355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Тим Туманный » Сумрачный рай самураев » Текст книги (страница 4)
Сумрачный рай самураев
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 04:23

Текст книги "Сумрачный рай самураев"


Автор книги: Тим Туманный



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)

Рыдает скрипка с рваною губою.

А это просто маразм, бредятина. Ну максимум на психушку тянет, не статья же? И это тоже маразм?

Мимо, как пули проносятся чаши чужие,

Где же ты, чаша с цикутой родная моя?

Сердце дурное, ужель, мы с тобой еще живы?

Но жизнь – фитиль к смерти.

Вот что думаю я.

Край моей чаши, ты пропуск в иные края,

Зелен твой яд, словно тихие сумерки ада.

Вору там мука, Господи, воля твоя!

Нет возвращенья оттуда, нет и не надо.

Это не просто маразм, это вообще написано в пятом классе и для себя. В стол я писаю, понимаете?

А вот тут у вас явные намеки.

Все тленно,

Все мнимо,

Время чеканит

Монеты минут.

Меня вдруг не станет,

Но в Лету все канут,

И Каин, и Брут,

И пряник, и кнут,

И рот мне заткнут,

И мой дух заарканят,

И сердце сомнут,

Бесценно, бесцельно и мимо

Все падает камень,

И тяжек хомут.

Какие намеки, бог с вами! С бодуна еще и не такое напоется.

Но тут-то, тут-то вы не можете отрицать, тут явные цитаты из Мандельштама и вообще...

Он не волк был по крови своей,

Но не равный его убил,

Оттого, что он в голос запряг Енисей,

Слово свил из разорванных жил.

Сколько век ни пытал – не предал, не петлял,

Не отрекся, не бросил креста,

Видно, с миру по нитке – поэту петля,

Видно, правда – лишь кровью красна,

А небесной могилы черна кривизна:

Отрицать не могу. Но отрицаю... И т. д., три часа полоскания мозгов. Как прав был Высоцкий:

"Тут не пройдут и пять минут,

Как душу вынут, изомнут,

Всю испоганят, изорвут,

Ужмут и прополощут!"

И чего ради? Извлекли неизвестно из какой задницы ее старые, наивные, неумелые вирши, позорище, блин:

Страха, впрочем, никакого не было, по крайней мере, за себя. Хотя добрые языки уже прилетели с благовестом... и приказ об отчислении подписан, только на волоске над ним вибрирует печать ректора, и волчий билет в оба конца выписан... Она только посмеялась. Мол, у кого на руках волчий билет, тот нигде и никогда уже не будет "зайцем". Так, смеясь, она дошла до дома, открыла дверь своим ключом и сразу особая, последняя, неземная тьма бросилась ей в ноги, распласталась крестом, зарыдала беззвучно. И впервые она не услышала встречных, рвущихся, больных шагов отца. Он сидел в зале, в любимом своем вольтеровском кресле, ноги укутаны пледом, раскрытая папка с рукописью на коленях. Лицо его казалось каким-то необыкновенно безмятежным и одухотворенно-счастливым, только заострившиеся глаза остановились, глядели в высоту, в тот самый туманный туннель – пневматическую почту умерших душ, последний и единственный выход непереносимого страдания. Рука его свесилась, и выпавшая из нее трубка лежала на ковре. И она еще дымилась... К терпкому запаху табака примешивался другой, смутно знакомый, тревожный, щекочущий дыхание запах... Кажется это, был запах корицы. Потом уже Стелла навела справки и выяснила, что так пахнет так называемый "инфарктный газ", вызывающий сердечный спазм и почти мгновенную смерть. По слухам, именно таким образом расправились в свое время с Шукшиным. Очевидно, в порыве воспоминаний отец забылся, как школьник, потерял контроль, упомянул не те фамилии, не те имена, сослался на события, которым предстояло получить статус никогда не происходивших. Что было потом? И похороны, и поминки как-то вырезало из сознания, вытравило, как кислотой, и только навсегда прилипла к памяти эта дымящаяся трубка...

И вот теперь Стелла сидит в его кресле, укутав ноги его шотландским пледом, и даже пытается раскурить его трубку, глядя как в глубине черной чашечки начинает помаргивать, разгораться алый волчий глаз, с нависающими на веках хлопьями пепла. Смешно! Разве воскресишь ты этим отца? Его – нет, но себя – возможно... Ну-с, поглядим, поглядим, что тут у нас интересного? Пожелтевшие листы, густо засиженные хищными грифами секретности, ордера, протоколы, нечеткие лиловатые печати на резолюциях особых троек, подписи красным карандашом... Ага, вот и фамилии... Ну точно, это то, что надо. Это точно ОН стрелял в отца на том карьере, и прострелили верхушку легкого, и забыл или поленился дострелить... Дорогой товарищ генерал! Он и ныне здравствует, и еще долго будет "да здравствовать... " И что же дальше? Ты убедилась в том, в чем и так и не сомневалась. Что теперь делать с этими бумажками? Куда их нести? Как за бугор переправить? Самое смешное, что она на самом деле никогда не имела никаких контактов с диссидентским движением. Сочувствовала – да, но ничего конкретного. Нужно связаться, видимо, с корреспондентом какого-нибудь голоса "фром оттуда", но как связаться, через кого? Эх, тетка, а о чем же и, главное, чем ты раньше думала? Планы мести надо строить не на горячих песках ненависти, а на холодных камнях рассудка, только тогда им суждено осуществиться. Даже допустим. Допустим, ей удастся слить этот компромат до тех пор, пока ее не пристрелят или совершенно случайно не переедут самосвалом. И что? Это что-то изменит? Положение товарища генерала хоть в малейшей степени пошатнется? Это даже не смешно, это просто глупо... Но ее, Стеллу, теперь все равно не пощадят. И вычислят в шесть секунд... слишком все было сделано грубо и очевидно. Да, видимо, уже и вычислили, не бином Ньютона... Уже где-то ползет по проводам угрюмая телефонограмма, мясорубка включилась, машина заработала, а уж эта машина не знает ни сбоев, ни остановок. Примем за аксиому... тебя убьют. Вопрос лишь, когда? Но это детали, как сами понимаете... А не надо было воскресать, тетка, может, тогда и не убили бы.

– Хрю! – отчетливо прозвучало за спиной. Стелла вздрогнула, судорога стиснула волчьими зубами сердце. Но спокойно, спокойно... Это просто ежевечерний Час Свиньи.

И точно, оглянувшись, Стелла увидела, как прорвав черную кисею, из зеркала в передней высунулась мохнатая свиная харя, помаргивает брусничными глазками, урчит и хрюкает благодушно:

– А что это вы тут делаете, добрые люди?

Ну, словом, по Гоголю.

– А, Марья Ивановна приехала, – сквозь зубы нелюбезно пробормотала Стелла. – Шла бы ты в жопу, а? Надоела!

Глаза хари согрелись, осветились изнутри светом уверенности в скорой и уже окончательной встрече и, взвизгнув, прощально, харя утянулась обратно в зазеркалье. Да, надо думать дьявольская смесь из одиночества, бессонницы, тоски и безнадежности, перебродив в душе, дошла до кондиции и получилась вполне приличная "шиза". Люди платят бешеные бабки, курят, нюхают, колются, то есть предаются белой смерти по-черному, а у тебя – все бесплатно. Халява, плиз... Однако, любишь халяву – люби и уксус пить. Уходит ночь, утекает, как кровь сквозь пальцы. Тень прильнула к окну, расплющила по стеклу лицо в снежных синяках и ледяных замысловатых шрамах. Тень сунулась было к хозяйке, но отпрянула в ужасе, не признала, значит. Не те глаза, у Стеллы, ох, не те. Нет того веселия. Глаза, полные пепла, без искры света, безнадежно больные, устремленные внутрь себя с какой-то усталой пристальностью... Они более всего похожи на глаза отца в последние его дни... такие же искалеченные, но не утратившие колючести. А отец шагнул из стены, молодой, черноволосый, арестантская роба, рот окровавлен, руки связаны за спиной.

– Я предупреждал тебя, – заговорил отец хриплым, угрюмым голосом, – не прикасайся к больной теме, иначе она умрет у тебя в руках. Каждый твой шаг должен быть оплачен судьбой и кровью. Право на свой крест еще нужно выстрадать!

