355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Томас Шёберг » Ингмар Бергман. Жизнь, любовь и измены » Текст книги (страница 4)
Ингмар Бергман. Жизнь, любовь и измены
  • Текст добавлен: 26 октября 2016, 22:05

Текст книги "Ингмар Бергман. Жизнь, любовь и измены"


Автор книги: Томас Шёберг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Люди, верившие в одну-единственную однозначную Истину, так методично пресекали его потребность в самовыражении, его попытки сформулировать богатство своих переживаний, что в конце концов слова застряли у него внутри. Он стал мямлить, запинаться и долгие годы не мог от этого отделаться.

Когда время развлечений у потрескивающего камина заканчивалось и каминное тепло пронизывал холодок необходимости учить уроки и готовиться к школьному понедельнику, Ингмар Бергман был не прочь “прихворнуть”.

Он рано создал себе алиби, научился уклоняться от требований жизни, демонстрируя некую хрупкость, где грань между притворством и психосоматическими симптомами фактически размыта, – пишет Хёк. – Мать относилась к его “нездоровью” с пониманием, так как считалось, что Ингмар “унаследовал” ее собственные недомогания. На этом этапе были заложены и закреплены основы нервного недуга, который у взрослого Ингмара Бергмана будет при стрессах функционировать как сигнал бедствия. И когда он ложится в больницу Софийского приюта, речь идет скорее о возвращении в детство, а не о стационарном лечении в прямом смысле слова.

Хёк, серьезный кинокритик и журналистка, работающая в сфере культуры, хорошо узнала Ингмара Бергмана на многих уровнях, и изображение мрачных сторон детства режиссера, вероятно, базируется в первую очередь на его собственных рассказах. Именно оттуда она черпала выразительные метафоры, когда писала, что идиллия пасторского дома стояла на “вулкане”, ведь два сильных, порывистых темперамента, “заключенные в железный корсет условностей”, сохраняли лишь “видимость согласия, как того требовали их роли”. Эрик Бергман, по словам Хёк, был человеком очень властным и вспыльчивым, и Ингмар боялся внезапных перепадов его настроения, “боялся и подлаживался, испытывая затем чувство вины”. Карин Бергман отличалась энергичностью и “неукротимой жаждой все решать за других, своего рода режиссерским талантом, можно сказать”.

В “Волшебном фонаре” Ингмар Бергман рассказывает о воспитании, основанном на таких понятиях, как грех, покаяние, наказание, прощение и милость. Наказания варьировались. Пощечины или шлепки за мелкие проступки, бойкот, порка выбивалкой для ковров или отсидка в темной гардеробной – за более серьезные. А главное – растянуть ожидание кары, чтобы преступник мечтал о прощении. Но больнее всего были не побои, пусть даже для брата, Дага, они иной раз заканчивались жуткими ранами на спине от хлыста. Самое ужасное – процедура в целом, унижение.

А какое унижение, когда ненароком описавшегося мальчугана заставляли ходить в короткой красной юбке, будто подверженность недержанию – черта сугубо девчачья.

В книге интервью “Бергман о Бергмане” (1970) он говорит о теме унижения, постоянно присутствовавшей в детстве и отрочестве:

Среди чувств, какие с детства запечатлелись в памяти особенно ярко, на первом месте именно унижение – меня унижали, шпыняли на словах и на деле либо ставили в унизительное положение.

Бергмановский карательный кодекс предусматривал и другие наказания – запрет на кино, оставление без еды, укладывание в постель, домашний арест, дополнительные арифметические задания, битье тростью по рукам, таскание за волосы, кухонные работы. Действовали в семье и иные правила: детям не разрешалось говорить “мамочка”, только “мама” и “папа”. Под запретом были также зеркала, кроме тех, что в комнате Карин Бергман. Зеркала считались греховными, побуждающими к себялюбию, пишет Маргарета Бергман в “Зеркало, зеркало…”, одной из своих автобиографических книг.

Учеба в школе находилась под строгим неусыпным контролем. Особенно доставалось Дагу, и мальчик стал крайне нервозным. Учитель математики наводил на него ужас. В качестве воспитательного ориентира Эрик Бергман заключил с детьми своего рода контракт, почти наверняка односторонний, без малейших поблажек для противной стороны.

Чтобы создать видимость, будто все это не столь уж обременительно, пастор сочинил для Дага вымученно шутливый стишок:

 
Старый Эркер начеку, долг блюдет сурово.
Тедди-пес повесил нос – в школу неохота,
Прочь с хозяином удрать, икс да игрек побросать,
Вот и вся забота.
Прогулять уроки, о звонках забыть,
Лучше вместо этого рыбку поудить.
Дисциплина ни к чему, а битье тем паче,
То ли дело навестить миленьких собачек.
Только Эркер начеку, видит он далёко,
За обоими следит недреманным оком!
 

Помимо стишков, он делал маленькие рисунки с надписью “пощечины”. Судя по тому, что Ингмар Бергман спустя много лет рассказывал в одном из интервью, детей воспитывали прямо-таки средневековыми методами физического и психического насилия, главная задача которого – сломить всякое естественное проявление жизни.

В январе 1927 года Карин Бергман писала матери:

Даг – мальчик добрый, послушный, но очень нервный, отнимает много времени и сил. Малыш делается на себя не похож, когда Даг дома. Как я уже не раз говорила, он перенапрягается, отчаянно стараясь сравняться с Дагом.

Необходима твердая рука, чтобы держать Дага и Малыша в надлежащих границах, и в их взаимоотношениях, где Даг как старший, конечно, несет максимум ответственности, Малыш, безусловно, не без вины, ведь он бывает раздражителен и резок, особенно когда думает, что его не слышат. Своей пристрастностью к Малышу Эрик нанес Дагу глубокие раны, и я, указывая Дагу на его дурную, некрасивую зависть к Малышу, вместе с тем не могу не видеть, что эти чувства во многом подпитываются отношением Эрика к Дагу и к Малышу.

Тогда же она писала в своем тайном дневнике о подозрительности Эрика и его болезненных идеях:

Нынешней весной случались дни, когда мне казалось, что наша семья чем-то похожа на те, какие изображал в своих пьесах Стриндберг. Где-то у нас таится злая, жестокая, беспощадная сила, стремящаяся ломать, разрушать, мучить, ранить, и она смеется над моими попытками, моими постоянными стараниями смягчить зло. Я могу надорвать себе душу, но я бессильна, выходит так. И я на грани отчаяния. Эта одинокая борьба за спасение домашнего очага страшно изматывает. Вдобавок я каждый миг думаю о том, что Эрик болен, что он не справляется с жизнью, с самим собой и оттого злые силы получили такую власть. […] Доктора и друзья, знакомые с нашими обстоятельствами, говорят, что он душевнобольной. Порой я минуту-другую, а то и дольше верю этому и тогда испытываю чуть ли не облегчение. […] Последние несколько дней после моего возвращения из Лександа были просто ужасны, ведь мое собственное безмолвное нежелание возвращаться в Стокгольм еще усилилось по причине Дагова страха перед возвращением “домой”, к отцу. Все более остро передо мной встает вопрос, не порвать ли эти узы и не попробовать ли создать новый домашний очаг для себя и для тех из детей, кого я смогу забрать себе. […] Вдобавок Тумас. Он вошел в мою жизнь несколько лет назад и мало-помалу стал жизнью в моей жизни.

Тумас? Да, Карин Бергман упоминает о нем еще в письме к Анне Окерблум, присланном из Дувнеса в июне 1924 года. Карин находилась там с детьми, и Ингмар нарисовал картинку к шестидесятилетию бабушки. На обороте Карин написала, что на картинке все горит, это нечто вроде Страшного суда, который мальчик, по его словам, видел во сне. Дальше она писала вот что:

Вчера вечером приехал на несколько дней Тумас Н.! Еще минувшей зимой я как-то пообещала ему, что, если в этом году мы будем здесь, он может провести недельку вместе с нами. Ведь когда приедет Эрик, то, наверно, приедут и тетушки Эмма и Анна фон Сюдов, да и Эйнара он явно тоже пригласил, а для Тумаса времени не останется. Поэтому, чтобы сдержать обещание, пришлось дать ему недельку сейчас, в отсутствие Эрика.

