Жена пастора!
– Щас чайку попьем! Чу-удненько!
– А я за моряка вышла, так что все время одна.
– Зато уж денежки гребет, мужу помогает. На приволье-то! Спросите ее как.
– Тсс! Это же против закона!
– Конечно, но если бы такого никто не делал, то и закон не надо было бы сочинять.
– Слушайте, я расскажу вам, что было со мной. Этого мужчину я встретила…
В точности как на корабле, они перебивали друг дружку, галдели кто во что горазд. Пришли, вроде, утешать ее, но, как и положено потусторонним сущностям, интересовались только собой самими. А все же их рассказы, их сочувственные охи и ахи, простодушные советы и мнения худо-бедно давали Ребекке чуток отвлечься. Что ж, – думала она, – буду хоть знать ныне, чего стоила помощь горе-утешителей Иовлевых. Он лежал измученный болью, сокрушенный духовно, а они ему о себе талдычили; когда же ему стало еще хуже, услышал он ответ от Бога, сказавшего: кем ты там, внизу, возомнил себя? кто сей, омрачающий Провидение • вопросами без смысла? Давай-ка Я тебя буду спрашивать, а ты объясняй мне. И на миг Иов пожалел, должно быть, что уже не от людей, столь же нетвердых на путях разума и таких же уязвимых, как и сам он, не от людей с их суетными измышлениями наставление получает. Но не так важно ему было, что приоткрыл его взору Господь мудрость Свою, как то, что обратил Он на него Свое око. Только этого и желал Иов. Не доказательства существования Всевышнего взыскался – нет, в том он никогда не имел сомнений. Не подтверждения власти Господней – кто может ее не признать? Он взор Его хотел привлечь, вот что! Не для того, чтобы признали в нем достойного или отвергли как дрянь никчемную, а чтобы искру жизни в нем заметил Тот, кто дарует ее и отнимает. Не торговаться жаждал; только бы отблеск на себе узреть неизъяснимый.
Однако Иов-то что ж… Он был мужчина. Мужчинам нестерпима незаметность. Но какую жалобу посмел бы Иов вознести, будь он женщиной? Да если бы такая женщина-Иов и посмела, а Он снизошел бы до того, чтобы поставить ее на место, показать ей, сколь безмерна ее слабость и неразумие, что нового было бы в том? Что Иова потрясло и смирило, возвратив на путь истинный, оказавшаяся на месте Иовлевом женщина знает сама, слышит в своей жизни ежеминутно. Нет. Лучше ложное утешение, чем никакого, – решила Ребекка и вновь стала слушать товарок по плаванию со вниманием.
– И он меня – раз! Ножом-то… Кровища повсюду. Я за живот схватилась, думаю, нет! Не падать, девочка моя, только не в обморок, держись…
Тут женщины поблекли и исчезли, но осталась луна, обеспокоенной подругой глядевшая с неба, бархатно-черного, как бальное платье благородной дамы. Лина тихо посапывала, лежа на полу в ногах постели. В какой-то момент – то есть давно уже, еще при жизни Джекоба, – просторное, невозбранно принадлежащее ему место, прежде вселявшее в нее сладостный трепет, сделалось незанятым. И пустота его была мучительной и гнетущей. Ребекка познала утеснение одиночества – бесцветность била по глазам, беззвучие оглушало, обездвиженность знакомых предметов таила смутную угрозу. А Джекоба нет и нет. А Патриция с Линой – разве они чем помогут? А местные баптистки? Всю душу вымотали разговорами, которые дальше огородов не простираются, когда не воспаряют прямо к небесам. Женщины эти казались ей туповатыми – они были твердо убеждены, что безгрешны, а потому свободны; что защищены, потому что воцерковлены; что имеют право попирать чувства ближнего просто потому, что живы и покамест здоровы. Новый избранный народ!
А сами-то, сосуды скудельные! – как все, как всегда, смотреть тошно. Словно дети, иначе говоря, – однако лишенные при этом детской невинности и любопытства. Их понятие о богоугодности еще более узко, чем у ее родителей. Их послушать, кроме них (и тех, кто С ними во всем соглашается) спасения не достоин никто. Впрочем, возможность к ним присоединиться они признают за всеми, кроме сыновей Хамовых, сиречь негров. Ну, правда, существуют еще папежи и племя иудейское – эти тоже окоснели так, что куда дальше-то… да к ним еще целый перечень всяких разных других, кто захряс в грехе и заблуждении. Всю эту их непримиримость всерьез не принимая (подобные попытки отгородиться в конце концов свойственны всем религиям), Ребекка им не прощала другого. Детей. Каждый раз, когда у нее умирал ребенок, она притворялась, будто ее гнев вызван тем, что из-за них ее дитятко умерло некрещеным. Однако правда состояла в том, что она не могла смотреть на их детей, таких здоровеньких, а главное, живых. Дело даже не столько в зависти, сколько в том, что эти их краснощекие смеющиеся детки виделись ей воплощенным укором, насмешкой, свидетельством ее жизненного провала. Впрочем, в любом случае общаться с бабами-баптистками ее нисколько не тянуло: все равно они ничего не могли бы поделать с тем, что без Джекоба на нее иногда, точно гром среди ясного неба, одиночество вдруг как обрушится да как скрутит! Бывало, стоит она, согнувшись в три погибели над грядкой редиски, выпалывает сорняки – руки ловкие, движения точны, как у горничной на постоялом дворе, когда та смахивает со стола в карман фартука чаевые. Сорняки тоже не пропадут – пойдут скотине. Но только это она распрямится, оправит передник, лицо подставив ливню солнечного света, как вдруг уютные сельские шумы словно отрежет. Будто снегом окутав голову и плечи, падет на нее безмолвие и раскинется вокруг сугробами, глуша и обесцвечивая все кругом – беззвучно трепещущую на ветру листву, мотающиеся на коровьих шеях ботала, взмахи топора, которым Лина поодаль колет дрова. Все тело обдаст волной сперва жара, потом холода. Звуки мало-помалу возвратятся, но чувство острого одиночества, бывает, не уходит и день, и два, и неделю… Пока, наконец, посреди этой пытки он не подъедет к воротам и не крикнет:
– Ну, где тут моя звездочка?
– Да как всегда здесь, на месте, – ответит она, а он положит к ее ногам рулон ситца или вручит пакетик с иголками. А милее и слаще всего, если к тому же вынет волынку, надует ее мешок, и-и-^и… И тут уж устыдятся даже птицы: думали, только им подвластна музыка сумерек! У нее на коленях ребенок – живой, конечно живой! Все живы, вот и Патриция – топочет по полу, глазенки горят, рот до ушей… А папа то плясовую играет, то вдруг душевное запоет:
Чертоги небес затмевая, Далёко за морем стоит Спасенья постройка святая – Тот дом, что прочней пирамид. Покои в том доме просторны, И окна широко глядят, Нет места там горю и скорби, И каждый там каждому рад.
Пока он дома, никакая плата за их одинокую – без людей, без церкви – жизнь не казалась чересчур высокой.
Однажды, вся лоснясь от сытого довольства, распираемая великодушием, она так преисполнилась чувством полноты и богатства жизни, что снизошла до того, чтобы пожалеть Лину.
– Скажи-ка, а ведь мужчину ты и не знала, поди?
Они сидели в ручье, Лина держала на коленях младенца, смеялась, брызгая водой ему на спинку, и он тоже смеялся. Знойным августовским полднем они принесли постирушку к дальней заводи, где не кишели мухи и поменьше было злых москитов. Здесь никто не мог их увидеть, лишь изредка вдоль дальнего берега реки, в которую впадал их ручей, проплывало легкое каноэ. Патриция тоже залезла в воду, стояла неподалеку на коленках, смотрела, как струи течения раздувают ее панталоны. Ребекка сидела в сорочке, омывала водой руки и шею. Лина, обнаженная, как и ребенок на ее руках, поднимала его и опускала, глядя, как вода то на одну, то на другую сторону выглаживает его волосенки. Потом она подняла его к себе на плечо и напоследок обдала каскадом чистой воды спинку.
– В каком смысле, хозяюшка?