
Текст книги "Сага о Щупсах"
Автор книги: Том Шарп
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Короче говоря, вот так, неблагоприятно начавшись и продолжившись женитьбой в церкви Св. Агнессы, выбранной по литературной ассоциации (Веру еще в школе глубоко потрясло соответствующее стихотворение[1]), медовым месяцем в Эксмуре (а это – благодаря Лорне Дун[2]), сие супружество увенчалось рождением сына и наследника, названного Эсмондом. И как раз из-за своего имени, а не из-за безобидной фамилии Ушли наследник Хорэса и Веры пережил весьма мучительное детство.
Эсмонда назвали Эсмондом в честь персонажа особенно заразного любовного романа, которым мать Эсмонда была увлечена незадолго до его рождения[3]. В полубессознательном, замутненном лекарствами состоянии после чудовищно тяжких родов, при которых от Хорэса Ушли не было практически никакого проку – его страх крови по силе был примерно равен его страху высоты, – Вера находила утешение, представляя себе воображаемого Эсмонда. Настоящий мужчина в бриджах из лосиной кожи, рубашка расстегнута до талии, являя миру феноменально мужественную грудь, грива чернейших кудрей плещет на ветру пустошей или, чаще, каменистого мыса над широко раскинувшимся морем – примерно таким она видела идеальную ролевую модель для мальчика, ибо раз и навсегда постановила, что он не станет походить на своего боязливого и такого неромантичного отца.
Подверженный со столь ранних лет подобным чудовищным литературным влияниям, Эсмонд Ушли, что не удивительно, с младых ногтей склонен был все делать крадучись. Другие мальчики носились, орали, скакали, резвились и в целом вели себя на мальчишеский манер, а Эсмонд практически от рождения таился по углам – трусливо и меланхолично.
С точки зрения Эсмонда, подобное поведение было совершенно разумным. Носить такое имя уже было достаточным поводом прятаться, а уж видеть повсюду в доме образ Вериного романтического героя и натыкаться на него в любом книжном магазине и газетном киоске – такое даже менее чувствительного юношу убедило бы в том, что ему никогда не удастся оправдать материнских надежд и ожиданий.
А Эсмонд нечувствительным юношей не был. Напротив. Ни один ребенок с такими, как у Эсмонда, ногами и ушами – первые тоненькие, вторые мясистые и торчащие – не может не осознавать, каков он. Не мог он не осознавать и недостатков собственного воспитания, которое применяла к нему мать: ее педагогические методы были столь же слепы и сентиментально старомодны, как и ее читательские привычки.
Сказать, что она носила Эсмонда на руках или что он был зеницей ее ока, – значит не сказать ничего о том пугающем обожании, которому она подвергала бедного мальчика. Стоило сыну попасть в Верино поле зрения, как она обязательно оглашала – громко и во всеуслышание: «Взгляните на это божественное созданье. Его зовут Эсмонд. Он дитя любви, мой драгоценный мальчик, воистину дитя любви». Понятие это она подцепила в романе «Взросление Эсмонда», якобы авторства Роузмери Бидефилд, но на самом деле написанном двенадцатью разными писателями: каждому досталось по главе.
Соображение, что она совершенно неверно поняла смысл этого фразеологизма и регулярно сообщала всему миру, что ее сын родился не в браке, а был – как его отец часто думал, однако ни разу не рискнул сказать – маленьким ублюдком, ни разу не пришло Вере в голову. Эсмонду – тоже. Он был слишком занят: сносил насмешки, улюлюканья и освистывания всех и каждого, кто случался рядом.
Иметь растяпу-мать, которая берет тебя с собой по магазинам и провозглашает перед всем миром, даже если весь мир – всего лишь Кройдон, «вот он, Эсмонд», уже само по себе паршиво, но получить известность как «дитя любви» – все равно что положить на душу утюг, притом – раскаленный. Не то чтобы Эдмонд Ушли располагал душой, а если и располагал, то неприметной, но гурьба нейронов, нервных окончаний, синапсов и ганглий, из которых состояла эта его неприметная душа, была настолько взбудоражена сими беспрестанными объявлениями и мучительными разоблачениями, что по временам Эсмонд желал себе смерти. Или же – своей матери. Разумеется, нормальный, здоровый ребенок мог бы запросто и закономерно сделать что-нибудь для исполнения таких желаний. К сожалению, Эсмонд Ушли не был нормальным, здоровым ребенком. Слишком много в нем было отцовской осторожности и застенчивости. Так что развившаяся в нем тяга прятаться – в надежде, что его не заметят и не вынудят терпеть очередное материнское публичное признание, – неудивительна.
Сходство Эсмонда и Хорэса Ушли тоже оказалось заметным недостатком. Другой отец гордился бы, что его сын настолько похож на него – практически клон его самого. Чувства мистера Ушли были совсем иными. За годы супружества он изо всех сил уговаривал себя, что единственный мотив столь поспешного и чудовищного матримониального предприятия – ограждение мира от производства осторожных и застенчивых Ушли, колченогих и лопоухих. В полном соответствии со своим искренним заблуждением Ушли выбрал себе в жены высокую женщину с могучими ногами и пропорционально развитыми ушами, которая могла бы произвести на свет детей (потомство, как он их называл) настолько смешанного происхождения, что они получатся в общем и целом нормальными. В двух словах, окажутся стандартным продуктом, изысканной смесью удали и застенчивости, бесшабашности и невротичности, вульгарной сентиментальности и продуманного хорошего вкуса, смогут вести разумную продуктивную жизнь и не почувствуют необходимости жениться на совершенно неподобающих женщинах из соображений долга перед обществом и евгеники.
Эсмонд Ушли оказался насмешкой над отцовскими надеждами. Он настолько походил на мистера Ушли, что иногда, бреясь в ванной перед зеркалом, Хорэс переживал устрашающее наваждение: на него из зеркала смотрит его сын. Те же громадные уши, те же крошечные глаза и тонкие губы, тот же нос. Лишь ноги Хорэса разрушали эту дикую идентичность, поскольку скрывались полосатой пижамой. Все прочее же было явлено с отвратительной отчетливостью.
Но что еще хуже, хоть зеркала этого и не показывали, Эсмонд Ушли и отцовский склад ума унаследовал полностью. Пугливый и робкий, а сверх того безрадостный и меланхоличный, как его отец, Эсмонд перенял от отца отвращение к материным вкусам в литературе. Верины попытки принудить его читать книги, которые так на нее повлияли и настолько ее восхитили в юности, вызывали в сыне тошноту, и в тех редких случаях, когда не был занят какой-нибудь украдкой, он обретался в туалете, предусмотрительно разместив голову над унитазом.
Таким образом, в Эсмонде не проявилось ни единой черты материнской жизнерадостности и задора, ни единого признака ее чистосердечного романтизма и ни единого намека на сибаритские замашки и страсть, кои привели в замешательство здравый смысл мистера Ушли в их медовый месяц. Каковы бы ни были страсти и сибаритские замашки Эсмонда – а временами мистер Ушли сомневался, что у мальчика есть хоть какие-то, – они были так надежно скрыты, что мистер Ушли иногда подозревал у своего отпрыска аутизм.
В десять и даже в одиннадцать лет Эсмонд был исключительно молчалив и общался – если вообще открывал рот – лишь с котом Гобоем, кастрированным (символическое действие, произведенное миссис Ушли и обусловленное скорее недостаточной активностью Хорэса Ушли, нежели избыточной – Гобоя), тучным животным, спавшим круглосуточно и восстававшим ото сна исключительно поесть.
Все могло продолжаться так вечно – Эсмонд беседовал бы с евнухом Гобоем, прятался по кройдонским углам и никогда и близко не оказался бы от Нортумберленда и уж тем более от Щупсов, – если бы пубертат не сыграл с юношей некую шутку.
В четырнадцать Эсмонд внезапно переменился и, отринув застенчивость ранних лет, взялся выражать свои чувства с оглушительным неистовством. Вполне буквально оглушительным. За день до четырнадцатилетия Эсмонда мистер Ушли после нервного рабочего дня в банке вернулся домой и с ужасом обнаружил, что стены содрогаются от барабанных ударов.
– Какого черта здесь происходит? – потребовал он ответа, причем – куда громче обычного.
– У Эсмонда день рождения, и дядя Альберт подарил ему ударную установку, – ответила миссис Ушли. – Я говорила ему, что у Эсмонда может оказаться дарование, и Альберт сказал, что Эсмонд наверняка талантлив музыкально.
– Он что сказал? – проорал мистер Ушли, отчасти демонстрируя изумление, отчасти пытаясь перекричать грохот.
– Дядя Альберт считает, что Эсмонд музыкален, но его талант нуждается в поддержке. Он подарил ему ударную установку. По-моему, это страшно мило, правда?
Мистер Ушли оставил соображения о дяде Альберте при себе. Чем бы ни руководствовался брат Веры Альберт, снабдив набором здоровенных барабанов несомненно весьма неуравновешенного подростка, – а инфернальный грохот подарка сообщал, что мотивы у дарителя были крайне неоднозначные, – определение «мило» Хорэс явно счел неуместным. Безумно? О да. Злокозненно? О да. Дьявольски? О да. Но «мило»? Ну нет.
Вера была предана своему брату, а кроме того, Альберт Понтсон, крупный краснолицый мужчина, владел сомнительным бизнесом, связанным с якобы подержанными автомобилями, которые Альберт в припадке удивительной честности рекламировал как «сменивших владельцев». Бизнес размещался в Эссексе, а Альберт к тому же держал половину свинофермы с забоем скота по принципу «сделай сам», и поэтому Хорэс Ушли совсем не тяготел к категорическому отказу от чудовищного подарка шурина. Хорэсу доводилось навещать Понтсон-Плейс – просторный домище вдали от дороги, построенный на десяти акрах угодий, – и там это чудовище настояло на экскурсии по скотобойне. В результате Хорэс упал в обморок от такого количества крови и расчлененных трупов. Придя в себя после жуткого визита, он однозначно решил: большинство конкурентов Альберта Понтсона по перепродаже подержанных авто наверняка уволились до срока, а немногие упертые – исчезли, якобы в Австралию или Южную Америку. А превращение Альбертом своего дома в небольшую крепость – пуленепробиваемые тонированные стекла и стальные двери – лишь усилило страх Хорэса перед шурином. Нет, он и помыслить не мог сказать хоть слово против этих чертовых барабанов. Да этот человек – бандит. Тут Хорэс не сомневался.
Прячась от барабанного грохота, Хорэс приноровился уезжать в банк утром гораздо раньше обычного, а возвращаться – гораздо позже. Вере стало казаться, что Хорэс ее избегает и не трудовой, а пивной долг принуждает его задерживаться допоздна; в ее подозрениях была доля правды. Но как бы то ни было, лишь соседям оставалось жаловаться на дикий грохот, раздававшийся из спальни Эсмонда – временами до двух часов ночи. Миссис Ушли заступалась за мальчика изо всех сил, но прибытие контролера по шумовой экологии в разгар особенно ожесточенного барабанного приступа и угроза наказания, если шум не прекратится, в конце концов вынудили ее прислушаться к голосу разума.
– Но ему все равно нужны уроки музыки, частные уроки, – сказала она мужу и удивилась, когда выяснилось, что он уже навел справки и нашел отличного педагога по фортепиано, очень удачно проживавшего в уединенном доме в десяти милях от Ушли.
Эсмонд получил пять уроков, после чего его попросили более не приходить.
– Но почему? Должен быть этому какой-то резон, мистер Хорошинг, – допрашивала миссис Ушли, но преподаватель музыки лишь бормотал что-то насчет нервов своей жены и трудностей Эсмонда в освоении музыкальных ладов.
Миссис Ушли повторила свой вопрос.
– Резон? Резон? – переспросил пианист, со всей очевидностью столкнувшись с трудностью найти связь между чудовищными представлениями Эсмонда о музыке и хоть какой-то резонностью. – Помимо того, что мое пианино убито насмерть… что ж, вот вам резон.
– Убито насмерть? Что вы хотите этим сказать?
Мистер Хорошинг задумался о пустом месте на каминной полке у себя дома, где любимая ваза его жены – производства Бернарда Лича[4] – стояла до того, как вибрации от ожесточенных ударов по клавишам в исполнении Эсмонда не сбросили ее на пол.
– Пианино – все же не вполне ударный инструмент, – сказал он наконец натужно. – Еще он струнный. Это не барабан, миссис Ушли, уж точно не барабан. К сожалению, ваш сын не способен это различить. Если у него и есть музыкальное дарование… скажем так, пусть лучше барабанит.
Миссис Ушли хоть и проиграла бой за музыкальность преображенного отпрыска, войну за его артистичность не бросила. Однако после того, как он самовыразился визуально при помощи несмываемого маркера в туалете первого этажа, даже у нее появились некоторые сомнения в будущем сына как художника. Сомнения мистера Ушли оказались глубже.
– Я не позволю осквернять этот дом лишь потому, что тебе кажется, будто Эсмонд – восставший из гроба Пикассо, и во сколько нам обойдется… Подумать только, во что нам встанет ремонт! Тут на сотни фунтов – спасибо этому чертову маркеру.
– Эсмонд не знал, что чернила так въедятся в штукатурку.
Но мистеру Ушли так просто зубы не заговоришь.
– Семь слоев эмульсии, а все равно просвечивает, и где он вообще видел женское кое-что такой формы? Вот что мне интересно.
Миссис Ушли предпочитала видеть в этом иное.
– Нельзя сказать с уверенностью, что это… то, о чем ты думаешь, – сказала она, заманивая его в ловушку. – Это все твои грязные фантазии. Я не восприняла это как какую бы то ни было часть человеческой анатомии. Мне это увиделось чистой абстракцией, линией, силуэтом и формой…
– Линией, силуэтом и формой чего? – спросил ее муж. – Так вот, я тебе скажу, что в этом увидела миссис Люмбагоу. Она…
– И слушать не желаю. И не буду, – сказала миссис Ушли, и тут ее озарило: – А откуда ты знаешь, что она увидела? Не хочешь ли ты сказать, что миссис Люмбагоу сообщила тебе, что ей увиделось…
– Мистер Люмбагоу мне сообщил, – сказал мистер Ушли, а супруга его замерла в ожидании непроизносимого. – Он пришел в банк продлить срок по кредиту и отметил, как сильно его чертова жена, зайдя к тебе выпить кофе на днях, впечатлилась рисунком женской штучки на стене в нашем туалете.
– Ну нет, не может быть. Ее к тому времени уже закрасили.
– Именно. Дважды. Но она все равно просвечивает через краску. Миссис Люмбагоу доложила мужу, что это проросло, покуда она сидела в туалете.
– Не верю. Рисунки не прорастают. Она все придумала.
Хорэс Ушли сказал, что дело не в этом. Дело в том, что миссис Люмбагоу видела… ну, что эта штука прорастает… ладно, не прорастает, а проступает сквозь эмульсию, пока она сидела в туалете, и этому паршивцу Люмбагоу хватило пороха потребовать увеличения срока выплаты, угрожая ему, что все узнают о привычке Ушли, а именно Хорэса Ушли, рисовать вульвы, да, к черту «кое-что» и «штучки», давайте называть вещи своими именами, на стене у себя в туалете, и поэтому…
– Ты же не позволишь ему это сделать? Ты же не можешь… – пропищала миссис Ушли.
Хорэс Ушли будто взглянул на свою жену в первый и, возможно, в последний раз.
– Конечно, я все отрицал, – проговорил он медленно, после чего умолк. – Я сказал ему, чтобы он пришел, черт бы его драл, сам и проверил, если мне не доверяет. Поэтому штукатуры прибудут ликвидировать остатки ущерба завтра же.
– Опять ущерба? Какого еще?
– Ущерба, причиненного литром «Доместоса», кувалдой и паяльной лампой, за которые я заплатил двадцать пять фунтов. Не веришь – иди, убедись.
Миссис Ушли уже унеслась, и, судя по наступившей тишине, Хорэс понял, что впервые за время их брака он добился практически невозможного. Ей нечего было сказать, и вопрос о художественном образовании Эсмонда был отложен навсегда.
Ум миссис Ушли был занят другим: она вдруг увидела великую мужественность в поступке супруга. Разглядывая разгромленную стену уборной, она раздумывала, сможет ли уговорить Хорэса примерить до сих пор не ношенные бриджи из лосиной кожи, которые она подарила ему на свадьбу. Вероятно, оно и к лучшему, что ныне шумный Эсмонд более не прятался по углам.
Глава 4
К Вериному сожалению, решительный миг Хорэса оказался именно им – мигом. Супруг немедленно пришел в себя боязливого и им остался. К бессмысленной агрессии, направленной на что угодно, даже слегка отмеченное искусством или хотя бы изысканностью, Эсмонда подтолкнула мать, но и влияние отца в последующие несколько лет вряд ли можно считать целительным.
Профессия мистера Ушли, несомненно, утвердила его в старомодных представлениях, что два плюс два неизменно равно четыре, дебет должен сходиться с кредитом, деньги не растут на деревьях и их надо зарабатывать, сберегать и приумножать с процентом, второй закон термодинамики применим к делам человеческим в той же мере, в какой он применим в мире физики. Или, как он выразился одним знойным вечером, когда отца и сына, совершенно против их воли, выслали на «приятную» прогулку в Кроуэм-Хёрст:
– Тепло всегда двигается от горячего к холодному, никогда не наоборот. Ясно?
– То есть нечто холодное, вроде кубика льда, не может нагреть огонь на плите? – уточнил Эсмонд, удивив отца своей проницательностью. Хорэс никогда не думал об этом в таких очевидных терминах.
– Именно. Отлично. То же самое и с деньгами. Закон термодинамики применим и к банковским делам. Деньги всегда двигаются от тех, у кого они есть, к тем, у кого их нет.
Эсмонд остановился под березами на вершине холма Брейкнек.
– Не понимаю, – сказал он. – Если богатые все время дают деньги нищим, почему нищие остаются бедными?
– Потому что они тратят деньги, разумеется, – раздраженно ответил Хорэс.
– Но если богатые раздают деньги, значит, деньги от них уходят, и, стало быть, богатые не могут оставаться богатыми, – возразил Эсмонд.
Мистер Ушли с тоской вгляделся в далекого игрока на гольф-поле и вздохнул. Он не умел играть в гольф, но вдруг пожалел, что не научился. Его захлестнуло желанием ударить по чему-нибудь, и маленький белый мяч вполне мог бы заменить ему сына. Устояв перед искушением, мистер Ушли изо всех сил постарался улыбнуться и ответить Эсмонду. Хотя и не представлял, что именно тут можно сказать. На выручку пришло некоторое религиозное воспитание.
– Нищих всегда имеем с собою[5], – процитировал он.
– А почему мы их всегда имеем с собою?
Мистер Ушли попытался назвать хоть одну причину, с чего он привел это утверждение, которое никогда прежде не обдумывал. Как-то не было необходимости. Нищим его услуги управляющего отделением банка были не нужны, а если и нужны, то у нищих нет средств, чтобы за эти услуги заплатить; единственный человек в округе, где проживали Ушли, которого с некоторой натяжкой можно было счесть менее благополучным, являлась старая миссис Драпп, уборщица, что приходила дважды в неделю пылесосить и выполнять иные обременительные работы по дому и за свои услуги вымогала по пять фунтов в час. Мистеру Ушли думалось, что она не может считать себя нищей. Но, как бы то ни было, он уже ввязался в спор, и теперь придется его продолжить.
– Нищие всегда с нами потому, – сказал он, внезапно вдохновившись, – что они не сберегают средства. Они тратят все, что заработали, сразу, а богатые, которые гораздо умнее, поэтому они и стали богатыми, возвращают потраченное. Получается циклический процесс, что доказывает мою точку зрения. Я иду домой пить чай.
Вот в таких незавершенных дискуссиях о втором законе термодинамики и еще целой куче различных вопросов юный Эсмонд обретал уверенность в бытии. Точнее, не столько уверенность, сколько убежденность в том, что ему, возможно, никогда не постичь природу вещей, но в вещах была определенность предназначения, а у общества – некие неизменные качества, и все это делало понимание совершенно необязательным.
Эти выводы и впрямь произвели некое успокоительное действие, особенно на подростка, подверженного не только эффектам собственного вялого сексуального пробуждения, но и нападкам других мальчиков и, что еще хуже, девочек – из-за его имени, ушей, дурацкой внешности и все еще не вполне изжитой склонности таиться по углам, особенно в минуты душевного разлада. Озлобленность, пробужденная в Эсмонде подобным к нему отношением, находила некоторый выход в ожесточенных барабанных припадках, а позднее – в нескольких фортепианных уроках, но этой отдушины его лишили.
Поскольку Эсмондовы непристойные каракули на стене туалета не возымели хоть сколько-нибудь продолженного действия на прискорбно слащавые чувства матери к нему, которые она так часто выражала публично и многословно, Эсмонд почувствовал себя несколько счастливее, осознав, что в этом мире понимание сути вещей практически необязательно, если вообще возможно.
Таким образом, выбирая между сокрушительной любовью матери и чувствами, которые эта любовь в нем вызывала, и отцовскими жесткими неизменными представлениями примерно обо всем, Эсмонд Ушли замыслил походить на отца. Мышление – процесс семье Ушли неведомый, и замысел Эсмонда был обречен на неудачу.
Глава 5
Хорэс Ушли в последнее время испытывал некоторую симпатию к сыну: мальчишка, благодаря которому можно было утихомирить столь говорливую жену, даже если для этого требуются непристойные картинки в туалете первого этажа и расходы на штукатурку и ремонт, не так уж и плох.
Он даже простил сыну чудовищный барабанный грохот. В конце концов, из-за него Хорэсу приходилось покидать дом гораздо раньше и таким образом избегать пробок, а также он давал совершенно легитимный повод возвращаться поздно, предварительно укрепив дух парой больших виски в местном пабе «Виселица и гусь». Если вдуматься, то и столкновение Веры с инспектором по шумовой экологии и угроза наказания тоже пошли на пользу. У Веры поубавилось авторитарности, а скандал с прорастающей в туалете «штучкой» и рассказы миссис Люмбагоу о происшествии усилили этот эффект.
Иными словами, Хорэс Ушли зауважал разрушительные дарования Эсмонда, нехарактерные для его пугливой натуры. Его прежнее отвращение к юноше, из которого мог вырасти, как ни крути, его робкий двойник, сменилось теплотой к сыну, и появилось глубокое восхищение его характером.
Но когда эти молодые побеги протестности увяли и перерожденный Эсмонд принялся походить на отца, от влюбленности мистера Ушли в сына не осталось и следа.
Быть Хорэсом Ушли уже само по себе скверно, и наблюдение себя в зеркале за бритьем Хорэс Ушли всегда переживал с унынием. Но, поднимая за завтраком голову от тарелки с кашей и видя юную версию себя самого, жуткую копию, которая повторяет все его движения и даже кашу ест в той же манере и с той же неохотою, – Вера считала, что каша есть самая полезная для сердца пища, – Хорэс тем более не находил покоя.
Самочувствию мистера Ушли эти наблюдения тоже не содействовали. Здоровым тело Хорэса Ушли не было никогда, и сейчас оно реагировало на зеркальную копию юного себя, на заре ее мужания, – мужания, какое можно ожидать от банковского управляющего из Кройдона, что изо всех сил стремится, как ни парадоксально, к преждевременной старости, словно пытаясь избегнуть мучений нежелательного узнавания.
В свои сорок пять Хорэс Ушли выглядел на шестьдесят, а год спустя он уже тянул на все шестьдесят пять: менеджер из Лоулендской штаб-квартиры банка, приезжавший с визитом в Кройдонское отделение, поинтересовался, что Хорэс собирается делать на будущий год, когда выйдет на пенсию. В тот вечер мистер Ушли вернулся из «Виселицы и гуся» с шестью двойными скотчами внутри вместо обычных двух.
– Конечно, я пьян, – ответил он с некоторым трудом на упреки жены. – Ты бы тоже напилась, если б увидела себя моими глазами.
Миссис Ушли закономерно пришла в ярость.
– Не смей так со мной разговаривать! – завопила она. – Ты женился на мне, как ни крути, и я не виновата, что теперь не так хороша, как была в молодости.
– Это правда, – сказал Хорэс, но призадумался над аргументом. Он никогда не считал ее красивой, поэтому не понимал, с чего она подняла эту тему. Но прежде, чем он успел разобраться и отыскал табурет, чтобы на него плюхнуться, супруга продолжила разговор.
– На себя бы посмотрел, – заявила она.
Хорэс уставился на нее и попытался сфокусироваться. Вера явно стояла перед ним в двух экземплярах.
– Я все время на себя смотрю, – пробормотал он, нащупывая табурет. – Это невыносимо. Отвратительно. Некуда деваться от этого. Я… он все время перед глазами. Все, черт бы его подрал, время.
Тут пришел Верин черед пялиться. Она не умела обращаться с пьяными и никогда не видела Хорэса настолько наклюкавшимся. Он пришел домой в этом жутком состоянии, оскорбил ее, свалился на табурет и принялся говорить о себе в третьем лице – все это выходило за грань простого опьянения. На мгновение ей показалось, что здесь дело глубже, возможно – маразм, но тут до нее долетел, а вернее сказать, ее обдал дух виски: Хорэс, посеревший лицом, поднялся на ноги.
– Вот опять! – закричал он, полоумно глядя куда-то ей за спину, на кухонную дверь. – Теперь меня двое. Что они делают в моей пижаме?
Миссис Ушли настороженно глянула за плечо. Теперь ей чудилась белая горячка. Вероятно, Хорэс пил втихую, и вот наконец его это догнало и он сходит с ума. Но к дверям всего лишь прокрался Эсмонд. Однако не успела она указать Хорэсу на этот очевидный факт, как супруг вновь заговорил.
– Проклятое пятно! Исчезни, я тебе говорю! – заорал он. К передозировке скотча явно добавились живые воспоминания о школьной экскурсии в «Олд Вик»[6]. – Раз, два, значит, пришло время это сделать. Как в аду мрачно![7]
Схватив разделочный нож, Хорэс враскачку двинулся на сына, прыгнул на него – и рухнул лицом вниз.
– Что с папой? – спросил Эсмонд, а Вера присела рядом и забрала у мужа нож.
– Он не в себе, – ответила она. – Или, похоже, ему мерещится, что он – кто-то другой. Или что-то в этом роде. Оставь прятки, Эсмонд, помоги привести отца в порядок, а я пока вызову «скорую».
Они втащили Хорэса по лестнице наверх и уложили в кровать, и тут Вера решила не вызывать врача. Вместо этого она позвонила брату Альберту, и он сказал, что утром прибудет.
– Но ты мне нужен сейчас, – настаивала Вера. – Хорэс только что попытался заколоть Эсмонда. Он спятил.
Альберт оставил при себе соображения об умственном состоянии свояка и положил трубку. Он сам принял алкоголя больше допустимого и не желал терять водительские права ради Хорэса Ушли, который попытался сделать то, что любой другой отец в здравом рассудке совершил бы давным-давно.
Глава 6
Покуда Хорэс в пьяном ступоре счастливо избегал страданий семейной жизни, Вера провела бессонную ночь, пытаясь осознать то, что ее муж сошел с ума, потеряет работу и окончит свои дни в приюте для психов, о чем узнают все соседи. Такая комбинация мрачных выводов привела ее к еще более мелодраматическому заключению: Хорэсу, может, и впрямь удастся убить ее душку Эсмонда – стоит ей только отвернуться. Вера Ушли решила никогда не оставлять их одних, и романтическое воображение несколько утешило ее картинами возможной защиты сына от ножа в руках спятившего супруга, даже ценой собственной жизни. Ясное дело, Хорэс погибнет вместе с ней – она проследит, чтоб так и случилось, – и Эсмонд продолжит жить, очень кстати обремененный невозданным чувством вины (Вера не была уверена, что означает «невозданный», кроме того, что это определение явно как-то связано с любовью и почему-то неизбежно) и ужасной тайной произошедшей трагедии, о которой ему не хватит сил кому бы то ни было рассказать. Вера сопровождала эти театральные мысли чередой всхлипов и ближе к рассвету погрузилась в беспокойный сон под храп супруга.
Эсмонд слушал все это, лежа у себя в спальне, и пытался разобраться, что же случилось и отчего отец назвал его «проклятым пятном» и велел убираться из дома. Крайне странно и для впечатлительного подростка глубоко огорчительно. Намерения отца, выраженные в нападении с разделочным ножом, также оказались слишком очевидными.
Попав меж двух огней – несуразно сентиментальной матерью и вопиюще кровожадным отцом или отцом по меньшей мере безрассудным, – Эсмонд, что не удивительно, ощутил потребность в более спокойной среде обитания, где его бы воспринимали более здраво, чем мать, и не отталкивали с такой озлобленностью, как отец. Целые миры ждали покорения, и чем скорее он выберет себе подходящий, тем лучше. Засыпая, Эсмонд впервые после злосчастного эксперимента с барабанами решился на бунт: собрался сбежать из дома. Дома все не так. Он не обязан мириться с подобным к себе отношением, и даже если в итоге ему придется жить на улице, голодным, нищим и всеми брошенным, пусть – все лучше, чем нынче.
Но дядя Альберт, прибывший на своем «астон-мартине» следующим утром сразу после того, как Эсмонд ушел в школу, не дал ему принять столь радикальные меры.
– Что тут вообще происходит? – спросил он по обычаю громогласно, едва переступил порог.
Вера торопливо проводила брата в кухню и закрыла за собой дверь.
– Хорэс. Пришел домой пьяный, начал кричать на Эсмонда, а потом схватил нож и попытался его убить. Он и мне наговорил ужасного, и что его самого – двое, и…
– Двое чего – его? – прервал ее Альберт.
– Ума не приложу. Нес околесицу. Сказал, что все время смотрит на себя и не может больше это терпеть.
Альберт обдумал ее заявление и отнесся с пониманием.
– И не упрекнешь ведь. Внешность жуткая. Прилагается к службе в банке. Не знаю ни одного, кто бы не смотрелся так же кисло. Понятия не имею, зачем ты за этого типа замуж вышла.
– Потому что он пылко меня любил. Он без меня жить не мог, – сказала Вера, давно переведя этот литературный вымысел на язык реальности. – Мы обручились… он сделал мне предложение на Бичи-Хед и…
– Знаю-знаю, еще бы, – поспешил прервать ее Альберт, лишь бы не слушать всю эту историю еще раз. – Но вот скажи мне: что мне с ним делать, по-твоему, раз он окончательно съехал с катушек? Что врач говорит?
Вера уныло присела за кухонный стол и покачала головой:
– Я не спрашивала. Ну, то есть, обратись я к врачу, он бы сказал, что у Хорэса… ну, не все дома, и Хорэс потеряет работу, и что нам тогда делать?
– Где он сейчас?
– Наверху, в постели. Я позвонила в банк и сказала, что у него температура и он пару дней побудет дома. О, Альберт, я не знаю, как мне быть. – Вера примолкла и взглянула на ящик, где лежал разделочный нож. – В следующий раз, когда он опять нападет на Эсмонда, меня может не оказаться рядом.
– Он раньше когда-нибудь на него бросался?
Вера помотала головой.
– А что Эсмонд сказал?
– Спросил только, что случилось с папой.
– В смысле, он никак Хорэса не доставал?
– Ни словом. Он просто спустился в пижаме вниз – узнать, отчего Хорэс так вопит и твердит, что его двое. Бедный мальчик не успел вообще ничего толком сказать, и тут Хорэс хватает нож и кидается на него. Ужас.