– Кругом одни жертвы, папа! – вскричала Стелла, в тоске простирая к нему руки. – Каждый несет свой крест. А кто же тогда распинает?! Я хочу это знать! Ведь это память крови, проклятая неизлечимая память гуляет по жилам, бьет по сердцу, ведь это ты сходишь во мне с ума! Отец кивнул, улыбнулся, не согласился, ушел в стену.

От Голицына из Англии пришло письмо утром. Приползло, вернее, со вспоротым брюхом, все в кровоподтеках от перлюстраций... Что б ему дней сорок назад не прийти? Стеллу поражало, как человек, воевавший в Афгане, находит в себе силы на столь неподражаемо сентиментальные глупости? "... представляю, как сдалась ленивая лимонная осень, вывесила белые флаги, и на взмыленных черных конях в город ворвался генерал снегопад... Ты опять сидишь на подоконнике, сигарета, забытая в твоих пальцах, предается самосожжению... твое любимое одиночество гуляет по комнате, как жирный черный кот, мягко шепчущие шаги и садистки сладкое мурлыканье... Числа двадцатого мая жди... " А двадцатое – завтра, кстати. Боюсь только, Дима, ты будешь сильно разочарован... твоя подруга – давно уже не та. Как увидишь ты мои пергаментно-желтые щечки да глаза в черных кольцах, как мишени – и сразу закончатся все сантименты. Это, впрочем, даже хорошо, что он приезжает. Может, вместе они что-нибудь и придумают. Надежда погибает последней, и, значит, воскресает первой... Седой, одуванчиковый свет ночного снега, шелест шелковой сети, бьющейся об окно... Ухают стеклянные совы метели, шахматные тени мечутся на полу... Стелла спит. Снится безнадежная, безлюдная, лютая равнина. Там только волки пишут черной тушью следов на бумаге снега отчаянные письма ночному Богу... Ты, господи, засеял землю кровью, а после приказал нам, зверям: "Не убий!" На ребре горизонта раскачиваются мертвые свечи сосен, трогают небо, осыпают верхушками сахарную пудру звезд. Стелла летит над этой измученной, мрачной, забытой Богом и Бога забывшей землей, над тайгой, над бараками, над часовыми на сторожевых вышках... Полеты только во сне, Господи, на яву – только плети... Стелла спит. Тонкая алая змейка вытекает из левого уха, сползает по щеке к горлу. Кровь запекается скоро, кровь уходит не в землю, а в небо, и вместе с нею навсегда уходит проклятая, опаленная и опальная, страдальческая память.

* * *

Оранжевость тления сумрака бытия.

Фраза из четырех существительных подряд – это было первое, что произнесли мои условные уста.

Все дело в том, что сознание – это не цельный объект, а мозаический сфероид. Каждое зерно этой мозаики, как ячейка в глазу мухи, обладает своим взглядом на вещи, самосознанием, самоощущением и мнением по каждому вопросу.

Я гляжу в его колодезные зрачки, и оттуда как всегда веет адской прохладой.

– Убить тебя – не хватает жалости, а отпустить – жестокости, объясняет Великий Пан. – Я, видишь ли, не безжалостен, а просто беспощаден.

Как всегда его объяснение ничегошеньки не проясняет.

Там в высоте, на Земле, как мертвая окровавленная львица лежит осень. Ей проще – снегопад и омоет, и отпоет. А я не могу вспомнить своего лица.

– Опиши меня, – прошу я Пана.

Он навешивает на губы диагональную усмешечку – один угол темного рта надменно вздернут вверх, другой – презрительно оттянут вниз.

– Лицо изнасилованной пионерки-героини, распятой вверх ногами на дверях обкома. Мгла замороженного мужества выстлала глаза. Лицо белое, как прокладки на каждый день.

– Белое, как что?

– Узнаешь еще.

Я не могу позволить себе страха. Дай ему только сорваться с цепи, и он побежит по нервам, сосудам и чакрам, трубя в охотничий хриплый рожок.

Трудно собирать себя по кусочкам – остаются лишние детали. В душе астральная астма, ледяная лихорадочная вьюга, хмельная, холодная мята метели... Метель мутна, и небо кроет матом...

Я завтра увижу сон. Снег. Питер. Я везу санки с трупом. Вгляжусь и пойму, что везу сама себя. Это я там – с желтым ужасом вместо лица. Дайте мне только разум, и я его тотчас лишусь...

– Опиши мне свой ужас, – просит меня Пан. – Какой он?

– Ну... Как уж, пресмыкающийся в груди и высасывающий легкие. Ничего, словом, страшного.

– Хм. Рано тебя еще отпускать. Все еще поэтична. Дура, словом.

Ударили по левой щеке – подставь правую. А когда щеки закончатся?

Он улыбается мне в лицо так, словно в это лицо плюет. Потом прячет улыбку, как прячут, небрежно скомкав, прочитанное и утратившее ценность письмо.

Вот он курит, генерируя витиеватые кольца. Кольца повисают, как связки трепетных синих сушек. Но только стрелять у него сигареты – как просить у нищего взаймы. Точнее у богатого, нищие все же щедрее.

Я не могу сказать, где я, потому что само пространство вокруг не постоянно, а течет, не теряя, впрочем, жесткости. Как стальной пластилин.

Вот синее озеро, черный дом, серое небо. Или, напротив, черное небо, синий дом, серое озеро. Все может быть там, где ничего возможного нет. Есть только больные, ледяные сны.

Дома и стены помогают, особенно когда твой дом – тюрьма. Есть, по крайней мере, обо что лбом биться.

– Бился один такой, – усмехается Пан. – Бодался теленок с Буддой. Будда не отелился, а теленок дуба дал. А вот тебе буддистский коан: что думает уж на сковородке о содержании холестерина в растительном масле?

– Он видит: стоим мы двое. И думает: "Почему тот, что посередине, такой дебил?"

– Ответ достойный Аристотеля. Бездарный, словом, ответ.

Интересно наблюдать за подземными птицами. Здесь даже соколы летают по-пластунски. В том небе, к которому я привыкла, жил веселый солнечный Бог, и оно называлось "Не-Боль". На этом же сером, как пыльные кирзовые сапоги, покрывале стоит клеймо "Не-Бог". Зачем меня не дострелили?

Свинцовой черной ясностью хмелеет голова. Процесс идет. Служба спит...

– Как дела, детка-нимфетка?

– Негры говорят: "Дела, как кожа бела".

– Все шутки играешь? Не в духе чо ли?

– Не в теле, блин... Беспробудная трезвость достала.

– Всему свое пространство. Здесь нельзя. Зато ты мне нравишься нынче. Загорелая такая. Как финик. И шрам на виске, как след ящерицы на песке. Глаза только пока тебе не удались.

– Что с ними не так?

– Никакие. Цвета дохлой птички. И взгляд. Его не уловишь. Легче ртуть удержать в ладонях.

– Не надоело за мной следить?

– Шоу визионеров должно продолжаться вечно. Человека всегда будут проверять на вшивость.

– А вшей – на человечность?

Нужно попробовать не спать в царстве вечного сна. Все равно всегда эти сны кончаются одинаково: свистящая безнадежность рассекает скальпелем сердцем, пробуждаюсь в холодном поту и горячих соплях. Противно...

– Да, рыцари пиджака и пистолета хорошо над тобой поработали.

– Рыцари бачка из туалета, – возражаю я.

– Из сортира.

– Какая разница?

– Узнаешь еще.

Ну-ну. Скверное у меня было будущее, зато теперь будет славное прошлое.

Интернет. Это забавно, оказывается. Особенно когда канал восемь гиг в секунду. Оказывается, вверху на Земле прошло тринадцать лет. Девяносто девятый год. Оказывается, мой бессмертный приговор пересмотрен. Он найден слишком нежным.

– Ну что, куколка, растишь в себе бабочку Психею? Пожелания есть?

– Хочу отца увидеть.

– Невозможного требуешь.

– Естественно. Все остальное я возьму сама.

Интересно, когда из спины испарятся воспоминания цинкового стола в морге? Тогда меня навсегда оставила часть моего существа, отвечающая за привычку марать снег бумаги птичьими следами стихов. Снег бел и чист всегда. Грязь на нем – лишь с наших ног.

– Мягкость и гибкость побеждают силу и зло.

– Давай не будем про "Будосесинсю". В России пуля – Гуру.

Пустыня, подернутая рубчатой рябью зноя. Из ребра горизонта диванными пружинами выпрыгивают гнутые смерчи. Они пиявками присасываются к небу, и их трубчатые тела сладостно подрагивают от тока небесной крови... Опять туда?

– Глас водку пьющего в пустыне? Не портьте путь Господу? Знаешь, Голицын твой давеча забавные хокку сочинил:

Ночью кошмарные сны,

Днем бессонный кошмар.

Как же саке мне не пить?

– К чему это ты?

– Скоро покинешь ты свою минус вторую родину. Кончается мрачный праздник смерти, начинается светлая гибель жизни, родная до боли и больная до родства...

– На каких условиях?

– Отработаешь на меня по контракту. Рада?

– Нет. Подозреваю, что это не свет в конце тоннеля, а тоннель к концу света.

– Выбор за тобой.

Чувствую себя буридановой ослицей, которой предстоит принять соломоново решение, то есть разорваться пополам.

– Как я на землю попаду?

– А погрузишься в транс – так и поедешь.

Транс – не лучшее транспортное средство, но быстрейшее. Вперед ногами через пьяное небо, обложенное тлеющими облаками.

Черно-желтое тигриное пламя заката. Лучусь, лечу фанерой над Парижем. Столик в бистро. Круассаны. Мраморно-гладкий шелк тента над моей головой наливается вечерним румянцем. Глаза отвыкли от тоски и муки красоты, в результате я пью кофе со слезой. Всем рекомендую, кстати.

Закат сменил янтарь на киноварь, на желтом пергаменте его вспотели кровяные прожилки.

Весь мир – Монмартр, и люди в нем – фиалки, и жизнь грустна и прелестна, и все вокруг – ужас до чего французы.

Потекла, потекла марганцовка по небу, воздух поёт тягуче и тонко. Сиреневая саранча вечера прыгает по крышам, слетаясь к химерам Нотр Дама. И зачем мне знать, что Гусинского с Березовским скоро подвинут, а капитал не терпит пустоты, и денежки потекут в дырочку? Это нужно Пану. Он хозяин безвыходного положения. Командовать пожаром будет он. Его дело – потрясение основ, брожение умов, оскудение житниц, пролитие крови и другие развлечения сильных не от мира сего.

Но вот, сладостно поскрипывая амортизаторами и самоварно сверкая, причаливает к обочине возле бистро роскошный "Бентли" цвета "брызги мочи". Выщелкивают крылышки дверец, неспешно выползают секьюрити, и, наконец, вылупляется из сумрака салона сам мой фигурант – господин Николас. Пан утверждал, что он набожен до ужаса, однако он отнюдь не торопится в собор Сакре-Кер, а уверенно катится прямо на мой столик. Очевидно, он решил, что круассаны стоят мессы.

Забавен, забавен просто до озноба. Рыжебородый бильярдный шар, затянутый в тривиальный траур фрака. Глазки его, поблескивая, с какой-то ленивой, снисходительной похотью щупали мои телесные совершенства. Подожди, Шарик, сейчас твоему величавому благодушию настанет оперативный абзац...

Я уже давно за соседним столиком обнаружила того, кто мне нужен. Он был настолько неприметен, что не приметить его было просто невозможно. Такой юноша бледный с взором протухшим. Вечный студент Сорбонны по виду. Он уныло посасывал малахитовый абсент из высоко бокала, почитывал свежий номер "La Figaro", поглядывал по сторонам рассеянно ничего не выражающими, влажными, как французский поцелуй глазами... И я знала, что сейчас он преобразится и потянет из внутреннего кармана "Беретту" с глушителем.

Но я уже на линии стрельбы, и очень удачно ловлю пулю левым предплечьем. Она уходит навылет, никого не задев. В принципе, ничего опасного, зато кровищи – море, а это всегда впечатляет. Опоздавшие секьюрити исступленно делали из стрелка вафельное полотенце, и я решила, что это самый удобный момент для потери сознания со всеми приличествующими обстоятельствам эффектами: с заламыванием рук, подкашиванием ног и непременным жалобным полувсхлипом, полустоном.

Очнулась я через сутки вся в бинтах как в шелках в некой богадельне с медицинским уклоном. Не знаю, что это было – то ли монастырь святых кармелиток, то ли приют для брошенных домашних животных. Обстановка в палате, больше, впрочем, напоминающей келью, была удручающе правильной. Никаких излишеств: ни ТВ, ни радио, ни прессы. Лежи, сволочь, и лечись. Снаружи смотреть тоже было не на что – трехстворчатые высокие окна выходили в тусклый, бессолнечный и совершенно беззвучный сад. Все так благостно, постно, чинно, пристойно. Хоть бы один глоток несвежего воздуха... Утешало лишь то, что пальцы на левой руке шевелились исправно, а это означало, что никакие нервные центры не задеты.

А на следующее утро мое угрюмое возвращение к жизни господин Николас немедленно приветствовал торжественным предложением руки и сердца.

– Лучше уж реку и солнце, – пробормотала я сквозь зубы, – и подальше из этого склепа...

– Просите, чего хотите. Я обязан вам жизнью.

Ну, допустим, не мне, а Пану, который видит некий интерес в этом финансовом магнате. Впрочем, мне это все по револьверному барабану. Я только отрабатываю свой номер за свой метафизический компот... И по совковой привычке работаю с превышением обязательств. Пан даже и предположить не мог, что мне удастся подобраться к Николасу так близко. Он вообще был невысокого мнения о моих бойцовских качествах. "Воин из тебя – как из граблей педаль", – так он выразился по этому поводу. Тем не менее, моя тактика коварной откровенности оказалась успешной. Я сразу заявила Николасу с ангельской наглостью:

– Прошлое у меня темное, настоящее туманное, а будущее – зияющее. Ни денег, ни документов, ни биографии при мне не имеется.

Через месяц у меня было и то, и другое, и третье, плюс прелестный особнячок в предместьях Праги. В моем веденье оказались все самые щекотливые, пикантные, а, порой, и просто полукриминальные дела корпорации Ника. Мы с ним перешли на "ты", звали друг друга только по имени. Имя мне, кстати, придумали приятное для моего слуха – Алиса. Пусть так. Любимая героиня детства, печальная странница по земляничным полянам зазеркалья.

Таким образом, я достаточно удачно вписалась во все виражи враждебной реальности и единственное, от чего мне никак не удавалось избавиться, так это от собственных безысходных снов. Особенно тягостны были сны на грани рассвета, в те мгновения, когда полутьма, шелестя, меняется одеждами с полусветом. Продрогший, вкрадчивый шепот копошащегося за окнами дождя просачивается через стекла, вливается в уши соком белены, и видится мне всегда одно и тоже. Убогая церквушка, утреннее, хмурое одиночество храма, сумрачно слезящиеся свечи... Батюшка машет кадилом... О моей ли заблудшей в мутных облаках душе молитва его? Сладко, сладко пахнет ледяной ладан тоски, и в церкви начинается дождь. Сыплются с потолка прозрачные ножи на хрустяще-хрустальных нитях... Дождю хоть есть куда пойти, а мне?

Эту однообразную муку нарушали лишь появления Пана, которые он называл "визиты невежливости". В одно из таких явлений, он, расправив черные крылья своей сутаны-кимоно, молвил веско:

– Скоро ты отправишься в град взрывающихся домов.

– В Москву, стало быть? Чудненько.

– Надо же, – проговорил Пан с некоторым изумлением. – Так спокойно реагируешь. Что значит школа.

– Ага. Пусть даже школа для дебилов.

– Ну-ну. Опять шутки играешь?

И он начинает втягиваться в пространство, словно его всасывает в окно невидимый небесный пылесос. Смотрю ему вслед, в безрадостное небо, желто-серое и смятое, как несвежие простыни. В тучах вдруг прорезается прорубь с чистейшей артезианской голубизной, и черным голубем в ней тонет Пан.

Значит, снова мне туда, в страну с несбыточным прошлым и безвозвратным будущим. Как хорошо, что мне вовремя промыли мозги кровью, и проклятое провидческое начало во мне угасло навсегда. Ничего не хочу знать об этом грёбаном грядущем.

– Ты просто прячешь голову в промежность, – издевательски скалится Пан. – Мироощущение и миропонимание определяются не опытом прошлого, опытом пережитого, а опытом будущего, опытом предстоящего. Свое прошлое ты можешь, взяв себя в руки, взять под контроль, а будущее – нет. Лишь бесконтрольная сила имеет творящую природу.

– Что-то ты мудровато маракуешь предмет, Великий.

– Нисколько. Все просто. Предчувствие ценнее чувства. Оно расходится в бесконечности, а чувство стремится к нулю.

– Не знаю. Предчувствия хорошими не бывают... Твоя картина мира грустна и грязна.

– Ты по-прежнему слаба в казуистике. Сколько, по-твоему, ангелов может уместиться на конце иглы?

– Ровно столько, сколько верблюдов можно провести через ее ушко.

Очень часто подобные возвышенно-бессмысленные диспуты мы с ним ведем, поместившись на подоконнике кухни в новой моей квартире на Кутузовском.

Весна, и сумерки соком черной смородины растекаются по небу. Потом сверкает в высоте, через небо пробегает ослепительная изумрудная ящерица, в проем окна начинает хлестать предчувствие грозы, более ценное, нежели само чувство. Спасаясь от духоты, мы с Паном отправляемся плавать в территориальных водах сопредельных государств. Адреналиновые ванны. Стремительные, волнообразно-черные тени дельфинов сопровождают меня, а беззвучная подводная тьма расцветает пузырящимися кустами – это пули вспарывают брюхо океану. Иду ко дну вперед головой, как копье. Даже пуля под водой нимфу не догонит... Кровяная, огненная бомба набухает в легких. Держусь до последнего, потом вылетаю на поверхность с выпученными глазами. И здесь гроза, гроза. Аспидный парус небес то и дело распарывается пополам, и в прореху льется ледяное золото молний, призрачно-бронзовый небесный огонь...

В свободное от подводных процедур время хожу в присутствие. Теперь я играю роль эмиссара Николаса в московском медиа-холдинге "Лифт" – тут уж язык неудержимо хочет прибавить банальное "... на эшафот". Замечательное здание из зеркального стекла в стиле "новорусского классицизма". Больше всего оно напоминало мне сверкающий скворечник, лихо сколоченный растущею не из того места рукой.

Не буду врать – я поначалу сильно тяготилась странной своей ролью генерального менеджера каманчей, но с Паном не поспоришь.

Между тем, сей Эдем богемы должен был бы по идее являться интереснейшим местом. Глянцевый журнал для мужчин, FM-радиостанция, три ежедневные газеты, дециметровый телеканал и информационно-аналитический Интернет-портал. И это все под одной крышей. Скука смертная. Поговорить по-человечески не с кем. Сплошные криэйторы вокруг. Не знаю, быть может это говорит моя врожденная стервозность, но меня не покидает мерзкое чувство, что все их творческие приемы я нечувствительно превзошла еще на первом курсе института. Пафос пошлятина, ирония – алиби остроумия, цинизм – единственно верный взгляд на вещи, и стёб, стёб – превыше всего. Этот стёб у нас песней зовется... Никто из этих творцов информационной вселенной уже не мыслил свободы в отрыве от сытости. Три кита, три "К": комфорт, комильфо, конформизм. "Интеллигенция гавно нации"? Куда там... Счастлива была бы нация, у которой даже гавно интеллигентно...

А народ безмолвствует все громче. И никто его не зовет ни к топору, ни к трепету.

– А что тебе до народа? – прищурившись, вопрошает Пан и выползает из монитора, как Хоттабыч из лампы. – Быдло определяет сознание. Так всегда было.

– Такое сознание хуже небытия.

– Хуже небытия может быть только бытие.

– У тебя ко мне дело? – невежливо прерываю я.

– Да. Что ты можешь сказать о своем заместителе?

– Анатолий Михалыч? Бывший гэбист. "Экс-гебеционист" как теперь говорят. Слегка фразёр, чуть-чуть позёр и полный пидор.

– В каком смысле?

– В прямом. Педрила. Может, даже педофил.

– Да, забавные у тебя коллеги...

– Не волнуйся. Я ни с кем не сближаюсь ближе, чем на расстояние пощёчины.

– А вот это напрасно. Бери пример с Лизоньки. Где кобылка, там и кобельки.

А вот тут я с ним совершенно согласна. Лизонька, моя секретарша, действительно, девушка замечательная во всех отношениях. Во-первых, она живет по квантовым законам, то есть обладает способностью "расплывания в пространстве". Я как-то наблюдала за ней и пришла к выводу, что у нее на самом деле, без всяких аллегорий десять рук. Вот одной она стучит по "клаве", второй отправляет факс, третьей отвечает по мобиле, четвертой заваривает кофе, пятой вставляет диск в CD-player, а остальные пять использует на личные нужды вроде подкраски губ и век. У меня начинает пестрить в глазах, и я поневоле отворачиваюсь. Девушка-динамит.

Во-вторых, Лизонька – девушка интересной, даже трагичной судьбы. Дело в том, что, начиная с пубертатного периода и лет до двадцати, она отдавала предпочтение утехам лесбийской любви. И вдруг увидела в каком-то боевике Бандераса... И все. Ударил бабе мачо в голову. И теперь больше всего ее терзает, что лучшие годы ушли, и весь прыщавый пыл тинейджерского секса был потрачен не на то. Бедная Лиза. Не у тех лизала.

В-третьих, слушать Лизоньку – это... Вот она, пав животом на стол и грациозно отклячив крупный круп, роняет в телефонную трубку черные жемчужины:

– Не, Ленка, в постели он классный... Детородный орган у него – прямо убийственный... Ага. И всегда столбиком стоит, как сурок в степи. Не, но он понтуется, канешна... Я типа чисто реально правильный конкретный пацан... Меня вчера шлюхи с рэдиссона так звали, так звали... Ага. А я ему говорю: "Зачем тебе шлюхи? Тебе что, среди порядочных женщин блядей мало?"...

– Все-таки нужно хотя бы иногда выходить в свет, – увещевал меня искусительный Пан, – иначе твое отшельничество вкупе с твоею внешностью может вызвать толки о твоих ненормальных наклонностях. А это никому ненужно. Ни тебе, ни Николасу, ни мне. Надо, надо тусоваться по утрам и вечерам.

– Где тусоваться? Я слабо ориентируюсь в вопросе.

– Ну, в казино сходи, например. В "Golden Palace". Вот уж где ты точно совместишь приятное с полезным в самой извращенной форме.

Сходила. Вздумалось козлику, стало быть, в лес погуляти. Почему нет? Дело-то хорошее. Да только я забыла, что в чудные майские ночи утопленницам везет по-особенному...

Михалыч эффектно подвез меня, облаченную в вечернее платье от Ханае Мори, на трехдверном "Линкольне" прямо к дверям заведенья. И в этих дверях я лоб в лоб столкнулась с Голицыным. Не знаю, чего я испугалась больше: что он меня узнает или что не узнает? Впрочем, он вообще не обратил на меня никакого внимания. Все его существо было поглощено висящей у него на руке Лолитой... Да, она была хороша. Хороша настолько, что, сколько я ни стимулировала в себе ненависть, не смогла симулировать и легкой неприязни. В конце концов, она-то в чем виновата?

В смысле женщин вкус у Голицына был всегда, тут надо отдать ему должное. Недолжное, я так полагаю, он и сам возьмет...

Но было в лице этой девочки что-то, что испугало меня куда серьезнее. Не могу выразить... Красота ее была какой-то безжалостно-обжигающей. По крайней мере, ощущения у меня остались именно как после ожога сетчатки. Отчего-то показалось мне еще, что я вижу саму себя времен восьмидесятых. Ничего хорошего не сулят такие видения...

Что ж, погулял, стало быть, козлик. Облом рогов и отброс копыт...

Непонятно почему, но к моим литературным экзерсисам Пан относится достаточно благосклонно. Как-то попыталась я бросить это тухлое занятие, так он взвился:

– Ты что?! Ни в коем случае не бросай!

– Я пишу в стол, а это все равно, что в гроб.

– Ну уж одного-то читателя я тебе точно гарантирую. А где один, там и до сотни тысяч недалече.

– Брось. Неужели ты полагаешь, что современного человека сможет расшевелить и растрогать весь этот бред? Кому вообще сейчас нужна кровоточащая вязь словесных кружев? Народ прётся не по Прусту, а по Пелевину с Сорокиным.

– Вам не дано предугадать, как слово ваше отзовется. А мне дано. Отзовется, не сомневайся.

И чтобы как-то удержать меня на графоманской скорбной стезе, он стал требовать от меня отчетов о проделанной работе в художественной форме.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю