Текст книги "Ингмар Бергман. Жизнь, любовь и измены"
Автор книги: Томас Шёберг
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Открыла мне женщина с густыми рыжими, как кетчуп, волосами того оттенка, какой мне в ту пору совершенно не нравился; у нее за спиной мелькнул долговязый бледный молодой человек, который посмотрел на меня с весьма дружелюбным любопытством. Про рыжую я слыхал, что она сочиняет книги, и мне это показалось интересным, —
пишет Маго в своих мемуарах.
Долговязый бледный молодой человек, разумеется, Ингмар Бергман. Квартира была тесная, обставлена по-спартански – книжный шкаф, два стула, письменный стол с настольной лампой и два застланных матраса. Еду готовили в шкафу, пишет Бергман в “Волшебном фонаре”, а в умывальном тазу мыли посуду и стирали. “Мы сидели каждый на своем матрасе и работали. Мария непрерывно курила. Чтобы спастись, я открыл ответный огонь. И очень скоро стал заядлым курильщиком”.
Как полагает Марианна Хёк, Карин Ланнбю распахнула перед Ингмаром Бергманом горизонты, какие ему, классически образованному пасторскому сыну, и во сне не снились. Она вытащила его из привычного окружения, вспорола защитную оболочку его буржуазного воспитания, вывела из духовной лености и оставила метку на всю жизнь. “Лечение радикальное, но закаляющее”. Здесь Хёк и Бергман более-менее согласны касательно влияния, которое оказала на него Ланнбю, и не удивительно, ведь главным источником информации для журналистки был сам режиссер. Вдобавок, пишет Хёк, Ланнбю первая действительно поняла, что в нем есть нечто особенное, и убедила в этом его самого.
Неоднозначность обстоятельств еще возрастает, когда весной 1941 года Ланнбю докладывает Главному штабу о происходящем в семье любовника. Объектом ее интереса был проживавший там молодой человек:
У главного пастора Бергмана, Стургатан, 7, уже два года из милосердия проживает немецкий юноша-полуеврей, беженец Дитер Мюллер-Винтер. Отец его – ариец, немецкий полковник-артиллерист, дворянин. Мать – еврейка, приехала сюда позднее, чем сын, сейчас возглавляет беженский приют Иудаистской общины. Эмиграция молодого человека кажется мне странной: он приехал сюда по паспорту с выездной визой, с солидным багажом, в 1939 году (уже в 1938-м даже немцам-арийцам с хорошими национал-социалистическими связями было сложно получить заграничный паспорт), указал, что переночует у Бергманов, а на следующий день уедет в Умео и приступит там к работе. Как выяснилось, это был обман: социальное ведомство заявило, что разрешения на работу не выдавалось и получить его было невозможно. Эмиграцию он мотивировал страхом перед трудовой повинностью, ибо как полуеврей рисковал, что с ним будут обходиться плохо. Он близко общается с немецко-еврейским беженцем по фамилии Филиппи. Изучает немецкий в Высшей школе. Если вам известны и интересны эти два немецких имени, я присмотрюсь к юноше внимательнее.
Ланнбю спрашивала также, не надо ли ей выяснить, имел ли Эрик Бергман в нацистской Германии возможные особые контакты, которые помогли Дитеру Винтеру обойти выездные инструкции. Согласно более позднему донесению, именно доброе имя пастора и его церковные контакты фактически спасли Дитера, а затем и его мать. Он сумел выправить для юноши шведский паспорт беженца и тем самым уберег его от призыва в вермахт. И опять-таки имя Эрика Бергмана побудило Адольфа Эйхмана, одного из зачинщиков Холокоста, дать добро на выезд в Швецию матери, госпожи Винтер.
Роман сына с Ланнбю отнюдь не радовал Эрика и Карин Бергман. Особенно огорчалась Карин, впрочем, она вообще все чаще огорчалась по поводу отношений сына с женщинами. Можно только гадать, что бы произошло, знай они, что Ланнбю вдобавок сообщала военным и полицейским разведкам щекотливые подробности семейных обстоятельств, в частности насчет Дитера Винтера, к которому Карин и Маргарета относились особым образом. Первую дневниковую запись о нем Карин Бергман сделала в октябре 1938 года: “Письма от Винтеров из Берлина. Она просит что-нибудь сделать для ее сына, Дитера”.
В автобиографической книге “Зеркало, зеркало…” Маргарета Бергман рассказывает предысторию. Вместе с подругой Ингой-Лилль она навестила летом подругиных родственников в австрийском Брегенце на берегу Боденского озера. Инга-Лилль довольно долгое время переписывалась с Дитером Винтером и заочно влюбилась в него. На обратном пути девушки задержались в Берлине и побывали дома у Винтеров, которые прятались у матери в спальне, выходившей во двор. Окна на улицу были разбиты, на полу так и валялись осколки стекол, выбитых шайкой юных нацистов.
Мать Дитера в отчаянии рассказала, что нацисты, зная, что они по-прежнему живут в этой квартире, могут в любую минуту прийти за ними и отправить в концлагерь. Брегенцский дядя Инги-Лилль был убежденным нацистом, и через его жену Инга-Лилль узнала о преследованиях евреев, цыган, коммунистов, инвалидов. Она слышала о пытках, о внезапных ночных арестах. Много лет спустя взрослая Маргарета размышляет о невероятной наивности родителей, пославших дочерей совершенствоваться в немецком языке в тот мир, о котором определенно не знали ничего.
Госпожа Винтер рассказала Маргарете и Инге-Лилль о положении евреев. И в свою очередь попросила рассказать всем в Швеции о том, что творится в Германии. Еще она попросила во имя всего святого спасти ее сына, а он стоял в дверях и слушал. В тот миг, когда Маргарета Бергман увидела тонкое, ранимое лицо юноши и буханку хлеба в его руках, она сразу влюбилась.
Один час в этой комнате взорвал мою ограниченность, мой дурацкий кокон, и я всем сердцем постараюсь спасти этих двоих – мать и сына. Каким образом, я пока что не имею представления. Но, отламывая куски черного хлеба для нас и для своей матери, он ломает и мое эгоистичное и наивное “я”, избавляет меня, пусть даже ненадолго, от страха неизвестно перед чем, порожденного безопасностью, в которой я росла.
В марте 1939-го Дитер Винтер прибыл в Стокгольм. “На редкость чистый юноша лет 17–18, с легкой улыбкой, напоминающей улыбку старика, человека, который много видел и много страдал”, – записала в дневнике Карин Бергман. С приездом Винтера и участием в судьбе его семьи Бергманы непосредственно и лично вовлеклись в ход европейских событий. Даже Даг Бергман как будто бы понял, что был ослеплен своим восторгом перед нацизмом. “Неописуемо мрачный настрой витает вокруг, все охвачены полнейшим пессимизмом. Но я поневоле должен признать, что Германию необходимо разбить любой ценой, иначе никому больше не жить в мире и покое”, – писал он домой в одном из августовских писем 1939 года.
Десятого сентября скончался отец Дитера Винтера, и вечером Карин Бергман видела просто одинокого плачущего ребенка, трогательного в своем стремлении не падать духом. Вдобавок он боялся за свою мать, которая тогда еще находилась в Берлине, и в страхе горевал по разбитым иллюзиям, касавшимся едва ли не всего в жизни. Четырнадцатого сентября, когда в Германии хоронили отца Дитера, Эрик Бергман распорядился звонить в колокола церкви Хедвиг-Элеоноры.
Возлюбленный Маргареты Бергман жил с ней под одной крышей, однако зарождавшийся роман очень скоро обернулся ужасным сексуальным переживанием. Она подробно пишет об этом в книге “Зеркало, зеркало…”, где ее брат Ингмар (там его зовут Лео) объясняет, почему Дитер по-прежнему живет в семье Бергман, хотя его мать теперь тоже в Стокгольме.
Неужели тебе не понятно, что мамаша сама влюблена в парня? Типично для ее возраста! Ей не очень-то хорошо с отцом, и вся ее дьявольская любовная энергия должна, черт побери, найти какой-то выход – пусть платонический, “сублимированный”, как она сама говорит.
О новом увлечении сына Карин Бергман упоминает в дневниковой записи, сделанной в День Люсии[17]17
13 декабря.
[Закрыть] в 1940 году. Она следила за газетными публикациями, и скандальное бегство Карин Ланнбю из психиатрической лечебницы в конце мая 1938 года вряд ли осталось ею незамеченным:
Стокгольмская полиция объявила в розыск 22-летнюю Карин Ланнбю, которая сбежала в понедельник из Лонгбруской больницы, где проходила лечение. По приметам, беглянка ростом 168 см, крепкого телосложения, с большими голубыми глазами, лицо овальное, щеки полные, зубы крупные, здоровые, волосы каштаново-рыжие, одета в драповое пальто до колен, темно-синюю спортивную юбку с большими черными пуговицами и двумя карманами, бежевые чулки и светлые туфли с белым рантом. В письме к матери она сообщает, что заложила кольцо, браслет и фотоаппарат, а на вырученные деньги купила другую одежду. Есть подозрения, что она намерена покинуть страну. Информацию о беглянке можно сообщить по телефону в дежурную часть полицейского участка.
Побег стал поводом для множества заметок с подробностями исчезновения, и портрет Ланнбю красовался на газетных страницах. Теперь, двумя годами позже, она была агентом Главного штаба, но Карин Бергман знать не знала об этом, когда открывала дверь подруге сына, которая пришла в гости. Вечером она занесла в дневник свои впечатления: “Странный, очень умный, энергичный, но нездоровый [неразборчиво] человек. Но почему-то мне ее ужасно жалко”.
Шпионка вошла в семью Бергман. Ходила на богослужения в церковь Хедвиг-Элеоноры, слушала проповеди Эрика Бергмана, а затем шла со всеми в пасторский дом на Стургатан. Роль Ланнбю в “Пеликане” мало-помалу перекинулась и на ее отношение к Ингмару Бергману. Судя по книге Андерса Тунберга, Карин Ланнбю беспокоилась о его здоровье, умоляла его регулярно питаться, есть полезную пищу и отказаться от венских булочек. Учила его всему, что знала о винах, и ухаживала за ним, когда его желудок бунтовал.
Карин Бергман, как обычно, следила за будничными перипетиями сына – иногда издалека, иногда с близкого расстояния. Радовалась вместе с ним его успехам, с участием воспринимала его неудачи. И прежде всего постоянно испытывала беспокойство. Если оно не находило конкретного выражения, то таилось под поверхностью. В январе 1941 года Ингмар Бергман нервничал, пал духом, и общаться с ним было совершенно невозможно. Карин не знала, куда обратиться за помощью.
В апреле Эрик Бергман был, как никогда, глубоко обижен на сына. С другой же стороны, Ингмар повез Студенческий театр на гастроли в оккупированный Копенгаген, где они играли “Пеликана”, и Карин Бергман тотчас стала гордой матерью:
Сегодня утром в газетах написали о блестящем успехе Студенческого театра в Копенгагене. Подумать только, что за этим стоит Ингмар. Как он, наверно, счастлив! […] Сегодня он приезжал домой. Сияя от счастья. Он работал за сценой, в старом свитере и сандалиях, когда грянули овации, и не хотел выходить на аплодисменты, но режиссер Мо вытащил его на сцену, прямо в таком вот виде, и ему долго аплодировали. На банкете тот же Мо произнес в честь Ингмара отдельный тост. Я так за него рада. Хорошо бы ему теперь не подкачать и в будничной работе. В Копенгагене было чудесно. Разумеется, насколько это возможно. По возвращении у него в кармане осталось 11 эре.
В мае ее ждала сенсация: Ингмар Бергман узнал, что к осени возглавит маленький театр “Сказка” в Общественном доме (всего 99 кресел), и сказал, что думает “всерьез заняться режиссурой”.
Карин посмотрела его версию стриндберговского “Отца” и сочла постановку “наводящей на размышления и до ужаса трагичной”. “После такого вечера чувствуешь себя измученной”, – записала она.
Лето провели в Дувнесе. Там Карин Бергман нравилось больше всего, тогда как пастор всегда стремился в шхеры, к морю и лодочной жизни. Ингмар Бергман получил от шведско-финского писателя и поэта Ярла Хеммера известие, что осенью может поставить одну из его драм, однако приводил свою мать в отчаяние – “иной раз кажется, будто невозможно удержать голову над водой”, – и они часами сидели и разговаривали.
В июле сын был то спокойным, то капризным, то ласковым, то холодным. Неприступность уживалась в нем с непосредственностью.
Ко мне он относится очень критично и все же с какой-то странной теплотой, порой чуть ли не с восхищением. Как мало от меня сейчас проку, не могу я быть такой, как надо бы, для всей этой молодежи, что окружает меня. […] Ингмар утихомирился, работает со своим театром, купается, гуляет, отдыхает. Я очень довольна. […] Ингмар теперь такой милый, что трудно с ним расстаться. Помогает с уборкой, носит воду и весь день бодр и весел.
Судя по дневникам Карин Бергман, теперь она замечает, как любовница забирает Ингмара в свои руки.
Карин Ланнбю все время держит его мертвой хваткой, я вижу. Бедный малыш Ингмар, сколько суровости ждет его в жизни. […] Не день, а сущее пекло, в двойном смысле. Телеграмма от К. Л. из Стокгольма с ужасными новостями для Ингмара и многочасовой разговор с ним.
О каких ужасных новостях идет речь, неизвестно.
Двенадцатого июля шпионка приехала из раскаленного Стокгольма погостить в Дувнес. Очутилась в святая святых – на даче Воромс, – и Карин Бергман казалось, что она рада. Однако она не знала, что по дороге в Дувнес энергичная Ланнбю успела доложить в Главный штаб о неком Кристере Стрёмхольме, которого встретила на перроне во время остановки в Бурленге. Стокгольмская уголовная полиция посчитала необходимым завести на него досье, его почту контролировали, и Ланнбю уже довольно долго глаз с него не спускала. Молодой человек был ровесником Ингмара Бергмана, родился всего неделей позже. Судьбы этих двух мужчин уже через несколько лет пересекутся совершенно неожиданным образом.
Согласно секретной памятной записке, составленной старшим полицейским Русквистом, Стрёмхольм четырнадцатилетним подростком вступил в 1932 году в Шведскую национал-социалистическую партию, которую возглавлял печально знаменитый Биргер Фуругорд, а затем стал членом руководимой Свеном Улофом Линдхольмом Национал-социалистической рабочей партии и руководителем ее молодежной организации “Скандинавская молодежь”. Однако, получив три месяца исправительных работ за участие в знаменитом налете на стокгольмские помещения социалистического и определенно антинацистского студенческого объединения “Кларте”, был исключен из партии. В 1936 году он создал организацию Sine prohibitione imus ad finem[18]18
Без препятствий идем до конца (лат.).
[Закрыть], куда входили гимназисты из разных учебных заведений, а задачей организации был сбор сведений о деятельности коммунистической и других левых партий.
К тому же по натуре Кристер Стрёмхольм был авантюристом чисто хемингуэевского масштаба. В 1935–1938 годах он как турист и с целью изучения искусства объездил Норвегию, Финляндию, Германию, Бельгию, Италию и Францию. Согласно одному из полицейских источников, в сентябре 1938-го добровольцем участвовал на стороне правительства в испанской гражданской войне, сражался против русских в Финляндии зимой 1939-го и в Норвегии против немцев весной 1940-го. В полицию поступил целый ряд доносов, что-де Стрёмхольм общался с подозрительными лицами и, возможно, занимается нелегальной политической деятельностью.
Карин Ланнбю выявляла его связи, “гешефты с контрабандой оружия и нацистские делишки” и подозревала, что он отнюдь не столь безобиден, как кажется: “Он изображает мелкого фанатика, а “в сущности, просто милого и невинного парня, совершенно неспособного и т. д.”. Наверняка ему известно весьма много”.
В своих донесениях Ланнбю информирует и о его матери: “Мать Стрёмхольма, раньше имевшая много денег, теперь “как все”. Так или иначе хоть какой-то способ прижать ее, если она вправду работает на Германию и вы решите от нее отделаться”, – писала она в декабре 1939-го, а спустя два года намекала, что мать занималась проституцией: “Паршивая старая карга Класон […] вела и ведет распущенную жизнь, сделав ее источником дохода. Все близкое окружение госпожи К. и ее сына – это нацисты, громилы, женщины легкого поведения и юнцы, нередко в сочетании.
Многих можно обезвредить как “обычных” уголовников или согласно закону о бродяжничестве”.
Теперь же, с остановки на пути в Дувнес к любовнику, она докладывала Штабу:
В Бурленге поезд стоял долго – на перроне я встретила Кристера Стрёмхольма, ожидавшего поезда на Хедемуру, поблизости от которой, в Дала-Финхюттан, расположена колония художников, куда он хочет заехать по пути в евлеские шхеры, где собирается поездить на велосипеде. Затем он проедет из Мартинсбударна под Идре в Эльвдален, что в 20 км от норвежской границы. До того он уже побывал на Готланде, приехал туда как раз накануне 22/4. Прикрытие: пейзажные эскизы с натуры. Его новая позиция: “Я теперь не нацист, это в прошлом”. Минувшей весной он был призван на сборы в районе Ваксхольма, служил на небольшом катере, контролирующем морские сообщения, “изучил шхеры вдоль и поперек”.
Двадцатитрехлетие Ингмара Бергмана отпраздновали на день раньше, но, как всегда, в воскресенье, и он был трогательно счастлив по поводу всех сюрпризов. Карин Ланнбю, отметила в дневнике Карин Бергман, весь день казалась спокойной, веселой и скромно счастливой. Тем не менее она очень ей сочувствовала: “Мне от души жаль эту девушку”.
Следующий день прошел спокойно и безмятежно. Карин Бергман с облегчением наблюдала, что влюбленные сумели стряхнуть с себя городскую спешку, тревогу, нервотрепку, неприятные переживания и жили среди природы как счастливые дети. Но болезнь Ланнбю и нервозность сына печалили ее, и она чувствовала свое полное бессилие. Могла разве только постараться относиться к обоим по-доброму. Когда через несколько дней они уехали в Стокгольм, после сына осталась гулкая пустота. “Таким, как сейчас, по-детски славным и добрым, я долго его не увижу. Знаю, что бывает, когда великая битва берет его в тиски”.
День-другой спустя почта доставила два письма. Одно от Карин Ланнбю, которая благодарила за прием, второе – от сына. Язвительное, насыщенное сарказмом, и речь шла, в частности, о том, где ему жить. Пока что он по-прежнему обретался у доброго друга Свена Ханссона, а родители как будто бы хотели, чтобы он вернулся домой или, по крайней мере, питался дома, но у Ингмара Бергмана были совершенно другие планы. В порядке исключения это письмо написано на машинке и оттого кажется более официальным, чем прочие, не слишком разборчивые письма, какие он писал от руки; машинопись словно делала послание более действенным, не позволяла вечно встревоженной матери от него отмахнуться:
О комнате. Я искренне благодарен, что вы так великодушно заботитесь о спокойствии моей учебы. Но у меня есть другое предложение. Поскольку Ханссоны, кажется, не собираются повышать плату за эту нору, я предпочел бы пока остаться здесь. Что же до завтраков и обедов дома, то затея просто ужасная, вызванная, вероятно, вполне понятным желанием контролировать мои утренние привычки, которые, как я охотно, но без раскаяния соглашусь, ужасны. Все это приведет лишь к бесконечным ссорам, брюзжанию и жалкому вынужденному вранью, поэтому я бы с радостью предпочел уладить дело иным, более разумным способом. Скажу так: лучше буду ходить в старом сером костюме, пока он сам с меня не свалится, чем отираться по утрам среди семейства Бергман. Я рассчитываю, если получится, скооперироваться с приятелем и снять здесь двухкомнатную квартиру, за 40 крон в месяц с каждого. А тогда очень даже логично использовать оставшиеся деньги на упомянутые завтраки. Десять крон я и сам пожертвую на алтарь домашнего спокойствия. Вот и необходимые 30 крон. Если высокий семейный совет отвергнет этот дружеский план, я буду знать, что деньги на завтрак урезаны не из экономности, а по куда более некрасивым мотивам. Это о жилье. О костюме. Или костюмах. В письме об этом мама просила скромно, поэтому и я отвечу скромно. Я проверил нынешнее состояние серого костюма. Пиджак в порядке. А вот брюки безусловно пора списывать со счетов, они годятся разве что на лоскутное одеяло. Я уверен, что нынешней осенью вполне обойдусь без нового костюма. С финансами у вас, как я слыхал, туго, так что лучше отложить покупку до лучших времен. Короче говоря, я не сочту себя “обманутым”, не получив осенью нового костюма. Приеду в Даларну в брюках гольф, блейзере и высоких башмаках. А так как мне, наверно, придется везти с собой в сумке половину городской библиотеки и всю гуманитарную, я не собираюсь брать что-то еще, по-моему, это совершенно излишне. Черный плащ вполне сгодится, а желтый я поберегу. Это об одежде. О себе рассказывать сейчас особо нечего. Осень для меня всегда самое лучшее, но и самое трудное время года. Сейчас я целиком и полностью занят написанием курсовой. Иногда идет хорошо, и я чувствую себя превосходно, иногда не ладится, и тогда я впадаю в уныние и спрашиваю себя, а стоит ли корпеть над учебой. Вечерами репетирую в театре, утром хожу прогуляться к южным холмам, Шиннарвиксбергу и переулкам Клары. Настроение крайне переменчивое. Но в глубине души я невероятно счастлив, а главное – энергичен. Радуюсь как ребенок поездке в Воромс. Считаю дни и всем сердцем надеюсь, что обойдется без скандалов по поводу денег, жилья и одежды. Иначе сразу уеду. Это не угроза, я просто прошу отнестись терпеливо к мамину преданному Мальцу. P S. Выезжаю поездом в 11.25 седьмого сентября.
Судя по обстоятельствам, в его предложении снять квартиру пополам с “приятелем”, которому тоже негде жить, речь шла о том, что он хотел съехаться с Карин Ланнбю. Карин Бергман не знала, что и думать, и сетовала в дневнике: “Какой уж тут отдых, я все больше убеждаюсь, что мне отдых заказан”. Она размышляла всю ночь, наутро спозаранку позвонила сыну и сказала “нет”.
Ингмар Бергман все время занимался своими постановками, и Карин Бергман внимательно следила за его работой. В сентябре 1941 года, став свидетельницей транзитной перевозки немецких солдат-отпускников через Швецию по железной дороге (“Немецкие эшелоны в Крюльбу задержали нас”), она посмотрела в театре “Сказка” “Сонату призраков”. Это была первая постановка для взрослой публики, сделанная Ингмаром Бергманом в Общественном доме, и на другой день после премьеры в газетах пестрело его имя, гордо отметила она. Сама пьеса показалась ей причудливой и страшной, однако она понимала, что в подходе сына “есть что-то от подлинного художника”. Хотя мечтала, чтобы он начал ставить пьесы с позитивным содержанием. “Думаю, когда-нибудь он сможет сделать что-нибудь вправду большое”.
За несколько дней до премьеры Карин Бергман пригласили на ужин в новую квартиру Карин Ланнбю, где жил теперь и ее сын. Она отправилась туда со смешанными чувствами, но молодая пара постаралась обеспечить домашний уют, хотя меблировка отличалась спартанским минимализмом. После она записала в дневнике, до чего необычно было видеть Ланнбю в роли хозяйки, а Ингмара – в роли ее фактотума.
Гостья отблагодарила, пригласив Карин Ланнбю отужинать на Стургатан. Эрик Бергман за столом демонстративно молчал, словно подчеркивая, что не одобряет связь сына с этой женщиной. Позднее Ингмар Бергман не преминул поговорить с матерью о невежливом поведении отца, в свою очередь Карин Ланнбю тоже поговорила с госпожой Бергман, правда, скорее посетовала на душевное состояние своего возлюбленного и на запутанные семейные отношения. “Мне от души жаль девушку, но Ингмар не может с нею разобраться”, – записала Карин Бергман в дневнике.
Однако связь начала давать трещину. В семистраничном рукописном рассказе без названия (1942) Ингмар Бергман описывает жизнь в крохотной квартирке, где почти всё, и в первую очередь, пожалуй, сами взаимоотношения, пропитано дымом: “Я устал от тебя и твоей журналистской писанины. Устал от тебя, от запаха духов и еды, от сигарет и окаянной пишмашинки”.
В драматургическом творчестве Бергмана обнаруживается множество женских характеров и сцен, где, по всей вероятности, отразились черты Ланнбю и его бурного романа с ней. В известном смысле можно рассматривать эти описания как бергмановскую манеру если и не отомстить в искусстве, то хотя бы взять реванш. Давая свою версию отношений, он позволяет себе литературные вольности, и все-таки зачастую впечатление оказывается не в его пользу. Однако рассказ его, вот что важно.
Если перевести означенные сцены в реальность, складывается такая картина: Бергмана терзала ревность, в особенности к прежней жизни подруги, и он глаз с нее не спускал, следил за ней даже на улице. Они ссорились, расходились и опять мирились, перепуганные тем, что причиняли друг другу. Он шпионил у ее квартиры и, подобно легкомысленному мужчине, наведывающемуся в бордель, наведывался к Ланнбю, которая безоговорочно исполняла его желания. Привязанность Бергмана к ней в конце концов стала тяготить обоих. Он сделался этакой собакой на поводке у хозяйки, то есть у Ланнбю, и терпел бесконечные унижения.
В раннем наброске для “Волшебного фонаря”, позднее вычеркнутом, но воспроизведенном в книге Маарет Коскинен “В начале было слово”, Бергман описывает продолжавшийся несколько дней грандиозный скандал, который достиг кульминации, когда голая, избитая Ланнбю норовила ударить его кухонным ножом. Бергман швырнул в нее табуретку и попал. Она выронила нож и упала. Лицо побледнело, тело судорожно задергалось. “Я обнаруживаю, что душу ее, бью головой об пол и что вошел в нее и она хочет, чтобы я убил ее, и я вот-вот исполню ее желание”.
Когда Ингмар Бергман получил приглашение в театральное турне по южной Швеции, он согласился, хотя Ланнбю его отговаривала. Он закончил литературную учебу и порвал с любовницей. Турне потерпело неудачу, и он, пристыженный, вернулся к злорадствующей Ланнбю, которая уже завела нового любовника. В тесную однокомнатную квартирку Бергмана все же впустили, и несколько ночей он мучился в этом menage a trois [19]19
Здесь: любовь втроем (фр.).
[Закрыть].
В итоге его вышвырнули, “с фонарем под глазом и с растяжением большого пальца”. Ланнбю устала от такой ситуации, а соперник оказался посильнее Бергмана.
В октябре в театре снова состоялась премьера. Шекспировский “Сон в летнюю ночь”. Газеты взахлеб писали о “молодом Ингмаре Бергмане”, на которого возлагали большие надежды. Карин с Эриком сочли постановку прелестной, “пожалуй, самой красивой из всего, что он ставил до сих пор. Малыш Ингмар, пусть Господь защитит его во всем и вопреки всему!”
На Рождество 1941 года Карин наблюдала, как сын, опять переехавший на Стургатан, наслаждается отдыхом и возвращением домой. И не напрасно. Новый год принес большие перемены. Его творческая фантазия буквально била ключом, а за углом ждала новая женщина.