355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Томас Манн » Смерть в Венеции и другие новеллы » Текст книги (страница 2)
Смерть в Венеции и другие новеллы
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 16:53

Текст книги "Смерть в Венеции и другие новеллы"


Автор книги: Томас Манн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

– О, – запинаясь, выговорил господин Фридеман, – нисколько… я не жалуюсь.

– Я тоже часто бываю больна, – продолжала она, по-прежнему не сводя с него глаз, – но этого никто не замечает. Я нервна, и мне знакомы самые удивительные состояния.

Она умолкла, опустила подбородок на грудь и выжидательно, исподлобья посмотрела на него. Но он не отвечал, он сидел тихо, обратив на нее внимательный, вдумчивый взгляд. Как необычно все, что она говорит, и как трогает его этот ясный ломкий голос! На сердце стало так спокойно, – казалось, он видит сон. Госпожа фон Риннлинген прервала молчание.

– Вчера вы, кажется, ушли из театра до конца представления?

– Да, сударыня.

– Я пожалела об этом. Вы были хорошим соседом. Вы так проникновенно слушали, хотя спектакль, право же, был недостаточно хорош, вернее, только относительно хорош. Должно быть, вы любите музыку и сами играете на рояле?

– На скрипке, – сказал господин Фридеман, – то есть… совсем немножко…

– На скрипке, – повторила она и задумалась, глядя куда-то мимо него, в воздух. Потом вдруг сказала:

– Значит, иногда мы могли бы помузицировать вдвоем. Я люблю аккомпанировать… и была бы рада найти здесь кого-нибудь… Вы придете?

– С величайшим удовольствием, сударыня, всегда к вашим услугам, – сказал он все еще как во сне.

Наступила пауза. Внезапно что-то в ее лице изменилось. Он увидел, как едва уловимая, но жестокая насмешка исказила ее черты, как хищно сузились зрачки ее глаз, испытующе и непреклонно обращенные на него; так было уже дважды. Его лицо побагровело, он окончательно потерял самообладание и, беспомощный, обескураженный, втянув голову в плечи, растерянно уставился на ковер. И опять, подобно короткому содроганию, пронзило его то обморочное, мучительно-сладкое чувство ярости.

Когда он с решимостью отчаяния отважился поднять глаза, она смотрела уже не на него, а спокойно разглядывала дверь за его спиною. Он заставил себя сказать несколько слов:

– Довольны ли вы пребыванием в нашем городе, сударыня?

– О, – безразлично уронила госпожа фон Риннлинген. – Почему бы мне быть недовольной? Правда, немножко стеснительно чувствовать, что за тобой все время наблюдают, но… Да, кстати, – тотчас же продолжала она, – пока я не забыла: мы намерены в ближайшее время собрать у себя небольшое общество, совсем непринужденно, немного помузицировать, немного поболтать… У нас за домом славный сад, он доходит до самой реки. Ну вот, вам и вашим дамам, разумеется, будут посланы приглашения, но вас лично я заранее прошу принять участие в нашем празднестве. Надеюсь, вы придете?

Господин Фридеман едва успел изъявить благодарность и дать согласие, как кто-то энергически нажал ручку двери, и вошел подполковник. Господин Фридеман встал, и госпожа фон Риннлинген представила мужчин друг другу. Подполковник в одинаково вежливом поклоне склонился пред гостем и пред женой. Его загорелое лицо блестело от пота.

Стягивая перчатки, он своим зычным рокочущим голосом сказал несколько слов господину Фридеману, который смотрел на него снизу вверх широко открытыми, отсутствующими глазами, не в силах избавиться от ощущения, что сейчас его благосклонно похлопают по плечу. Однако подполковник обратился к жене и, сдвинув каблуки, склонясь в полупоклоне, сказал, заметно приглушив голос:

– Ты уже просила господина Фридемана принять участие в нашем маленьком празднестве, дорогая? Если не возражаешь, я полагал бы устроить его через недельку. Будем надеяться, погода еще продержится, и мы сможем побыть в саду…

– Как тебе угодно, – ответила госпожа фон Риннлинген, не глядя на него.

Через две минуты господин Фридеман поднялся. Дойдя до двери, он еще раз поклонился и встретился с ее глазами. Теперь они не выражали ничего.

Он ушел. Ушел не в город, не домой, а бессознательно свернул на тропинку, ответвлявшуюся от аллеи и сбегавшую вниз к старому крепостному валу над рекой. Здесь под тенистыми деревьями стояли скамьи, пестрели ухоженные куртины. Он шел быстро, бездумно, не поднимая глаз. Ему было нестерпимо жарко, он слышал, как пламенно бушует его кровь, как она приливает к усталой голове и яростно стучит в висках.

Ее взгляд преследовал его. Но не прощальный – пустой и лишенный выражения, а тот, другой – жестокий и хищный, которым она смерила его, едва отзвучали ее странно-тихие слова. Ах, значит, ее забавляет его беспомощность, его растерянность? Значит, она видит его насквозь? Но если и так, разве ей совсем незнакома жалость?

Теперь он шел вдоль реки, окаймленной зеленеющим валом, и опустился на скамью, среди цветущих жасминов. Воздух был напоен сладким, душным благоуханием. Палящее солнце отражалось в подернутой рябью воде. Усталый, затравленный, он все же находился в состоянии мучительного возбуждения. Не лучше ли, на прощание оглянувшись кругом, спуститься вниз в тихую воду и ценою краткого страдания спастись, уйти, обрести покой? Ах, покоя, покоя – вот чего он хотел! Но не пустого и безмолвного небытия, а мирной, кроткой тишины, согретой светлыми, добрыми мыслями. Пронзительная нежность к жизни, томительная тоска о несбывшемся счастии овладела им в это мгновение. Но затем он вгляделся в безмолвный лик извечно равнодушной природы, увидел, как под солнцем течет своим путем река, как стоят цветы, расцветшие затем, чтобы осыпаться, завять, увидел, как все в безгласной покорности склоняется перед законом бытия, – и чувство кровного родства, согласия с неизбежностью внезапно охватило его, чувство, позволяющее человеку возвыситься над всеми судьбами.

Господину Фридеману вспомнился тот день, когда ему исполнилось тридцать лет и он, счастливый обретенным покоем, не зная страха, не зная надежды, пытался предрешить свое будущее. Ни света, ни тени, одно лишь бледное, сумеречное мерцание виделось ему впереди, и только где-то вдали оно едва уловимо сливалось с непроницаемой тьмой. Давно ли это было?

И вот пришла эта женщина, она неминуемо должна была прийти, это была его судьба, она сама была его судьбой, она, она одна!

Она пришла и, как ни пытался он отстоять свой покой, возмутила все его чувства, которые он с юности подавлял в себе, понимая их тщетность, их пагубность. Ужасная, неотвратимая сила влекла его к гибели.

Влекла к гибели, он чувствовал это. Зачем же еще терзать себя, бороться? Пусть все идет своим чередом! Пусть и он дойдет до конца своего пути, зажмурив глаза перед зияющей пропастью, послушный року, послушный грозной силе, сладкой пытке, которой нельзя противостоять.

Сверкала вода, жасмин благоухал остро и душно, птицы чирикали на деревьях, над которыми нависало тяжелое, как бархат, синее небо. Маленький горбатый господин Фридеман долго еще просидел на своей скамейке. Он сидел пригорюнясь, подперев голову обеими руками.

Общее мнение гласило, что вечер у госпожи Риннлинген удался на славу. Человек тридцать гостей разместилось за длинным, изысканно сервированным столом, занимавшим почти всю большую столовую. Лакеи и два нанятых официанта уже торопливо обносили мороженым; звон бокалов, стук ножей и вилок, смешанные запахи кушаний и духов наполняли комнату.

Здесь собрались почтенные, домовитые купцы с супругами и дочерьми, почти все офицеры местного гарнизона, – словом, избранное общество города, включая старого уважаемого врача и нескольких юристов. Был здесь и студент математического факультета, племянник подполковника, проводивший каникулы у своих родных. Он поддерживал весьма глубокомысленную беседу с девицей Хагенштрем, сидевшей напротив господина Фридемана. Господин Фридеман сидел на красивой бархатной подушке, за нижним концом стола, рядом с некрасивой женой директора гимназии, недалеко от госпожи фон Риннлинген, которую вел к столу консул Стефенс. Право, он удивительно изменился за эти дни, маленький господин Фридеман. Может быть, газовый свет, заливавший комнату, отчасти был виной тому, что лицо его казалось таким пугающе-бледным. Но ведь и щеки его ввалились, и обведенные темными кругами глаза смотрели так невыразимо печально, да и вообще он имел такой вид, словно стал еще более горбатым. Он много пил и почти не говорил со своей соседкой.

Госпожа фон Риннлинген еще не обменялась с ним ни словом. Теперь, слегка подавшись вперед, она крикнула ему:

– Напрасно я ждала вас все эти дни, вас и вашу скрипку.

Прежде чем ответить, он поглядел на нее долгим отсутствующим взглядом. Светлое, легкое платье оставляло открытой белую шею, распустившаяся чайная роза венчала рыжие в золото волосы. Нынче вечером ее щеки слегка порозовели, но в уголках глаз, как всегда, лежали синие тени.

Господин Фридеман опустил глаза и пробормотал в ответ что-то невразумительное, после чего ему пришлось ответить еще и на вопрос супруги директора гимназии – любит ли он Бетховена. Но в то же мгновение подполковник, сидевший во главе стола, бросил взгляд на жену и, постучав по бокалу, сказал:

– Господа, я предлагаю пить кофе в других комнатах, сегодня вечером должно быть недурно и в саду, я с удовольствием присоединяюсь к желающим глотнуть свежего воздуха.

Лейтенант фон Дейдесгейм очень кстати прервал наступившее молчание шуткой, и общество со смехом поднялось из-за стола. Господин Фридеман один из последних покинул столовую, проводил свою даму через комнату, обставленную в старонемецком стиле, где уже расположились покурить несколько мужчин, в полутемную, уютную гостиную и откланялся.

Он был одет щегольски – фрак безупречен, рубашка ослепительно бела, лакированные туфли как влитые сидели на узких изящных ногах. А когда он двигался, было видно, что носки у него красные, шелковые.

Он выглянул в коридор, большинство гостей, группами, уже спускались вниз по лестнице в сад.

Но он со своей сигарой и чашкой кофе уселся у двери в старонемецкий покой и стал смотреть в гостиную.

Справа, ближе к двери, вокруг столика расположилось небольшое общество, средоточием которого являлся студент. Он утверждал, что через одну точку к данной прямой можно провести более чем одну параллельную линию. Супруга присяжного поверенного госпожа Хагенштрем воскликнула: «Быть этого не может!» В ответ на что он доказал это столь безоговорочно, что все были вынуждены глубокомысленно согласиться.

Но в глубине комнаты, на оттоманке, освещенной низкой стоячей лампой под красным абажуром, сидела, беседуя с юной девицей Стефенс, Герда фон Риннлинген. Она сидела, слегка откинувшись на желтую шелковую подушку, закинув ногу на ногу, и не спеша курила сигарету, дым она выпускала через ноздри, нижнюю губку выпятила вперед. Фрейлейн Стефенс сидела перед нею прямая, как палка, и отвечала на все боязливой улыбкой.

Никому не было дела до маленького господина Фридемана, и никто не заметил, что его большие глаза все время прикованы к госпоже фон Риннлинген. Вид у него был какой-то вялый. Он сидел и смотрел на нее. В этом взгляде не было страсти, едва ли было и страдание, что-то мертвенно-тупое отражалось в нем; какая-то неосознанная, бессильная, безвольная покорность.

Так прошло минут десять. Вдруг госпожа фон Риннлинген поднялась и, даже не глядя на него – можно было подумать, что она все это время украдкой за ним следила, – направилась прямо к господину Фридеману.

– Пойдемте в сад, господин Фридеман? Он ответил:

– С радостью, сударыня.

– Вы еще не были в нашем саду? – спросила она на лестнице. – Он довольно большой, и надеюсь, там пока не очень людно. Мне хочется капельку передохнуть. За ужином у меня разболелась голова: как видно, красное вино слишком крепко для меня. Вот сюда, в эту дверь…

Через застекленную дверь они вышли на маленькую прохладную площадку, несколько ступенек вело прямо в сад.

Ночь была удивительно теплая, звездная. Благоухание поднималось от земли, со всех клумб. Сад был залит лунным светом. По белеющим гравиевым дорожкам, куря и болтая, прогуливались гости. Часть из них окружила фонтан, где старый, всеми уважаемый доктор под общий хохот пускал бумажные кораблики.

Слегка кивнув головой, госпожа Риннлинген прошла мимо них и показала вдаль, туда, где нарядный душистый цветник сливался с темнеющим парком.

– Мы пойдем вниз по этой аллее, – сказала она.

У входа в парк стояли два невысоких широких обелиска. А там, где кончалась прямая, как стрела, аллея, блестела река, зеленая в лунном сиянии. Здесь было темно и прохладно. Кое-где от аллеи ответвлялась тропинка и, петляя, тоже сбегала к реке. Долго ничто не нарушало тишины.

Потом она сказала:

– Над самой рекой есть красивое местечко, я часто сижу там. Пойдемте туда, поболтаем… О, взгляните, сквозь листья видны звезды…

Он не отвечал. Он смотрел на блестящую зеленую гладь реки, к которой они приближались.

Отсюда был виден старый крепостной вал, на том берегу. Аллея кончилась, они вышли на заросший травою луг, и госпожа фон Риннлинген сказала:

– Свернем направо, наше местечко там… Вот видите, оно не занято!

Скамья, на которую они опустились, стояла в нескольких шагах от конца аллеи. Здесь было теплее, чем под огромными деревьями. Кузнечики трещали в траве и остролистой осоке над водою. В лунном свете река была совсем светлой.

Некоторое время оба молча смотрели на воду. И вдруг рядом с ним вновь зазвучал голос, который он уже слышал неделю назад, этот тихий, задумчивый и нежный голос, так тронувший его.

– Вы давно страдаете этим недугом, господин Фридеман? – спросила она. – Или это у вас от рождения?

Он проглотил комок, подступивший к горлу. Потом ответил тихо и благонравно:

– Нет, сударыня, я был совсем маленький, меня уронили, и вот я такой…

– А сколько вам лет? – спросила она.

– Тридцать, сударыня.

– Тридцать, – отозвалась она. – И вы не были счастливы эти тридцать лет?

Господин Фридеман покачал головой, губы его дрогнули.

– Нет, – сказал он, – я лгал себе, я был самонадеян.

– Но, значит, вы считали себя счастливым?.

– Старался, – сказал он. И она ответила:

– Вы храбрый человек.

Протекла минута. Только кузнечики трещали в траве, да тихонько шелестели деревья в парке.

– Я тоже не очень-то счастлива, – сказала она, – особенно в такие летние ночи над рекой.

Он не отвечал, только усталым движением показал на тот берег, задумчиво покоившийся в темноте.

– Там я сидел тогда, – сказал он.

– Когда ушли от меня?

Он ограничился кивком.

И вдруг, весь трепеща, он порывисто сорвался с места, всхлипнул, издал горлом странный, страдальческий звук, вместе с тем говоривший об избавлении, и, весь сникнув, тихо опустился на землю к ее ногам.

Он взял ее руку, лежавшую на скамье, не выпуская ее, схватил вторую; этот маленький горбатый человек, содрогаясь и всхлипывая, ползал перед ней на коленях, пряча лицо в ее юбках, и, задыхаясь, прерывисто шептал голосом, потерявшим все человеческое:

– Вы же знаете… Позволь мне… Боже мой, боже… Я больше не могу!

Она не отстранила его и не наклонилась к нему. Она сидела стройная и прямая, слегка откинувшись назад, а ее узкие, близко посаженные глаза, в которых отражалось влажное мерцание воды, напряженно смотрели вдаль, поверх его головы.

Потом внезапно, одним рывком, она освободила из его горячих рук свои пальцы и с коротким, гордым, пренебрежительным смешком схватила его за плечи, швырнула на землю, вскочила и исчезла в аллее.

Он остался лежать оглушенный, одурманенный, зарывшись лицом в траву. Короткая судорога ежеминутно пробегала по его телу. Он заставил себя подняться, сделал два шага и снова рухнул наземь. Он лежал у воды.

Что же, собственно, ощущал он теперь, после всего, что случилось? Может быть, то самое чувственное упоение ненавистью, какое он испытывал, когда она надругалась над ним взглядом, ненавистью, которая теперь, когда он, отброшенный, как пес, валялся на земле, переросла в столь сумасшедшую ярость, что он должен был дать ей выход, пусть даже обратив ее на самого себя. А может быть, брезгливое чувство к себе вызывало эту жажду уничтожить, растерзать себя, покончить с собою.

Он еще немного прополз вперед на животе, потом приподнялся на локтях и ничком упал в воду.

Больше он не поднял головы, даже не шевельнул ногами, лежавшими на берегу.

Когда раздался всплеск воды, кузнечики было умолкли. Потом затрещали с новой силой. Шелестел парк, где-то в аллее слышался негромкий смех.

Луизхен

Существуют браки, возникновение которых не может представить себе даже самая изощренная художественная фантазия. Их следует принимать, как принимаешь на театре странные сочетания таких противоположностей, как старость и тупость с красотой и жизнерадостностью, которые обычно служат математически рассчитанными основаниями фарсовых положений.

Супруга адвоката Якоби была молода и хороша собой – поистине очаровательная женщина. Скажем, лет эдак тридцать назад ее нарекли при крещении именами Анна, Маргарета, Роза, Амалия, но никогда не называли иначе чем Амра, по начальным буквам этих имен. Амра – несомненно, своим экзотическим звучанием имя это гармонировало с ее существом, как ни одно другое. Хотя густые мягкие волосы Амры, причесанные на косой пробор и приподнятые над узким лбом, были каштанового цвета, но кожа ее, по-южному матово-смуглая, обтягивала формы, казалось, созревшие под солнцем юга и пышной своей томностью напоминавшие прелести юной султанши.

С этим впечатлением, вызывавшимся ее сладострастно-ленивыми движениями, вполне совпадало и другое – что рассудок у нее в высшей степени подчинен сердцу. Стоило ей взглянуть на кого-нибудь невинными карими глазами с одной ей свойственной манерой высоко поднимать красивые брови на трогательно узкий лобик, – и это всем становилось ясно. Впрочем, сама она не была столь простодушна, чтобы этого не знать, и старалась поменьше говорить и не пускаться в длинные рассуждения. Ведь о женщине хорошенькой и неболтливой ничего дурного не скажешь!

О, слово «простодушна» было здесь, пожалуй, наименее подходящим. Во взгляде ее читалась не столько глупость, сколько какая-то сладострастная хитрость; эта женщина была не так глупа, чтобы натворить бед.

Нос ее в профиль казался чуточку великоватым и мясистым, зато крупный рот с полными губами был безупречно красив, хотя и лишен иного выражения, кроме чувственного.

Так вот, эта обольстительная женщина была супругой сорокалетнего адвоката Якоби, и каждый, кто видел его, только диву давался. Он был грузный мужчина, этот адвокат, даже более, чем грузный, – настоящий колосс! Ноги его, неизменно обтянутые серыми брюками, своей бесформенной массивностью напоминали ноги слона, сутулая от жира спина была словно у медведя, а необъятную окружность живота постоянно стягивал кургузый серо-зеленый пиджачок, который застегивался на одну-единственную пуговицу с таким трудом, что стоило только расстегнуть ее, как полы пиджачка взлетали чуть не до плеч. На этот огромный торс, почти лишенный шеи, была насажена сравнительно маленькая голова с узкими водянистыми глазками, коротким приплюснутым носом и обвисшими от собственной тяжести щеками, между которыми терялся крошечный рот с печально опущенными уголками. Сквозь бесцветную редкую и жесткую щетину, покрывавшую круглый череп и верхнюю губу адвоката, просвечивала кожа, как у перекормленной собаки.

Ах, все, наверно, понимали, что его тучность отнюдь не свидетельствует о здоровье. Ожиревшее тело, огромное в длину и в ширину, было лишено мускулатуры, а отекшее лицо часто наливалось кровью и также внезапно вдруг покрывалось желтоватой бледностью; рот его при этом как-то кисло кривился.

Практика у него была весьма ограниченная, но так как он обладал солидным состоянием, отчасти благодаря приданому жены, то супруги, кстати сказать, бездетные, занимали на Кайзерштрассе большую комфортабельно обставленную квартиру и вели светский образ жизни – в угоду вкусам госпожи Амры, разумеется, ибо немыслимо себе представить, чтобы такая жизнь нравилась адвокату, с вымученным усердием принимавшему участие в разнообразных развлечениях. Этот толстяк отличался необычным характером. Не было на свете человека более вежливого, предупредительного, уступчивого, чем он; но все вокруг, может быть, и не отдавая себе в том отчета, чувствовали, что за его чрезмерно угодливыми и льстивыми манерами кроется малодушие, внутренняя неуверенность, и всем становилось не по себе. Нет ничего отвратительнее, чем человек, который презирает самого себя, но из трусости и тщеславия хочет быть любезным и нравиться. Именно так, по-моему, и обстояло дело с адвокатом: в своем раболепном самоуничижении он заходил так далеко, что уже не был способен сохранить нормальное чувство собственного достоинства. Адвокат мог сказать даме, приглашая ее к столу:

– Сударыня, я отвратительнейший человек, но не соблаговолите ли вы… – и это он произносил без намека на шутку, кисло-сладко, вымученно и отталкивающе.

О нем, например, рассказывали следующий достоверный анекдот. Однажды, когда адвокат прогуливался по улице, откуда ни возьмись появился нагловатый посыльный, толкавший перед собою ручную тележку, и колесом ее основательно придавил адвокату ногу. Когда он наконец остановил тележку и обернулся, адвокат, совершенно растерявшийся, бледный, с трясущимися щеками, низко поклонился и пробормотал:

– Извините.

Ну, как тут не возмутиться!

Этого странного колосса, казалось, всегда мучила нечистая совесть. Прогуливаясь об руку с супругой по бульвару, он время от времени бросал робкие взгляды на Амру, выступавшую восхитительно упругой походкой, и раскланивался направо и налево так усердно, боязливо и раболепно, словно испытывал потребность, смиренно склоняясь перед каждым встречным лейтенантом, просить прощения за то, что он, именно он, обладает этой прекрасной женщиной. И рот его принимал жалостно-угодливое выражение. Казалось, адвокат умоляет: только не смейтесь надо мной.

Мы уже говорили, что никто не знал, почему, собственно, Амра вышла замуж за адвоката Якоби. Но он любил ее пылкой любовью, редко встречающейся у людей его телосложения, любовью покорной и боязливой, вполне соответствовавшей его характеру.

Часто поздним вечером, когда Амра уже отдыхала в своей просторной спальне, высокие окна которой были завешены тяжелыми гардинами в цветочках, к широкой кровати жены так тихо, что были слышны не шаги, а лишь легкое дрожание пола и мебели, подходил адвокат, опускался на колени и с величайшей осторожностью брал ее руку. Амра в таких случаях обычно высоко поднимала брови и молча, с выражением чувственной злобы наблюдала за своим огромным супругом, распростертым перед нею в слабом свете ночника. Он же, бережно приподняв своими неуклюжими, дрожащими пальцами рукав ее рубашки, прижимал толстое печальное лицо к мягкой впадинке на полной смуглой руке, там, где сквозь кожу просвечивали тонкие голубые жилки. И робко, с дрожью в голосе начинал говорить так, как в обычной жизни не говорит ни один разумный человек:

– Амра! – шептал он. – Любимая моя Амра! Я тебе не помешал? Ты еще не спала? Бог мой, целый день я думал о том, как ты прекрасна и как я люблю тебя! Выслушай меня, мне надо многое тебе сказать. Но это очень трудно выразить! Я люблю тебя так сильно, что сердце мое иногда сжимается, и я не знаю, что мне с собою делать. Я люблю тебя сверх сил. Ты этого, пожалуй, не поймешь, но ты уж поверь. И хоть разочек скажи, что чуть-чуть благодарна мне за это. Знаешь, ведь такая любовь, как моя, должна цениться в этом мире. Скажи, что, даже если ты не можешь любить меня, ты никогда мне не изменишь, не предашь, только из благодарности, из одной лишь благодарности… Я пришел умолять тебя об этом, умолять всем сердцем…

Кончались такие речи обычно тем, что адвокат, не меняя позы, начинал тихо и горестно плакать. Амра бывала тронута, гладила рукой щетину своего супруга и, утешая его, повторяла тягучим насмешливым тоном, каким разговаривают с собакой, подползшей лизнуть ноги господина:

– Да!.. Да!.. Славный ты пес!

Такое поведение Амры, конечно, не было поведением порядочной женщины. Настало время наконец раскрыть правду, о которой я до сих пор умалчивал: увы, она лгала мужу, обманывая его с неким господином по имени Альфред Лейтнер. Молодой музыкант, не без способностей, он в свои двадцать семь лет приобрел довольно широкую известность забавными маленькими пьесками; был он стройным мужчиной с дерзким лицом, светлыми, немного растрепанными волосами и ясной, самоуверенной улыбкой, отражавшейся в его глазах. Он принадлежал к современным не слишком требовательным к себе артистам, которые прежде всего стремятся быть счастливыми и приятными, свой маленький талант используют, чтобы придать собственной персоне побольше обаяния, и любят разыгрывать в обществе роль наивного гения. Обдуманно ребячливые, аморальные, беззастенчивые, веселые, самодовольные и притом достаточно здоровые, чтобы нравиться себе даже в болезни, они и вправду довольно милы в своей суетности, пока их не коснется беда. Но горе этим счастливчикам, этим фиглярам, если на них обрушится серьезное несчастье, которым не пококетничаешь, не порисуешься. Они не сумеют с достоинством перенести его, не будут знать, что им «предпринять» со своими страданиями, и погибнут, – но это уже тема для другого рассказа.

Господин Лейтнер сочинял премилые вещи, большею частью вальсы и мазурки, слишком легковесные, чтобы почитаться, насколько я в этом разбираюсь, настоящей музыкой, не будь в каждой из этих пьесок какого-нибудь небольшого оригинального пассажа, перехода, вставки и гармоничного поворота, не будь в них чего-то, что чуть-чуть возбуждало нервы, позволяя угадывать остроумие и изобретательность композитора. Ради этого они, казалось, и были созданы, что и делало их достойными внимания истинных знатоков. Два-три такта в произведениях господина Лейтнера звучали иногда до странности грустно и меланхолично, но эта грусть тут же растворялась в разбитной мелодии танца.

Вот к этому-то молодому человеку и воспылала запретной страстью Амра Якоби, у него же недостало нравственной силы противостоять ее чарам. Они встречались то в одном, то в другом месте и давным-давно состояли в недозволенной связи. Об этой связи знал весь город, и весь город судачил о ней за спиной адвоката. А что же он? Амра была слишком глупа, чтобы мучиться угрызениями совести и тем самым выдать себя. Можно с уверенностью сказать, что адвокат, как ни переполнено было его сердце опасениями и страхом, ни в чем не подозревал свою супругу.

Но вот, радуя все сердца, вступила в свои права весна, и Амру осенила счастливая идея.

– Христиан, – сказала она (адвоката звали Христиан), – давай устроим праздник, настоящий праздник в честь молодого весеннего пива; без претензий, конечно, только холодная телятина, зато гостей назовем уйму.

– Отлично, – согласился адвокат. – Нельзя ли только его немного отсрочить?

Но Амра пропустила слова мужа мимо ушей и сейчас же начала обсуждать подробности предстоящего празднества.

– Гостей мы назовем много, так что в наших комнатах будет, пожалуй, слишком тесно. Надо снять помещение попросторнее, зал, хорошо бы в саду, за городскими воротами, чтобы вдосталь было места и воздуха. Ну, да ты и сам понимаешь. У меня на примете зал господина Венделица, у холма Лерхенберг. Он расположен в саду, а с рестораном и пивоварней связан галереей. Мы празднично разукрасим его, расставим длинные столы и будем пить весеннее пиво! После ужина потанцуем, послушаем музыку, устроим настоящий концерт. Я знаю, там есть маленькая сцена. Спектаклю я придаю особое значение. Словом, это будет совершенно необычный праздник, и мы повеселимся на славу.

Лицо адвоката во время разговора слегка пожелтело, и углы рта, дрожа, поползли книзу. Он сказал:

– Всем сердцем рад, дорогая моя Амра. Я знаю, что могу положиться на твои способности. Прошу тебя начать приготовления.

И Амра начала приготовления. Она посоветовалась с разными дамами и кавалерами, самолично сняла большой зал господина Венделица, организовала даже нечто вроде комитета из приглашенных любителей, вызвавшихся участвовать в концерте, которым решено было увенчать праздник. Комитет состоял из одних мужчин, исключение было сделано лишь для супруги придворного артиста Гильдебранда, певицы. Итак, в комитет вошли господин Гильдебранд, асессор Вицнагель, какой-то юный художник, а также господин Альфред Лейтнер, да еще несколько привлеченных асессором студентов, которые должны были исполнять негритянские танцы.

Уже через неделю после того, как Амра приняла решение, комитет в полном составе собрался на Кайзерштрассе в салоне Амры – небольшой, теплой комнате, устланной толстым ковром, где стояла оттоманка со множеством подушек, веерная пальма, английские кожаные кресла и покрытый плюшевой скатертью стол красного дерева с изогнутыми ножками. Был здесь и камин, который еще изредка топили. На его черной каменной доске стояло несколько тарелок с бутербродами, рюмки и два графина с шерри.

Амра, грациозно заложив ногу за ногу, прекрасная, как южная ночь, полулежала на подушках оттоманки, осененной пальмой. На ней была блузка из светлого, очень легкого шелка, живописно драпировавшего ее бюст, и юбка из тяжелой темной ткани, затканной крупными цветами; время от времени она откидывала рукой с узкого лба каштановую прядь.

Певица, рыжеволосая госпожа Гильдебранд, одетая в амазонку, устроилась на оттоманке рядом с Амрой. Напротив дам тесным полукругом расположились мужчины. В центре, на низеньком кожаном кресле, с невыразимо несчастным видом сидел адвокат. Время от времени он глубоко вздыхал и судорожно глотал слюну, словно борясь с подступающей тошнотой.

Господин Альфред Лейтнер, в костюме для лаун-тенниса, отказался от стула, весело заявив, что не может так долго сидеть неподвижно, и картинно облокотился о камин.

Господин Гильдебранд благозвучным голосом распространялся об английских песнях. Это был самоуверенный мужчина, солидно и добротно одетый во все черное, с величественной головой Цезаря – придворный актер, разносторонне образованный, с утонченным вкусом. Он любил в серьезном разговоре покритиковать Ибсена, Золя и Толстого, преследовавших, по его мнению, одну и ту же зловредную цель, но сегодня благосклонно снизошел до пустяков.

– Известна ли вам, господа, прелестная песенка «That's Maria!»?[1]1
  «Это Мария!» (англ.)


[Закрыть]
– спросил он. – Довольно пикантная, но необычайно трогательная. Хорошо бы также исполнить знаменитую… – И он назвал еще несколько песен, на которых в конце концов все сошлись, а госпожа Гильдебранд вызвалась их исполнить.

Художник, молодой человек с чересчур покатыми плечами и светлой бородкой, должен был спародировать фокусника, а господин Гильдебранд-изобразить нескольких знаменитых мужей. Короче говоря, все складывалось как нельзя лучше, и программа, казалось, была уже окончательно составлена, когда господин асессор Вицнагель, обладатель любезных манер и множества шрамов на лице, вдруг попросил слова.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю