Текст книги "Самые синие глаза"
Автор книги: Тони Моррисон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)
Через несколько месяцев случайных заработков она нашла постоянную работу в доме, где жила семья со скромным доходом и нервными, показными манерами.
« Чолли становился все злее, ему будто нравилось со мной ссориться. Я отдавала ему все, что могла. Что должна была. Иногда казалось, что в моей жизни была лишь работа на ту женщину и ссоры с Чолли. Очень утомительно. Но я держалась за свою работу, хотя трудиться на эту женщину было очень тяжело. Не то что она была злая – просто какая-то недалекая. У нее вся семья была такая. Они совсем не ладили друг с другом. Можно подумать, если у них хороший дом, денег много, то они и души друг в друге не чают? Она бросалась рыдать и вопить из-за самых простых вещей. Если кто-нибудь из друзей перебивал ее по телефону, она начинала рыдать. Да она должна быть счастлива, что у нее есть телефон. У меня, к примеру, не было. Помню, однажды ее младший брат, которого она устроила в зубной колледж, не пригласил ее на какую-то вечеринку. В доме такое началось! Все целыми днями висели на телефоне. Волновались, беспокоились. Она спросила меня: „Полин, что бы ты сделала, если бы твой брат устроил вечеринку и не пригласил тебя?“. Я сказала, что если бы действительно захотела туда пойти, то пошла бы и без приглашения. Какая разница, чего он хочет. Она сделал такой вид, словно я сказала ерунду. А я тогда подумала: какая же она глупая. Кто ей сказал, что ее брат ей друг? Люди не могу любить других людей только потому, что у них одна мать. Я пыталась полюбить ту женщину. Она давала мне разные вещи, но я так и не смогла ее полюбить. Как только я вырабатывала в себе хорошее к ней отношение, она делала что-нибудь глупое и начинала учить меня, как мыть полы, и все в таком роде. Если бы я оставила ее, она бы утонула в грязи. Я даже за Чикен и Пай так не присматривала, как за ними. Никто из них и задницу себе подтереть не мог. Я знаю, потому что стирала их белье. Даже помочиться правильно не умели. Ее муж в унитаз не попадал. Пакостные белые люди делают такие же пакостные вещи. Но я бы осталась, если б не Чолли, который заявился туда со своими выкрутасами. Он пришел пьяный и начал просить денег. Когда эта белая женщина его увидела, она аж покраснела. Она пыталась действовать твердо, но очень боялась. Она сказала Чолли, чтобы он убирался, или она вызовет полицию. Он послал ее куда подальше и стал дергать меня за руку. Я смогла бы с ним договориться, но не хотела иметь дела с полицией. Поэтому я собрала вещи и ушла. Я пыталась вернуться, но она не хотела меня видеть, пока я живу с Чолли. Она сказала, что разрешит мне остаться, если я его брошу. Я думала об этом. Но для черной женщины нет ничего хуже, чем оставить черного мужчину ради белой женщины. Она мне так и не отдала те одиннадцать долларов, которые была должна. Очень обидно. Газовщик перекрыл газ, и я не смогла готовить. Я умоляла ее отдать мне деньги. Я приходила к ней. Она разозлилась, как мокрый петух. Сказала, что я должна ей за форму и за старую сломанную кровать, которую она когда-то мне дала. Я не знала, должна я ей или нет, но мне нужны были мои деньги. Она не отдавала, даже когда я ей пообещала, что Чолли никогда сюда больше не придет. Потом я так отчаялась, что попросила ее одолжить мне эти деньги. Она помолчала и сказала, что я не должна позволять мужчине брать над собой верх. Что я должна иметь больше уважения, и что платить по счетам – обязанность мужа, а если он не может этого делать, я должна уйти и получать алименты. И все в таком духе. А откуда он возьмет мне эти алименты? Она не понимала, что все, что мне от нее нужно – это одиннадцать долларов, чтобы я смогла заплатить за газ и снова готовить еду. Этого она своими куриными мозгами не могла понять. „Ты уйдешь от него, Полин“, – спрашивала она. Я подумала, что она даст мне деньги, если я скажу „да“, и я ответила: „Да, мэм“. „Хорошо, сказала она, ты уйдешь от него и вернешься на работу, и что прошло, то быльем поросло“. Я спросила: „Могу я сегодня получить деньги?“ „Нет, ответила она, только когда ты его бросишь. Я думаю о тебе и о твоем будущем. Что ты нашла в нем хорошего, зачем он тебе?“ Как можно ответить женщине, которая не знает, чего хорошего в мужчинах, и с одной стороны заботится о твоем будущем, а с другой – не хочет отдать твои собственные деньги, чтобы можно было купить на обед приличной еды. Я ответила: „Ничего хорошего, мэм. Совершенно ничего. Но думаю, лучше я останусь с ним“. Она встала, и я ушла. Когда я вышла, у меня сильно заболела промежность, и я сжала ноги вместе, чтобы та женщина поняла. Но теперь мне ясно, что понять она не могла. Она вышла замуж за человека, у которого шрам вместо рта. Как она могла меня понять?»
Зимой Полин обнаружила, что беременна. Когда она сказала об этом Чолли, он, к ее немалому удивлению, обрадовался. Он стал меньше пить и чаще приходить домой. Между ними снова возникли те отношения, какие были в начале семейной жизни, когда он спрашивал, не устала ли она, не хочет ли чего-нибудь вкусного. Успокоившись, Полин оставила работу и вернулась к домашнему хозяйству. Но одиночество из этих двух комнат никуда не делось. Когда зимнее солнце освещало отслаивающуюся зеленую краску на кухонных стульях, когда в кастрюле варилось мясо, когда она целыми днями слышала только шум машины, доставляющей мебель в магазин на первом этаже, она думала о родном доме, о том, что и там она была одна почти все время, но теперешнее ее одиночество совсем другого рода. Потом ей надоело разглядывать зеленые стулья и грузовики; она стала ходить в кино. Там, в темноте, пробуждались ее воспоминания, и она возвращалась к своим юношеским мечтам. В кино, вместе с идеей романтической любви, ей преподнесли и другую – идею физической красоты. Возможно, это две самые разрушительные идеи в истории человеческой мысли. Оба эти представления рождались из зависти, разрастались от неуверенности и заканчивались разочарованием. Приравняв физическую красоту к достоинству, она обнажила свой ум, отгородила его и собрала в кучу все, за что можно было себя презирать. Она забыла о вожделении и мало обращала на него внимания. Она решила, что любовь – это взаимное притяжение, а романтичность – цель духа. Это стало для нее источником самых разрушительных эмоций, когда обманываешь любовника и пытаешься лишить свободы возлюбленного, ограничивая ее всеми возможными способами.
После своего «обучения» в кинозале она, глядя на чье-нибудь лицо, непременно относила его к какой-либо категории на шкале красоты, идеалы которой восприняла с экрана. Именно там были темные леса, пустынные дороги, речные берега, нежные, понимающие глаза. Никто там становился всем, слепые прозревали, хромые и увечные отбрасывали костыли. Там не было смерти, а люди двигались под звуки музыки. Черно-белые образы создавали волшебную целостность, возникающую в луче света, который лился на экран сверху из-за спины.
Это была очень простая радость, но так она научилась любить и ненавидеть.
«Я только тогда и была счастлива, когда ходила в кино. Всегда туда ходила, когда была возможность. Приходила рано, еще до начала. Свет выключали, становилось темно. Потом экран загорался, и я оказывалась прямо внутри фильма. Белые так хорошо ухаживали за своими женщинами, все жили в больших чистых домах, с рукомойниками прямо в туалете. Эти фильмы мне столько удовольствия доставили, что домой возвращаться стало тяжело, тяжело глядеть на Чолли. Не знаю. Помню, раз я пошла смотреть Кларка Гейбла и Джин Харлоу. Я сделала прическу, как у нее на фотографии в журнале. Челку набок, с прядью на лбу. Вышло похоже. Ну, почти похоже. Так вот, я пришла в кино с такой прической и прекрасно провела время. Потом я решила, что все равно пойду смотреть его еще раз, и встала, чтобы купить конфет. Села обратно, откусила большой кусок, и вдруг у меня изо рта выпал зуб. Я чуть не расплакалась. У меня были хорошие зубы, ни одного гнилого. Даже не знаю, как тогда справилась. Представьте, я на пятом месяце, пытаюсь выглядеть как Джин Харлоу, а у меня выпадает передний зуб. Вот с того все и началось. Я просто перестала о себе заботиться. Заплела себе косу сзади и стала вот такой уродиной как сейчас. Я еще заглядывала в кино, но дела шли все хуже. Я хотела вернуть зуб. Чолли шутил надо мной, мы снова стали ссориться. Я пыталась его убить. Он меня сильно не бил, наверное потому, что я была беременна, но ссоры как начались, так и продолжались. Он доводил меня до бешенства, сильнее, чем обычно, и я не могла не поднимать на него рук. Я родила ребенка, мальчика, а потом снова забеременела. Но это уже было не так, как я раньше думала. Наверное, я их любила, но, может, из-за отсутствия денег или из-за Чолли, они только прибавили мне беспокойства. Иногда я ловила себя на том, что кричу на них, бью, мне было их жалко, но я не могла остановиться. Когда я родила второго ребенка, девочку, то, помню, сказала, что буду любить ее, какая бы она ни была. А была она как черный волосатый мячик. В первый раз я не пыталась специально забеременеть. А во второй – пыталась. Может, потому, что одного я уже родила и второго рожать не боялась. Чувствовала я себя хорошо и думала только о ребенке. Когда он был еще внутри, я с ним разговаривала. Мы были как лучшие друзья. Когда вешала белье, то знала, что ребенку вредно, когда я тяжести таскаю. И я говорила: ничего, потерпи, сейчас вот повешу эти тряпки, не брыкайся, скоро закончу. Он и не брыкался. Или, например, сидела, мешала что-нибудь в кастрюле, готовила чили и разговаривала с ним. Самый обычный разговор. До родов я чувствовала себя хорошо. Отправилась в больницу, когда подошло время. Мне так было спокойнее. Я не хотела рожать дома, как первого, мальчика. Меня положили в большой комнате, где было много женщин. Начались схватки, но не сильные. Меня пришел осмотреть старик доктор. У него с собой было много разных специальных штучек. Он надел перчатки и смазал мне между ног каким-то желе или кремом. Когда он ушел, пришли другие доктора. Один пожилой и несколько молодых. Пожилой учил молодых обращаться с роженицами. Показывал, что да как. Когда они подошли ко мне, он сказал: вот женщина, с которой у них не будет проблем. Они рожают быстро и без боли. Как лошади. Кое-кто из молодых улыбнулся. Они осмотрели мой живот и между ног. Никто мне ничего не сказал. Только один на меня взглянул. В лицо, я имею в виду. Я тоже посмотрела прямо на него. Он опустил глаза и покраснел. Думаю, он понимал, что я все же не лошадь. Но остальные, они не понимали. Они ушли. Я видела, как они разговаривают с белыми женщинами: „Как вы себя чувствуете? Ожидаете двойню?“ Обычные вопросы, но все же хоть какой-то разговор. Хоть какое-то внимание. Я начала злиться и обрадовалась, когда схватки стали сильнее. Обрадовалась тому, что есть, наконец, о чем подумать. Я ужасно стонала. Мне не было так больно, как я показывала, но хотелось, чтобы люди не считали, что родить ребенка это как облегчить кишечник. Мне больно так же, как и белым женщинам. И то, что я раньше не кричала и не орала, не означало, что мне не больно. О чем они думали? Что если я знаю, как родить ребенка без суеты, у меня и задница не болит, как у них? К тому же, тот доктор и сам не понимал, что говорит. Он никогда не видел, как кобылы жеребятся. Кто сказал, что им не больно? Люди так думают только потому, что лошади не могут плакать? Потому, что она не может им сказать? Если бы они посмотрели ей в глаза, увидели бы, как они закатываются, какие они печальные, то поняли бы. Так вот, я родила. Большую крепышку. Она выглядела иначе, чем я думала. Я так много с ней разговаривала, что уже представила, какой она будет. Когда я ее увидела, она была похожа на фото мамы в детстве. Вы знаете, кто это, но схожесть не полная. Мне принесли ее покормить, и ей понравилось тянуть меня за сосок. Она быстро сообразила, что делать. Сэмми было тяжело кормить. А Пекола будто все знала заранее. Умницей была. Мне нравилось на нее смотреть. Они издают такие жадные звуки. Глаза всегда мягкие и влажные. Как у щенка или умирающего человека. Но я знала, что она уродина. На голове красивые волосики, но Боже мой, какая же она была страшная».
Когда Сэмми и Пекола еще были маленькими, Полин снова пошла работать. Она стала старше, для фильмов и мечтаний не оставалось времени. Пришла пора собирать камни, связывать там, где раньше связывать было нечего. Эту необходимость ей дали дети, да и сама она больше не была ребенком. Она росла, и процесс ее становления был таким же, как у большинства из нас: она ненавидела то, чего не понимала, или то, что ей мешало; она приобретала те добродетели, которые давались легко, отводила себе определенное место в окружающем мире и возвращалась к тем далеким беззаботным временам лишь за добрыми воспоминаниями.
Как кормилец, она взяла на себя всю ответственность за семью и вернулась в лоно церкви. Сперва она переехала из двух верхних комнат на первый, более просторный этаж, где раньше располагался магазин. Она примирилась с женщинами, которые терпеть ее не могли, став более нравственной, чем они; она отомстила себе за Чолли, заставив его предаваться слабостям, которые ненавидела сама. Она ходила в церковь, где нельзя было шуметь, стала завсегдатаем общинных собраний и вступила в Дамский кружок. На молитвенных встречах она вздыхала, оплакивая заблудшего Чолли в надежде, что Господь поможет ей воспитать детей и оградить их от грехов отца. Она больше не говорила «видала», а вместо этого говорила «увидела». У нее выпал еще один зуб; она гневалась на крашеных женщин, которых заботили только наряды и мужчины. Чолли как модель грешника и неудачника был ее терновым венцом, а дети – крестом.
Ей повезло – она нашла постоянную работу в богатой семье, члены которой были доброжелательными, великодушными людьми и помнили добро. Она следила за их домом, вдыхала запах белья, касалась шелковых занавесок и любила все это. Розовые детские пижамы, кучи белых подушек, украшенных по краям вышивкой, простыни с кромкой, на которых были нарисованы синие васильки. Она стала идеальной прислугой, потому что эта роль удовлетворяла практически все ее нужды. Она купала маленькую дочку Фишеров в фарфоровой ванне с блестящими кранами, откуда в любом количестве лилась горячая вода. Она вытирала ее пушистым белым полотенцем и надевала разноцветную ночную рубашку. Она расчесывала золотистые кудрявые волосы, приятно скользившие между пальцами. Никаких цинковых кранов, тазов с нагретой на печке водой, слоистых, одеревенелых серых полотенец, которые стирали в раковине на кухне и сушили на пыльном заднем дворе, никаких черных жестких спутанных комков волос на расческе. Вскоре она совершенно запустила собственный дом. Вещи, которые она могла себе позволить, не носились, в них не было ни красоты, ни стиля, и в конце концов они скапливались на грязной витрине. Все больше она забывала о доме, детях, муже – они превращались в дрему, которая приходит перед глубоким сном, они были только началом и концом ее дня, темными краями, из-за которых дневная жизнь с Фишерами становилась еще светлее и приятнее. Здесь она могла расставлять предметы, чистить их и выстраивать по порядку. Здесь ее нога бесшумно волочилась по толстым коврам. Здесь она нашла красоту, чистоту, порядок и уважение. Мистер Фишер говорил: «Я лучше буду продавать ее вино из голубики, чем недвижимость». Она правила шкафами, заставленными таким количеством еды, что его не съесть не то что за недели, но и за месяцы; она хозяйничала среди консервированной зелени, купленной по случаю, разных помадок и свернутых в ленту конфет на маленьких серебряных тарелочках. Кредиторы и ремонтники, унижавшие ее, если она заходила к ним по собственным нуждам, проявляли к ней уважение, когда она приходила по делам Фишеров. Она отказывалась от мяса, если оно было немного темное или с краями, обрезанными не так, как надо. Для себя она покупала слегка пахнущую рыбу, но торговцу, приславшему такую рыбу в дом Фишеров, она могла швырнуть ее в лицо. Власть, уважение, роскошь этого дома принадлежали ей. Здесь у нее появилось даже прозвище – Полли, чего никогда не было раньше. В конце дня, стоя посреди кухни, она любила смотреть на результаты своей работы. Она знала, что мыла вдоволь, что ветчина нарезана, и наслаждалась видом сверкающих кастрюль, сковородок и блестящим полом. И слышала слова хозяев: «Мы никогда ее не отпустим. Мы никогда не найдем такую, как Полли. Она ни за что не оставит кухню, пока не приведет ее в порядок. Это идеальная прислуга».
Полин поддерживала красоту и порядок ради себя, ради своего собственного мира, и никогда не переносила его в родной дом или на своих детей. Она учила их уважению, а заодно и страху: страху быть невоспитанными, быть как их отец, попасть в немилость к Богу, сойти с ума, как мать Чолли. В сыне она вырастила безудержное стремление убежать из дому, а в дочери – страх взросления, боязнь других людей, ужас перед жизнью.
Смысл ее существования был в работе. Она оставалась все такой же добродетельной. Была активной прихожанкой, не пила, не курила, не распутничала, защищала себя от Чолли и ежедневно росла в своих глазах, чувствуя, что добросовестно выполняет роль матери, указывая на грехи отца, чтобы уберечь от них детей, или наказывая их, если они проявляли малейшую небрежность, в то время как она работает по двенадцать часов в день, только чтобы прокормить их. И мир соглашался с ней.
Лишь иногда, очень редко, она вспоминала старые дни и думала о том, как же изменилась ее жизнь. Это были ленивые, праздные мысли, иногда похожие на прежние мечтания, но она не размышляла об этом чересчур долго.
«Однажды я пыталась его бросить, но как-то перетерпела. Когда он поджег дом, я хотела уйти. Даже не знаю, что меня тогда удержало. Конечно, он мне жизни не давал. Но не все было плохо. Иногда было полегче. Случалось, он возвращался домой не слишком пьяным. Я тогда притворяюсь, что сплю, потому что уже поздно, потому что утром он вытащил у меня из кошелька пару долларов или еще почему-нибудь. Я слышу, как он дышит, но не оглядываюсь. В мыслях я вижу, как он закинул свои черные руки за голову, мышцы как огромные камни, зарывшиеся в песок, вены похожи на маленькие вздувшиеся речки. Я не дотрагиваюсь до него, но кончиками пальцев чувствую эти борозды. Вижу его ладони, жесткие, как гранит; длинные пальцы, согнутые и неподвижные. Я думаю о густых, спутанных волосах на его груди, о холмах грудных мышц. Мне хочется прижаться к ним щекой, почувствовать кожей его волосы. Я думаю о том месте, где волосы перестают расти, прямо над пупком, и как они поднимаются и разрастаются выше. Может, он слегка сдвигается, и его нога касается меня, или я чувствую, что его бедро прижимается к моему заду. Я не шевелюсь. Потом он поднимает голову, поворачивается и кладет руку мне на плечо. Если я не шевелюсь, он начинает гладить и мять мой живот. Медленно и нежно. Я не шевелюсь, потому что не хочу, чтобы он останавливался. Я притворяюсь спящей, чтобы он продолжал гладить мне живот. Потом он наклоняется и кусает мой сосок. Теперь я уже не хочу, чтобы он гладил мой живот. Я хочу, чтобы он положил мне руку между ног. Я притворяюсь, что проснулась, поворачиваюсь к нему, но не раскрываю ног. Я хочу, чтобы он сам их раскрыл. Он раскрывает, и там, где теперь его сильные, жесткие пальцы, я влажная и мягкая. Больше, чем обычно. Вся моя сила в его руке. Мой рассудок сворачивается, как увядшая листва. Руками я чувствую что-то странное, пустое. Я хочу что-нибудь обнять, схватить, и я обнимаю его голову. Его рот у меня под подбородком. Теперь я больше не хочу его руку между ногами, потому что мне кажется, что я вся растекусь по кровати. Я раскрываю ноги, и вот он надо мной. Он тяжелый и легкий одновременно. Он во мне. Во мне. Во мне. Я обхватываю его ногами, чтобы он не вырвался. Его лицо рядом с моим. Постель скрипит, как сверчки у меня дома. Наши пальцы переплетаются, и мы раскидываем руки, будто Иисус на кресте. Я крепко сжимаю пальцы. Мои пальцы и ноги сжимаются крепко, потому что всё продолжается, продолжается. Я знаю, что он хочет, чтобы я кончила первой. Но я не могу. Только после него. Лишь когда я почувствую, что он любит меня. Только меня. Пока он не изольется в меня. Пока я не поверю, что у него в голове только моя плоть. Что он не сможет остановиться, даже если ему будет очень нужно. Что он скорее умрет, чем вытащит из меня эту штуку. Из меня. Пока он не освободится от всего, что в нем есть, пока не отдаст это мне. Мне. Мне. И когда он отдает, я чувствую свою власть. Я сильная, я красивая, я молодая. И я жду. Он дрожит и запрокидывает голову. Я достаточно сильная, красивая и молодая, чтобы он смог кончить. Я выпускаю его пальцы и кладу руки ему на зад. Мои ноги падают на кровать. Я молчу, потому что могут услышать дети. Я начинаю чувствовать те самые цвета, плавающие глубоко внутри меня. Зеленые вспышки светляков, пурпур ягод, струйкой стекающий по груди, мамин желтый лимонад. Я чувствую, словно мне весело там, между ног, это веселье смешивается с цветами, и я боюсь, что кончу, и боюсь, что нет. Но я знаю, что да. И я кончаю. Внутри словно возникает радуга. И это длится, длится, длится. Я хочу поблагодарить его, но не знаю, как, и укачиваю его, словно ребенка. Он спрашивает, как я себя чувствую, и я говорю, что хорошо. Он слезает с меня и ложится рядом спать. Мне хочется сказать ему что-нибудь, но я не могу. Я не хочу, чтобы радуга исчезла. Мне нужно встать и пойти в туалет, но я не шевелюсь. К тому же, Чолли засыпает так, что его нога лежит на моей. Я не могу встать и не хочу.
Но так не было всегда. В основном он наваливался на меня, когда я еще спала, и слезал, когда я просыпалась. Большую часть времени я просто не могла быть рядом с этим вонючим пьяницей. Но больше меня это не волнует. Господь позаботится обо мне. Я знаю, что Он позаботится. Знаю. К тому же, какая разница, что происходит здесь, на земле. Будет иная жизнь. Единственное, по чему я иногда скучаю, так это по той радуге. Но, как я уже говорила, я не думаю об этом слишком часто.»
ВОТПАПАОНБОЛЬШОЙИСИЛЬНЫЙПАПАПОИГРАЙСДЖЕЙНПАПАУЛЫБАЕТСЯУЛЫБАЙСЯПАПАУЛЫБАЙ
Когда Чолли было четыре дня отроду, мать завернула его в два одеяла, обернула газетой и оставила на куче мусора у железной дороги. Его спасла тетя Джимми, видевшая, как племянница выходила из задней двери со свертком. Она избила ее ремнем для правки бритв и запретила приближаться к ребенку. Тетя Джимми вырастила Чолли одна и иногда любила рассказывать, как спасла его. От нее он узнал, что мать была не в себе. Однако у Чолли не было возможности выяснить, так ли это, потому что вскоре после порки она сбежала, и с тех пор о ней никто ничего не слышал.
Чолли был благодарен за то, что его спасли. Только изредка, когда он смотрел, как тетя Джимми ест руками рулет, облизывая четыре золотых зуба, или когда она надевала на шею пакетик с асафетидой, или когда зимой укладывала его спать на своей кровати, чтобы было теплее, и он видел ее старые морщинистые груди сквозь ночную рубашку – тогда он думал, что все это похоже на смерть там, у дороги. На шине под мягкими черными небесами Джорджии.
Он проучился в школе четыре года, прежде чем набрался храбрости спросить тетю, что за человек был его отец и где он теперь.
– Думаю, это был сын Фуллеров, – сказала тетя. – Тогда он все время болтался поблизости, а потом быстренько сбежал, как раз перед тем, как тебе родиться. Или он, или его брат. Слышала, как старик Фуллер что-то об этом говорил.
– Как его звали? – спросил Чолли.
– Фуллер. Глупо звучит.
– Я имею в виду его имя.
– А, – она закрыла глаза и вздохнула. – Совсем память плохая стала. Сэм, кажется. Да, Сэмюэль. Нет. Не Сэмюэль. Самсон. Самсон Фуллер.
– Почему вы не назвали меня Самсоном? – подавленно спросил Чолли.
– А зачем? Его тут не было, когда ты родился. Твоя мать тебя вообще никак не назвала. И девяти дней не прошло, как она бросила тебя в кучу мусора. Когда я на девятый день тебя подобрала, то назвала тебя так, как сама захотела. Как звали моего покойного брата. Чарльз Бридлоу. Хороший был человек. А все эти Самсоны тебя бы ни к чему хорошему не привели.
Больше Чолли ни о чем не спрашивал.
Через два года он ушел из школы и устроился работать в магазин Тайсона. Он подметал, был на посылках, взвешивал мешки и забрасывал их на телеги. Иногда ему разрешали проехаться с извозчиком. Извозчика, приятного пожилого человека, звали Блю Джек. Он любил вспоминать о тех далеких временах, когда вышла Декларация об освобождении. О том, как черные люди радовались, плакали и пели. А еще рассказывал истории о привидениях, например, как однажды один белый мужчина отрезал голову своей жене и бросил труп в болото, а ночью обезглавленное тело явилось во двор и бродило там, натыкаясь на все подряд, потому что ничего не видело, и умоляло принести расческу. Они разговаривали о женщинах, которые когда-то были у Блю, о том, как он в молодости любил подраться, о том, как однажды ему удалось избежать линчевания и как другим этого не удалось.
Чолли любил Блю. Даже став взрослым, он вспоминал те счастливые времена. Например, как однажды, на церковном пикнике Четвертого июля, одна семья решил разбить арбуз. Рядом стояло несколько детей. Блю в предвкушении бродил поодаль, и на его лице играла едва заметная улыбка. Отец семейства поднял арбуз высоко над головой: его огромные руки казались Чолли выше деревьев, а арбуз заслонял собой солнце. Он на мгновение застыл, высокий, с поднятой головой, вытянув руки выше сосен и держа арбуз размером больше солнца, глядя на камень и примериваясь для удара. Чолли смотрел на фигуру, застывшую на фоне ясного голубого неба, и чувствовал, как по всему телу ползут мурашки. Он подумал: не так ли выглядит Бог? Но нет. Бог был милым белым старичком с длинными седыми волосами, ниспадающей бородой и маленькими голубыми глазами, глядящими печально, когда люди умирали, и неодобрительно, если они совершали что-нибудь плохое. Нет, так должен выглядеть дьявол, который держит в руках мир и готовится разбить его, чтобы наружу вытекло красное содержимое, и ниггеры смогли бы съесть сладкие, теплые внутренности. Если дьявол действительно выглядел так, то Чолли предпочитал его. Думая о Боге, он никогда ничего не чувствовал, но мысль о дьяволе приводила его в восторг. И вот теперь сильный черный дьявол закрыл солнце и готовился разбить мир вдребезги.
Вдалеке кто-то играл на губной гармошке – музыка текла над зарослями камыша и сосновым леском; она обвивалась вокруг стволов деревьев, смешивалась с запахом сосен, и Чолли не смог бы сказать, в чем разница между этими звуками и ароматами, витающими над головами людей.
Мужчина ударил арбуз о край камня. Слабый вздох разочарования сопровождал звук расколовшейся кожуры. Арбуз разбили неудачно. Он раскрошился, и повсюду на траве оказались разбросаны куски корки и красной мякоти.
Блю подпрыгнул.
– О, – простонал он, – вот и нутро.
Его голос был одновременно грустным и довольным. Все собрались посмотреть на большой красный кусок из самого центра арбуза, без кожуры, с редкими косточками, лежавший неподалеку от ноги Блю. Он наклонился, чтобы его поднять. Кусок был кроваво-красным, с тусклыми сладкими гранями, с краями, жесткими от сока. Наслаждение, которое в нем таилось, было слишком очевидным, почти неприличным.
– Давай, Блю, – засмеялся отец. – Можешь взять себе.
Блю улыбнулся и пошел прочь. Дети передрались из-за валявшихся на земле кусочков арбуза. Женщины подбирали семечки для малышей и сами откусывали небольшие кусочки мякоти. Блю увидел Чолли. Он подошел к нему.
– Пойдем, малыш. Давай-ка и мы поедим.
И вот старик и мальчик сели на траву и разделили между собой мякоть арбуза. Грязно-сладкие внутренности земли.
Однажды весной, очень холодной весной, тетя Джимми умерла из-за персикового пирога. После ураганного ливня она отправилась на встречу общины и простудилась, сидя на сырой скамейке. Через несколько дней она почувствовала себя плохо. К ней приходили друзья. Некоторые приносили ромашковый чай, другие растирали жидкой мазью. Близкая подруга мисс Элис читала Библию. Тем не менее, тете Джимми становилось все хуже. Советов было много, и все они противоречили друг другу.
– Не ешь белок.
– Пей свежее молоко.
– Жуй этот корень.
Тетя Джимми игнорировала все, кроме чтения Библии. Она сонно, но понимающе кивала головой, слушая Первое послание коринфянам. Когда она в очередной раз вспоминала свои грехи, с губ слетали благостные «аминь». Но тело не поправлялось.
В конце концов решено было пригласить М'Дир. М'Дир, тихая, незаметная женщина, жила в хибаре рядом с лесом. Она была опытной повитухой и отличным диагностом. Редко случалось, чтобы дело обходилось без М'Дир. Если заболевание нельзя было вылечить обычными средствами – известными лекарствами, терпением или интуитивными догадками, – звали М'Дир.
Когда она прибыла в дом тети Джимми, Чолли был восхищен ее внешностью. Он знал, что она очень стара, и представлял ее сгорбленной и сморщенной. Однако М'Дир оказалась выше проповедника, явившегося вместе с ней. В ней было не менее шести футов роста. Четыре больших седых пучка придавали ее мягкому черному лицу властность и уверенность. Она держалась прямо, как кочерга, и казалось, что трость из орешника нужна ей не для того, чтобы на нее опираться, а для того, чтобы сообщать информацию. Она слегка постукивала ею о пол, глядя в сморщенное лицо тети Джимми. Большим пальцем правой руки она поглаживала набалдашник, а левой рукой ощупывала тетю. Тыльной стороной длинных пальцев погладила ее по щеке, потом положила ладонь на лоб. Затем провела по волосам больной, слегка поцарапала кожу черепа и поглядела на свои ногти. После подняла руку тети Джимми и внимательно рассмотрела ее ногти и кожу, надавив на ладонь двумя пальцами. Следом приложила ухо к груди и животу. По просьбе М'Дир женщины достали из-под кровати ночной горшок и показали его содержимое. М'Дир смотрела на это и постукивала тростью.
– Закопайте горшок и все, что в нем находится, – сказала она женщинам. Потом повернулась к тете Джимми:
– Ты застудила матку. Пей растительный отвар и больше ничего.
– Это пройдет? – спросила тетя Джимми. – Я поправлюсь?
– Поправишься.
М'Дир повернулась и вышла из комнаты. Проповедник посадил ее в машину, чтобы отвезти домой.
Тем вечером женщины принести кувшин травяного отвара из черного и зеленого горошка, горчицы, капусты, репы и свеклы. Приготовили даже сок из сваренного подгрудка свиньи.