Карин Бергман тридцать пять лет, двенадцать из них она замужем – в довершение всего за пастором, – и у нее трое детей. А она влюбилась. И принимала предмет своей влюбленности на даче Воромс. Разумеется, они были там не вдвоем, в доме находились дети и две прислуги, и она общалась с подругами. Но тем не менее. Карин Бергман разлюбила мужа, страдала, тосковала и теперь могла направить весь этот эмоциональный коктейль в русло влечения к молодому упсальскому богослову. Этому самому Тумасу. Как и где она с ним познакомилась, неизвестно, но факт остается фактом: они встретились. Его фамилию она никогда не называла.

В “Волшебном фонаре” Ингмар Бергман рассказывает о детстве в пасторском доме при Софийском приюте – будничный ритм, дни рождения, церковные праздники, воскресенья. Пишет об обязанностях, играх, свободе, распорядке и защищенности, о долгой и темной зимней дороге в школу, о весенних играх в футбол и велосипедных прогулках, об осенних воскресных вечерах с чтением вслух у камина. Но, продолжает он, “мы не знали, что мама была отчаянно влюблена, а отец страдал тяжелой депрессией. Мама готовилась расторгнуть брак, отец грозил покончить с собой, однако в конце концов они помирились и решили остаться вместе, “ради детей”, как тогда говорили. Мы не замечали ничего или почти ничего”.

Правда, ему вспоминается осенний день, когда между родителями произошла ужасная ссора, завершившаяся потасовкой в прихожей. Карин Бергман ушла к себе с разбитым носом и сидела там на диване, пытаясь успокоить проснувшуюся Маргарету. Ингмар молил Бога, чтобы родители пошли на мировую.

Мои молитвы были услышаны. Вмешался главный пастор прихода Хедвиг-Элеоноры (начальник отца). Родители помирились, и богачка тетя Анна взяла их с собой в длительную отпускную поездку по Италии. Нами занялась бабушка, порядок и иллюзорное спокойствие были восстановлены.

Однако порядок восстановился лишь в том смысле, что Карин Бергман осталась в браке. Она рассказала супругу о себе и своих чувствах и продолжала писать Тумасу, который получил детальное представление об обстановке в пасторской семье. То, что Ингмар Бергман называет примирением, на самом деле было временной нормализацией. Поначалу казалось, пастор примирился с проступком жены. Он как будто бы все понимал, держался спокойно, даже побуждал ее уйти к новому возлюбленному. Казалось, он всерьез готов пожертвовать всем, писала Карин Тумасу.

Затем грянул рецидив. Внезапно Эрика Бергмана обуяла ярость. Он проклинал чувства жены к сопернику, насмехался, издевался и осуждал. Копался в ее молитвенниках, выискивая малейшие пометки, которые могут иметь касательство к Тумасу. Выставлял их отношения этакой “религиозной эротикой”. Карин Бергман писала Тумасу, что ее жизнь с пастором стала сущим адом:

Он зол на меня, ожесточен и требователен. Требует всего, и одной рукой все забирает, а другой норовит отшвырнуть меня. Совершенно неуверенная, как все может обернуться, я через несколько недель возвращаюсь в Стокгольм. Может статься, я буду вынуждена уйти и от детей.

Нервы у Эрика Бергмана давно были в расстройстве. Еще осенью 1926 года, после того как Карин призналась в романе с Тумасом, он лег в Самаритянскую лечебницу в Упсале. Два месяца пролежал в постели, мучаясь бессонницей и страхом. Весной 1930-го он опять захворал и отправился в зимний санаторий Мёссеберг под Фальчёпингом. Придирчивый пациент находил здесь все, что только мог пожелать, – целый клубный этаж с роскошной анфиладой салонов, курительной, бильярдной, столовой и превосходным купальным отделением; все оснащено электрическим освещением, центральным отоплением, ватерклозетами и обставлено в стиле модерн.

Пастор умел выбрать место для стильного выздоровления. Здесь лечились герцог Вестеръётландский с супругой, принц Карл и принцесса Ингеборг, скальд Вернер фон Хейденстам, принц-художник Евгений, норвежская крон-принцесса Мэрта, карикатурист и писатель Альберт Энгстрём.

В санатории был и психиатр, у которого пастор искал помощи, и ему казалось, что теперь он близок к пониманию. Он написал жене, умоляя простить ему нехватку любви и нетерпеливость и попытаться сохранить все хорошее, ведь оно было, что ни говори. Рассказал, что любил всего двух женщин – мать и жену. “И так странно… я никогда тебе не говорил. во сне я часто путаю вас обеих. Принимаю одну за другую”. Вероятно, в данной ситуации Карин Бергман хотелось услышать не совсем это. В письме к подруге она фантазировала о том, как оставит своего пастора, причем для тех лет на удивление по-современному:

Я хочу уйти без всякой борьбы за мое и твое, не требуя для себя ничего, пусть дети сами сделают выбор и приезжают, когда могут и хотят. Эрик не плохой отец, напротив, а жизнь детей, думаю, станет таким образом менее мучительной.

Она и Тумас продолжали переписку, и она писала о нем в тайном дневнике. Порой они виделись, как, например, на Пасху 1930-го перед церковью Святого Энгельбректа, на достаточно безопасном расстоянии от Эрикова прихода в Хедвиг-Элеоноре. Тот миг вечером в Чистый четверг, когда их взгляды и руки встретились, запомнился ей как странно тяжкий и все же сияющий.

Я смотрю на этот миг как бы с удивлением. Смею ли я верить, что в душе мы все еще вместе? Что переживание этого мгновения правдивее и реальнее, чем вся жестокая действительность вокруг нас?

Ситуация конечно же невыносимая. Карин Бергман было необходимо принять твердое решение – остаться со своим пастором и терпеть его “недовольство, которое с утра до вечера каплет на меня в обидных, и ранящих, и мучительных словах”, или уйти от него.

В начале 30-х годов она серьезно заболела и порой находилась между жизнью и смертью. Ее оперировали в Софийском приюте по поводу женской болезни, после чего у нее начался плеврит. В одном из писем к Тумасу она писала, что не раз думала, что ее земной путь вот-вот закончится и теперь ей понятно, что, если Богу угодно, чтобы она шла тяжким путем, то есть осталась с мужем, Он даст ей силы.

Решение определенно облегчил и тот факт, что Тумас встретил тогда другую женщину. Карин Бергман отнеслась к этому с пониманием. Ну с какой стати ему дожидаться, пока она оставит семью? Ведь Тумас очень нуждался в близком человеке. “И я не могу лишить его такого права, хотя этим человеком стала не я”, – отметила она в тайном дневнике. А Тумасу в декабре 1932 года написала:

Если твоя Хелен когда-нибудь все же спросит, кто я, скажи ей о моей просьбе навсегда остаться безымянной, а я буду вечно молиться за нее, за тебя и за тот домашний очаг, который вы вместе себе создадите. Благодарю тебя, Тумас, за все, что вошло с тобою в мою жизнь. Думаю, я и в последний мой час не забуду второй день Троицы, когда ты играл для меня псалмы из “Страстей по Матфею”. Наверно, никогда ты не дарил мне больше, чем тогда.

Вот так храбро и благородно Карин Бергман наконец рассталась с надеждой на новую и, быть может, лучшую жизнь.

Цирк Пальмис

“Никто из вас, детей, не доставлял нам столько мучений и беспокойства, как Ингмар”, – писал Эрик Бергман дочери Маргарете на ее девятнадцатилетие в 1941 году. Меткая характеристика отношения родителей к тинейджеру, а затем и к взрослому сыну. Жесткие слова пастора разом нейтрализуют то, что он говорит об Ингмаре выше в этом же письме; там он называет его славным мальчуганом, веселым и приветливым, которого все любили и с которым невозможно обходиться строго.

Теперь же, стало быть, мучения и беспокойство. Ингмар Бергман легко поддавался чужому влиянию, отличался вспыльчивостью и неуравновешенностью. Вот сию минуту был жестким, бесчувственным, а уже секунду спустя – мягким, сентиментальным и беспомощным, как младенец.

Светлую картину понять легко. Судя по всему, Ингмар Бергман был очаровательным, хотя и странноватым ребенком. Он играл куклами сестры, и сообща они устраивали нечто вроде театра с персонажами, заимствованными из Маргаретина шкафа с игрушками. Ингмар Бергман более-менее реквизировал маленькую сестрину сцену, первые подмостки режиссера, впоследствии прославившегося на весь мир. Они ставили собственные пьесы, и Ингмар Бергман послал бабушке контрамарку, дающую право присутствовать на премьере “Птенчика” Сельмы Лагерлёф, и, пользуясь случаем, заодно поблагодарил за эпидиаскоп. “С его помощью я рассчитывал добиться наиболее удивительных эффектов”, – сообщил он Анне Окерблум в июле 1928 года. А много лет спустя Эрик Бергман писал в письме к дочери: “Помнишь, как вы играли в театр и Малыш был режиссером? Если память мне не изменяет, начали вы действительно с кукольного театра. Ставили, кажется, “Птенчика”? Замечательные были сцены!” Явно заметна ностальгия по идиллическому образу домашнего очага.

Когда пастор с сыновьями оставались в Стокгольме одни, он писал жене: “Мальчики чувствуют себя хорошо, послушны и милы. Я стараюсь уделять им как можно больше времени”. Рассказывал о чтении вслух “Воинов Карла XII” Вернера фон Хейденстама, о походах в кино и в кондитерскую.

Еще в раннем детстве Ингмар Бергман заинтересовался игрой на фортепиано, и родители всерьез подумывали, не стоит ли ему брать уроки.

Академия дает уроки музыки по 75 эре за полчаса. И мы с Эриком обсудили, что надо бы позволить Малышу сделать попытку. Если пойдет хорошо и он проявит усидчивость, то можно продолжить на более серьезном уровне. […] Посмотрим, долго ли у Малыша продлится энтузиазм! —

писала матери Карин Бергман.

Увы. Как только дошло до серьезных занятий, интерес у сына остыл. Он, конечно, научился читать ноты с листа, и одно из писем 1932 года к матери свидетельствует, что четырнадцатилетний Ингмар Бергман получил от нее фортепианные сборники: “…самый замечательный подарок на день рождения, какой я когда-либо получал. Представьте себе, мама, я уже разучил две сложные вещи: хор из “Прециозы” Вебера и хор охотников из “Вольного стрелка” (ужасно трудное переложение) Вебера. Теперь разучиваю хор невест из “Лоэнгрина” (жутко сложный)”.

Однако, став старше, он вспоминает уроки фортепиано как “невероятно унылые, скучные, поднадзорные, пыльные”. Театр, опера и кино – вот что он любил по-настоящему, и его сверстники не очень-то разделяли эти скромные развлечения. В десять лет он регулярно посещал Королевскую оперу (в качестве поощрения отец дарил ему билеты), смотрел в Драматическом театре “Большого Клауса и Маленького Клауса”.

К матери Ингмар Бергман относился необычайно сердечно. Он писал, как ему хочется, чтобы она выздоровела, ведь он ужасно по ней скучает. В письме, уснащенном как минимум десятком красных “Целую!”, он писал:

Мама, наверно, недовольна мной, поскольку я не написал раньше, но я корпел над вот этим, чтобы получилось хорошее письмо.

P S. Малыш часто думает о маме. В.с.

И кто не похвалит десятилетнего ребенка, который пишет отцу:

Дорогой папа! Как вы себя чувствуете? Наверно, побыть без детей очень здорово? Я слыхал, вы арендовали лодку и плаваете по Ботническому заливу. Хотелось бы мне быть с вами. Может, вы что-нибудь поймали? Несколько большущих акул? Подводная лодка просто замечательная. А “Вокруг света за 80 дней” я еще не прочитал, потому что не знаю, куда мама положила книгу. Теперь я умею кататься на велосипеде. Уже несколько раз проехал по вокзальной дороге.

Однажды весной Эрик и Ингмар Бергман жили вместе в Городской гостинице в Сёдерхамне. Им там нравилось, они занимались немецким и математикой, совершали экскурсии, ходили в кино, видели датский комический дуэт – Маяка и Прицепа. “Может ли Малыш желать большего”, – писал Эрик жене.

Лето 1930-го все дети провели в Дувнесе у бабушки. В столице, на северном берегу залива Юргордсбруннсвик, проходила в это время большая Стокгольмская выставка. Там демонстрировались лучшие образцы современного шведского дизайна, кустарной промышленности и прикладного искусства, и двенадцатилетний Ингмар Бергман мечтал посетить эту выставку. В ожидании он развлекался граммофоном и диафильмами, которые просматривал с помощью простенького проектора.

Ко дню рождения сестры Маргареты Ингмар Бергман приготовил сюрприз. Анна Окерблум с восторгом и гордостью писала дочери:

Малыш расскажет тебе про сюрприз ко дню рождения Нитти. Сцены с куклами! Декорации нарисованы и раскрашены И. Бергманом. Великолепные световые эффекты с солнечными восходами устроены И. Бергманом посредством домашних ламп. Костюмы эльфов, гномов и чертей изготовлены в мастерских М. Хелльгрена.

Меж тем как Ингмар Бергман с удовольствием готовил родителям несчетные радостные минуты, с братом обстояло не слишком благополучно. Даг ходил в школу последний год, вполне прилично успевал по тем предметам, где мог приложить свою энергию. По словам матери, характером он был надежный реалист, но внешне ершист и сдержан. Вдобавок он был нацист или, как мать почти вскользь выразилась в письме к Тумасу, с которым спорадически поддерживала контакт, “заразился национал-социализмом как детской болезнью”.

Даг Бергман отличался жестким характером. Накануне своего восемнадцатилетия 23 октября 1932 года он писал матери, как его возмутило напечатанное в “Свенска дагбладет” заявление отцовского начальника, главного пастора Юсефа Челландера. В Драматическом театре только что состоялась премьера спектакля по пьесе лауреата Пулитцеровской премии американского драматурга Марка Коннелли “Зеленые пастбища”, вокруг которой в прессе вспыхнули жаркие споры, а в королевском театре – довольно шумный мятеж. Когда разыгрывалась акцентированная джазом сцена в греховном Вавилоне и на подмостки вышел актер Хокан Вестергрен, человек десять молодых нацистов принялись швырять на сцену игральные шарики и гнилые помидоры, а в публику – листовки. Возникла большая свалка, вызвали полицию.

В первую очередь протест был направлен против религиозно-критической ориентации пьесы и против того, что действие, собственно серия картин Ветхого Завета, подано прежде всего с позиций афроамериканцев. На Бродвее все роли играли чернокожие, а в Швеции часть актеров загримировалась под негров. Дага Бергмана трясло от злости:

Сейчас я в высшей степени возмущен заявлением главного пастора Челландера в “Свенска дагбладет” насчет пьесы “Зеленые пастбища”. Отныне я с ним порываю. Полагаю, он не может требовать, чтобы национал-социалист питал хотя бы намек на почтение к человеку, который фактически “восхваляет [неразборчиво]”. Старый священник, просвещенный представитель западной культуры толкует о том, сколько трогательной красоты и благоговения в этом продукте негритянского разврата. […] Ужасно видеть, как наша так называемая культура катится к закату.

Писал он и о том, что избран секретарем и кассиром стокгольмского Национал-социалистического молодежного отделения и энергично занимается пропагандой в пользу национал-социалистов. В его школе таких теперь восемь, один стал прозелитом в это лето и “перешел на сторону нашего учения”. Письмо подписано: “Мамин Даг”, а рядом изображена свастика. Свастику, пресловутый нацистский символ, он по ночам украдкой рисовал и в городе, и, по словам сестры, Маргареты Бергман, несколько раз его задерживала полиция. Изобразил он свастику и на вилле, принадлежавшей некому еврею-предпринимателю и расположенной к югу от Стокгольма, в Смодаларё, где родители летом снимали дачу.

Ингмар Бергман обозначал политическую позицию Эрика Бергмана как ультраправую, и среди шведского духовенства он был далеко не одинок. Многие его коллеги в 30-е годы стали членами национал-социалистических и правоэкстремистских организаций. Двое тогдашних церковных сановников, епископ Манфред Бьёркквист и архиепископ Эрлинг Эйдем, выражали свои симпатии нацистам, и оба входили в круг единомышленников Эрика Бергмана. В воспитании, какое он насаждал дома и основывал на таких понятиях, как грех, покаяние, наказание, прощение и милость, заключалась внутренняя логика, с которой дети соглашались, думая, будто понимают ее. “Возможно, – пишет Ингмар Бергман в “Волшебном фонаре”, – этот факт способствовал нашему опрометчивому приятию нацизма”.

Несколько лет спустя он сам доверчиво погрузится в гитлеровскую эстетику и систему ценностей.

Получив аттестат зрелости, Даг Бергман уехал в Упсалу сдавать вступительный экзамен по философии, и там его интерес к национал-социализму еще усилился. В 1940 году его избрали председателем консервативного политического студенческого объединения “Хеймдаль”. Он усматривал в этом прекрасную возможность работать для “дела”, а одновременно новый карьерный шаг, поскольку “в Стокгольме, как говорят, председательство в этом объединении считается большим плюсом”, писал он матери. Даг подготовил также довольно большую работу по административному праву и отдельно изучал деятельность ведомства по делам иностранцев, которому надлежало “контролировать иммиграцию в страну и наблюдать за проживающими здесь иностранцами”, а эта сфера, как он догадывался, еще наберет актуальности.

Даг Бергман прислал матери “брошюрку, которая вышла в прошлый понедельник и вызвала весьма большой шум здесь, в городе, а также в прессе по стране”. Называлась упомянутая брошюра “Шведская линия”, и к числу ее авторов принадлежал, в частности, правый консерватор Арвид Фредборг, член “Хеймдаля” и Национального студенческого клуба, подразделения пронацистского Национального союза Швеции. Фредборг был вдобавок одним из инициаторов так называмого “собрания в спортзале” в феврале 1939 года, когда большинство присутствовавших студентов протестовали против того, чтобы Швеция предоставила убежище десяти хорошо образованным беженцам-евреям из нацистской Германии, так как они-де являют собой угрозу будущему рынку труда для студентов.

Даг Бергман вполне одобрял суть брошюры. С одной стороны, она критиковала разоружение шведской армии, с другой – авторы хотели свободы для Севера, иными словами, прекращения немецкой оккупации Норвегии и русского нажима на Финляндию. Но хотя работа била и по нацизму, и по коммунизму, авторы поддерживали идеи расовой гигиены и антисемитизма. Они желали “здоровой расовой политики” и разрешения вопроса о “размножении неполноценных элементов, которое дает о себе знать прежде всего в наших психиатрических лечебницах и в приютах для слабоумных”.

Попытки разместить в нашей стране достаточно большое количество еврейских беженцев, предоставив им право работать, вызвали сильное раздражение и также впредь будут причиной конфликтов. Проблема иммиграции есть целиком и полностью проблема народонаселения. Нам необходимо проследить, чтобы никакой потребности в иммиграции не существовало. […] Но можно ли изменить столь сложный процесс, каким является развитие населения? Имея перед глазами пример Германии, рискнем сказать “да”, —

гласила брошюра.

Политическая позиция отца и брата – важная часть объяснения, почему сам Ингмар Бергман так восхищался нацизмом во время поездки в Германию летом 1936 года.

В начале 30-х годов, когда Карин Бергман радовалась юмору и сердечности старшего сына, но одновременно тревожилась из-за его грубоватой внешней сдержанности, младший сын был сущим светом в окошке. Ингмар Бергман раскрыл миру объятия и встречал всех счастьем и радостью, писала она Тумасу:

Больше всего на свете он любит музыку и, когда есть возможность, непременно идет в Оперу или на концерты.

У него богатый внутренний мир, постоянно открытый прекрасному. Иногда он заходит ко мне и говорит: “Мама, не потолковать ли нам обо всем, что мы любим?” И если у меня есть время, он подолгу говорит о музыке, драматургии, картинах, книгах, людях – обо всем! Тумас, он похож на тебя, вот что удивительно!

А дочка Маргарета была “светловолосая, высокая, худенькая, с лучистыми голубыми глазами, порой мечтательная и ласковая, но чаще веселая и проворная”. Карин Бергман видела перед собой десятилетнюю девочку, умевшую, как никто, дарить любовь и нежность. Преданное и чистое сердце дочери помогало матери выдержать тяжкие минуты. “Это и есть мой мир, – писала она, – самое в нем прекрасное”.

В пасторском доме как будто наконец воцарилась идиллия. Эрик и Карин Бергман были радушны и товарищей своих детей всегда встречали как желанных гостей. Они пекли в камине яблоки, играли в театр, пили чай, читали вслух. Летом семейство уезжало поочередно то в Дувнес, куда всегда стремилась Карин Бергман, то в Смодаларё, где больше всего нравилось ее мужу – кругом море и свежий ветер.

Так они пытались сохранить образ счастливого домашнего очага, именно такое впечатление оставляет переписка между членами семьи. Благодать, будь это правдой. Однако пасторское семейство находилось под неусыпным надзором окружающих и было сковано общественными условностями, так что образцовая картина медленно растрескивалась изнутри.

Пальмгреновская смешанная средняя школа на углу Шеппаргатан и Коммендёрсгатан была в Норрмальме первой такого рода. Ее учредителя, Карла Эдварда Пальмгрена, считали представителем современного взгляда на устройство школьной жизни. Мальчики и девочки у себя дома жили и воспитывались вместе, а значит, и учиться должны вместе, в смешанных классах, полагал он. Пальмгрен понимал, что это, конечно, может создавать нежелательные ситуации, и, поскольку нравственность ставилась высоко, любые формы ухаживаний воспрещались.

К всеобщему обязательному обучению он тоже подходил демократично, в частности, менее обеспеченные учащиеся вносили меньшую плату за обучение. Ручной труд, как полагал Пальмгрен, оказывал большое моральное воздействие и формировал характер. По его мысли, необходимо всесторонне и гармонично развивать задатки ребенка, применяя наиболее подходящие средства обучения. Он стремился отойти от традиционной сосредоточенности на зубрежке и придавал большое значение рисованию, рукоделию, моделированию, переплетному делу, поделкам из бумаги и плетению корзин – упражнениям, которые приучат учащихся к тщательности, а также “натренируют руку, выработают глазомер и укрепят тело”. Ручной труд, по его мнению, воспитывает в детях и подростках дисциплину и чувство дома.

Короче говоря, Пальмгреновская школа была во многом особенным учебным заведением. Ингмара Бергмана записали туда в 1928 году, и можно себе представить, что тамошняя программа прекрасно подходила для мальчика с его творческими задатками. Однако в том, что школьное руководство считало современной педагогикой, Бергман видел кое-что другое и отзывался об этом в “Волшебном фонаре” отнюдь не лестно. За окнами постоянно лил дождь. В классах царил полумрак. Пахло сырой обувью, нестираным нижним бельем, потом и мочой. Школа была этаким складом, класс – зеркалом довоенного общества. Там властвовали тупость, безразличие, оппортунизм, подхалимаж и чванство. Вопреки расчетам Пальмгрена, методы обучения не были современными, а состояли из наказаний и похвал, скрепленных нечистой совестью. Невыученные уроки, обман, халтура, подлизывание, заглушенное бешенство, вонь – вот обычные школьные будни. Многие учителя были нацистами, а директор, Хеннинг Хоканссон, – “лицемерный властолюбец и выдающийся непотист в миссионерском союзе”. Он скончался в 1985-м, в возрасте 93 лет, и едва-едва избежал знакомства с отзывом в книге давнего ученика. Но еще в 1944-м, через семь лет после того, как Бергман закончил школу, он видел фильм “Травля” по сценарию Бергмана, где прообразом жуткого латиниста Калигулы послужил один из учителей. После премьеры Хоканссон выступил в газете “Афтонбладет” со статьей, в которой писал, что не припоминает каких-либо трений между Бергманом и учительским коллективом:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю