355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Теофиль Готье » Путешествие в Россию » Текст книги (страница 15)
Путешествие в Россию
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 03:03

Текст книги "Путешествие в Россию"


Автор книги: Теофиль Готье



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 24 страниц)

Все так же идя за закутанной в длинные черные одежды монахиней, я вошел в прекрасно оснащенную инструментом лабораторию, где Надар смог бы работать, как у себя дома. От Афона до бульвара Капуцинок[139] – переход внезапный! Я только что покинул монахов, рисующих панагии по золотому фону, и пришел к другим монахам, покрывавшим коллодиумом[140] стеклянную пластинку. Вот он, этот трюк, который устраивает с нами цивилизация в момент, когда вы меньше всего думаете о ней. Вид наведенной на меня пушки не потряс бы меня так глубоко, как эти трубы из желтой меди от объектива, совершенно случайно направленного в мою сторону. Тут уж не будешь отрицать очевидности. Монахи Троице-Сергиевого монастыря, последователи святого Сергия, занимались фотографированием, производством видов своего монастыря, репродуцировали прекрасно удавшиеся снимки. У них в распоряжении были лучшие инструменты, им известны были самые новые способы этой работы, и совершали они свои манипуляции в застекленной желтым стеклом комнате, а цвет этот обладает свойством дробить световые лучи. Я купил у них вид монастыря, который и сейчас еще храню, и он не слишком выцвел.

В своем путешествии в Россию маркиз де Кюстин[141] жалуется, что его не пустили в библиотеку Троице-Сергиевого монастыря. У меня не возникло никаких трудностей, сопряженных с ее осмотром, и там я увидел то, что путешественник может увидеть в библиотеке за один получасовой визит: корешки прекрасно переплетенных книг, стоящих по порядку на полках в шкафах. Кроме работ по теологии, библий, произведений «отцов церкви», схоластических трактатов, евангелий, литургических книг на греческом, латинском и старославянском языках я заметил там, быстро осматривая шкафы, много французских книг предшествующего и великого столетия. Я бросил также взгляд на огромный зал трапезной, где в одном его конце видна была изящно выделанная решетка, сквозь железные арабески которой на просвет сияет золотой фон иконостаса: трапезная соседствует с часовней, дабы душа здесь питалась своей пищей, а тело – своей. Мой осмотр подошел к концу, и монахиня привела меня к архимандриту, чтобы я мог с ним попрощаться.

Перед тем как войти в его покои, привычки светской дамы увлекли монахиню настолько, что она, забыв предписания монастырской жизни, обернулась ко мне и слегка приветствовала меня, как это сделала бы королева со ступеней своего трона, и в ее слабой, томной, чарующей улыбке блеснули белой молнией ее сияющие зубы, которые можно было предпочесть всем жемчугам монастыря.

Затем, изменившись так же внезапно, как если бы она опустила на лицо покрывало, она вновь приняла мертвый вид, вид отрешенного от мира привидения, и походкой неземного существа подошла и преклонила колена перед архимандритом, набожно поцеловала его руку, словно икону или реликвию. Затем она поднялась с колен и, словно видение, исчезла, возвратившись в таинственные глубины монастыря и оставив мне нестирающееся воспоминание о кратковременном общении с нею.

Мне больше нечего было смотреть в Троице-Сергиевом монастыре, и я возвратился на постоялый двор сказать вознице, чтобы он выводил карету. Кибитка была запряжена лошадьми при помощи целой системы поводьев, извозчик сидел на узком сиденье, покрытом бараньей шкурой, я сам тепло устроился под медвежьей покрышкой. Расходы были оплачены, розданы чаевые, и мне ничего более не оставалось, кроме развлечения тронуться с места галопом. Заслышав легкое прищелкивание языком извозчика, упряжка понеслась вроде той разъяренной лошади, к спине которой был привязан Мазепа, и только на другой стороне оврага, над которым возвышался Троице-Сергиев монастырь, откуда видны еще его купола и башни, наши удалые лошадки согласились войти в нормальный ритм бега. Мне не нужно описывать дорогу от Троице-Сергиевого монастыря в Москву, так как я уже описал ее в противоположном направлении; разница заключалась лишь в том, что предметы представали передо мною в обратном порядке.

В тот же вечер я вернулся в Москву, вполне расположенный пойти на бал-маскарад, который устраивался в этот вечер. Приглашение я нашел у себя в гостинице. Несмотря на большой мороз, перед дверью во множестве стояли сани и кареты, а фонари их блестели, как замерзшие звезды. Сквозь окна здания, в котором давался бал[142], падал на улицу горячий, раскаленный свет и, борясь с голубым светом луны, давал как раз тот эффект света и тени, которого ищут для диорам и стереоскопических видов. Пройдя вестибюль, я вошел в огромную залу в форме параллелограмма или игральной карты. Вдоль стен шли большие колонны, они опирались на основание, составляющее возвышение над полом зала, образуя как бы террасу. С этого возвышения нужно было спускаться по лестнице. Такое расположение зала показалось мне очень выигрышным. Нам бы позаимствовать его для устройства праздничных залов. Такое распределение разных уровней позволяет тем, кто не принимает активного участия в бале, наблюдать танцоров сверху, не мешая им, и в свое удовольствие пользоваться возможностью разглядывать веселящуюся и мелькающую толпу. При таком возвышении и благодаря ему фигуры располагаются и группируются более живописно, пышно и театрально. Как неприятно это копошение на одном и том же уровне! Оно превращает общественные праздники в значительно менее приятные, чем те балы, которые устраиваются у нас в Опере с ее тройным рядом лож, заполненных масками, образующими как бы гирлянды, компаниями разного рода грузчиков, уличных мальчишек, девчонок, дикарей и малышей, бегающих вверх и вниз по лестницам.

Зал убран был очень просто, и от этого не умалялось впечатление веселья, изящества и богатства. Все было белым: стены, потолок, колонны, только на лепнине изредка видны были тонкие нити золота. Покрытые искусственным мрамором и полированные колонны нельзя было отличить от настоящего мрамора, а свет истекал длинными сияющими слезами. На карнизах, усиливая сияние люстр там, где проходит система балок портика, горел целый частокол из свечей. Меж белых стен такое освещение достигало яркости невероятной типа ослепительной итальянской иллюминации «a giorno»[143].

Конечно, движение, яркий свет являются элементами веселья, но для того, чтобы праздник был во всем своем блеске, нужно, чтобы его сопровождал шум, это дыхание и песнь жизни. Толпа, хоть достаточно многочисленная, была молчалива. Только легкий шепот пробегал чуть заметной зыбью над группами людей, и его приглушенный басок все время аккомпанировал звукам фанфар оркестра. В своих увеселениях русские молчаливы, как ни странно, и, если ваши уши привыкли глохнуть от триумфальной вакханалии вечеров в парижской Опере, вы удивляетесь подобной молчаливости и флегматичности. Конечно, они развлекаются внутренне, но этого никак не видно снаружи.

Здесь были домино, маски, военные, фраки, несколько лезгинских, черкесских, татарских костюмов, которые надели молодые офицеры с осиными талиями, но не видно было ни одного типично русского костюма, который демонстрировал бы колорит страны. Россия не придумала еще своей характерной маски. Женщины, как обычно, в этой стране были в меньшинстве, а их-то на балах и разыскивают. Насколько я мог судить, то, что называется полусветом, было представлено на балу француженками, немками и шведками, подчас редкой красоты. Возможно, и русские представительницы этой среды здесь тоже присутствовали, но для иностранца, не знающего языка, нелегко их распознать, а я могу судить лишь о том, что знаю.

Несмотря на некоторые скромные попытки запустить парижский канкан, праздник несколько скучал, и медные взрывы музыки не очень-то согревали атмосферу. Ожидалось прибытие цыган, бал сопровождался их концертом. Когда цыганские певицы показались на помосте, глубокий вздох удовлетворения вырвался у всех из груди: «Наконец-то повеселимся! Начинается настоящее развлечение!» Русские страстно любят слушать цыган. Их песни, полные ностальгии и экзотики, заставляют вас мечтать о свободной жизни на лоне природы, вне всякого стеснения, вне всякого закона, божьего или человеческого. Я разделяю эту страсть и довожу ее до бреда. Итак, я поработал локтями, чтобы пробраться к помосту, где стояли музыканты.

Их было пять-шесть молодых особ, суровых и диких, с тенью испуганной растерянности на лицах – так яркий свет действует на таящиеся и бездомные ночные существа. Можно было подумать, что с лесной поляны неожиданно прямо в гостиную ввели ланей. В их одежде не было ничего примечательного, они, вероятно, чтобы прийти на этот концерт, сняли свои национальные одежды и приоделись «по моде». Так они походили на дурно одетых горничных, но достаточно было движения бровей, взгляда черных диких глаз, туманно окинувших публику, чтобы цыганки мгновенно обрели всю свою колоритность.

Началась музыка. Это были странные, удивительные песни, меланхолически нежные или безумно веселые, с бесконечными фиоритурами, как песнь птицы, которая слушает себя и возбуждается от собственного щебетания. В них слышались вздохи сожаления о прекрасной жизни прежних времен. В беззаботных повторах сквозил веселый и свободный нрав цыган, которые надо всем смеются, даже над потерянным счастьем, только бы остаться независимыми. Хоры прерывались чечеткой и выкриками. У себя в таборах они сопровождают ими ночные танцы на траве лесных полян. Мы называем это «хороводом фей», фрагменты которых есть в музыке Вебера, Шопена или Листа, но в цыганском исполнении эти композиторы как бы оказались в состоянии дикости. Иногда мотив песни был заимствован от вульгарной мелодии, которую бренчат на пианино от нечего делать. Но в звуках, расцвеченных трелями, игрой голоса, подвластной капризам темперамента, впечатление вульгарности исчезало: оригинальность вариаций заставляла забыть о банальности мотива. Чудесные фантазии Паганини «Карнавал в Венеции» могут дать понятие об этих изящных музыкальных арабесках, шелковых, золотых, жемчужных, вышитых по груботканой материи. Цыган, похожий на шута, с жестокой миной на лице, темнокожий, как индус, и напоминающий типы богемских цыган, так верно переданных Валериов его этнографических акварелях, сопровождал пение женщин аккордами зажатой между колен большой трехструнной скрипки, на которой он играл совсем как восточные музыканты. Другой высокий цыган крутился на помосте, танцуя, притоптывая, бренча на гитаре, отстукивая ладонью ритм по деке, странно гримасничая и то и дело неожиданно вскрикивая. Это был красавчик, весельчак, затейник труппы.

Нет слов описать энтузиазм столпившейся вокруг помоста публики. Разразилась буря аплодисментов, выкриков, люди покачивали головами, перебрасывались словами восхищения, повторяли припевы. Эти таинственно-странные песни действительно обладают колдовской силой, от них у вас кружится голова, и вы начинаете бредить, они ввергают вас в самое непонятное состояние духа. Слыша их, вы чувствуете смертельное желание исчезнуть навсегда из окружающего вас цивилизованного мира и отправиться бродить по лесам в сопровождении одной из этих колдуний с кожей сигарного цвета, с глазами как горящие угли. Магически соблазняющие цыганские песни – это сам голос природы, подхваченный на лету одинокой душою. Вот почему они глубоко смущают тех, на ком тяготеет особенно большой груз сложного механизма человеческого общества.

Все еще под колдовским очарованием мелодии, я прогуливался, мечтая, среди бала, от которого моя душа была за тысячу верст. Я думал об одной альбасинской[144] цыганке, которая пела мне когда-то в Гранаде, и мотив ее песни был очень похож на один из тех, что я только что услышал. Я старался найти в отдаленных уголках моей памяти слова ее песни. В это время я вдруг почувствовал, как меня взяли под руку и произнесли над моим ухом крикливым, тоненьким и фальшивым голоском, которым разговаривают желающие завязать интригу домино, обычные в подобных случаях слова: «Маска, я тебя знаю». В Париже ничто не могло бы быть естественнее. С давних пор я бываю на премьерах, гуляю по бульварам, хожу в музеи и мог уже примелькаться публике, как если бы был знаменитостью. Но в Москве, на маскараде, такое заявление показалось мне, при моей скромности, весьма неправдоподобным.

Когда я потребовал доказательств подобного утверждения, домино прошептало в бороду своей маски мое имя, вполне четко произнесенное с небольшим и приятным русским акцентом, который можно было уловить, несмотря на измененный голос. Разговор завязался и убедил меня в том, что если московское домино никогда меня не встречало до этого бала, то по крайней мере оно в совершенстве знало мои произведения. Автору, которому цитируют его стихи и строки из его прозаических сочинений, да еще так далеко от Итальянского бульвара, трудно хоть немного не возгордиться, вдыхая этот самый приятный для ноздрей писателя фимиам. Для того чтобы возвратить в какие-то рамки вознесшееся самолюбие, я вынужден был сказать себе, что русские много читают и, будь то самый незначительный французский писатель, у него уже есть читатели более многочисленные в Санкт-Петербурге, чем даже в Париже. Однако, чтобы не остаться в долгу, я попытался быть галантным и ответить стихами, что представляет собою крайнее затруднение, когда речь идет о домино, запрятанном в атласный мешок с опущенным на лоб капюшоном и в маске с длинной, как у отшельника, бородой. Единственной вещью, которую позволено было увидеть, была достаточно узкая маленькая ручка, затянутая в черную перчатку. Ее окружала слишком большая тайна, и, чтобы быть приятным собеседником, нужно было иметь огромное воображение. К тому же у меня есть один недостаток, который мне мешает слишком пылко пускаться в авантюры балов-маскарадов. За маскарадным костюмом я всегда легче себе представляю уродство, чем красоту. Отвратительный кусок черного шелка с козьим курносым профилем, с завязанными глазами и козьей бородкой мне кажется именно тем лицом, которое закрывает маска, и мне трудно уйти от этой мысли. Даже женщины, чья безусловная молодость и явная красота мне известны, в маске становятся для меня подозрительными. Конечно, я говорю здесь только о полном маскарадном костюме. Полоска из черного бархата, которую наши предки называли «ленточкой на нос» и которую знатные дамы носили во время прогулки, оставляет на виду рот с его жемчужной улыбкой, тонкие контуры подбородка и щек и подчеркивает своим интенсивно черным цветом розовую свежесть лица. Такая маска позволяет судить о красоте женщины, для этого ее не нужно снимать с прячущегося лица. Такая маска – это кокетливая недомолвка, а не беспокоящая тайна. Самое ужасное, что может при этом случиться, – это когда мечтаешь о греческом носе, а вместо него оказывается нос Рокселаны[145]. В такой беде еще легко себя утешить. Но совсем закрытое домино может, когда оно наконец откроется и когда наступит пора любви, обнаружить ужасающую внешность, которая делает из хорошо воспитанного человека существо, страшно угнетенное своим смущением. Поэтому после двух-трех кругов по залу я отвел таинственную даму к группе, которую она мне указала. Так окончилась моя интрига на маскараде в Москве.

– Ну что там! И всего-то? – скажет читатель. – Вы из скромности что-то от нас прячете. Потихоньку уйдя с бала, домино указало вам таинственную карету и заставило вас в нее подняться. Затем дама своим кружевным платком завязала вам глаза, говоря, что любовь должна быть слепа, и, взяв вас за руку, когда карета остановилась, провела по длинным коридорам, а когда вы вновь обрели возможность что-либо видеть, вы оказались в ярко освещенном будуаре. Дама сняла свою маску и избавилась от домино, как сияющая бабочка сбрасывает свою темную личинку. Она улыбалась вам и, казалось, наслаждалась вашим восторгом. Скажите, она была блондинка или брюнетка, может быть, она держала в уголке губ какой-нибудь знак? Мы хотим узнать ее при встрече в Париже в свете. Мы надеемся, что вы поддержали за границей честь Франции и что вы проявили себя нежным, галантным, умным, парадоксальным, страстным, наконец, достойным ситуации. Приключение на балу-маскараде в Москве! Красивое название для рассказа в журнал, вы даже этим не воспользовались, вы, такой любитель многословных описаний, когда речь идет о стенах, картинах или пейзажах!

На самом деле пусть меня примут за изнемогшего Дон-Жуана[146], за Вальмона[147] на пенсии, но ничего другого не случилось. Интрига на том и закончилась, и после того, как я выпил чаю с бордо, я возвратился в свои сани, в несколько минут доставившие меня в гостиницу на Старогазетной улице.

Прошедший день был достаточно насыщенным: утром в монастыре, вечером на балу. Монахиня, домино, византийская живопись, цыгане – я вполне заслужил, чтобы наконец спокойно лечь спать.

Путешествуя, мы лучше чувствуем цену времени, чем в нашей обычной жизни. По нескольку недель, по нескольку месяцев мы проводим в стране, куда, возможно, больше никогда не приедем. Тысячи любопытных вещей, которых мы больше никогда не увидим, привлекают наше внимание. Нельзя терять ни минуты, и глаза – как рты в железнодорожном буфете, когда они заглатывают двойные куски из опасения, что просвистит свисток к отправлению поезда. Каждый час дорог. Отсутствие дел, занятий, работы, надоедливых людей, визитов, которые нужно нанести или, наоборот, принять, уединение в неизвестной среде, постоянное употребление кареты странным образом удлиняют жизнь, и, однако, на удивление, время не кажется вам коротким. Три месяца путешествия своей кажущейся продолжительностью равняются году пребывания в обычных условиях жизни. Когда сидишь у себя дома, ничем не отличающиеся друг от друга дни, не оставляя следа, падают в бездну забвения. Когда посещаешь какую-нибудь новую для себя страну, воспоминания о необычных вещах, неожиданных происшествиях составляют точки отправления и расставляют вехи времени, определят его продолжительность.

Апеллес говорил: «Nulla dies sine linea». He зная греческого, я цитирую по-латыни, ибо это не та фраза, которую произносил живописец – портретист Кампаспы[148]. Турист должен приспособить ее к своему употреблению и сказать: «Ни дня без экскурсии».

Следуя этому правилу, на следующий день после моей поездки в Троице-Сергиев монастырь я посетил в Кремле Каретный музей и Сокровища попов[149].

Любопытная выставка старых и пышных каретных изделий: кареты для коронования, парадные кареты, кареты для путешествий и для загородных прогулок, почтовые кареты, сани и другие средства передвижения. Как и природа, человек действует, идя от сложного к простому, от огромного к пропорциональному, от пышности к изяществу. Каретное дело, как и фауна доисторических времен, имело своих мамонтов и мастодонтов. Остается только удивляться при виде этих чудовищных махин на колесах с их путаным оснащением подвески, их рессорами и рычагами, широкими кожаными частями, массивными колесами, огромным изгибом лебединых шей, высокими сиденьями, их огромными, точно современная квартира, кузовами, их подножками, устроенными, как целая лестница, их внешними откидными сиденьями для пажей, их площадками для лакеев, их империалами[150] со сквозными галереями наверху, их аллегорическими фигурами и остроконечными верхушками. Это целый мир сооружений, при виде которого с удивлением спрашиваешь себя, как подобные снаряды могли еще и приводиться в движение. Для этого едва хватало восьми гигантских мекленбургских лошадей. Но если с точки зрения современных средств передвижения эти кареты выглядят варварскими, то с точки зрения искусства это восхитительные творения рук человеческих. Все украшено скульптурой, орнаментами, все выделано с изысканным вкусом. Прелестные живописные панно расцветают на позолоченном фоне, они исполнены рукою мастера, и, если их снять с карет, они могли бы украсить любую коллекцию живописи. Тут и маленькие амуры, и вензели, и букеты цветов, и гирлянды, и гербы, и всякого рода выдумки. Если это стекла, то это венецианские, если это ковры, то самые мягкие и самые роскошные, какие только привозились из Константинополя и Смирны. Использованные в каретах ткани для отделки привели бы в полное расстройство город Лион[151]: парча, бархат, имитация парчи роскошно обтягивают стенки и сиденья. В каретах Екатерины I и Екатерины II стоят игральные и туалетные столики. Очень характерная деталь – раскрашенные и позолоченные печки из саксонского фарфора. Парадные сани тоже отделаны с самой неожиданной изощренностью, с прелестной фантазией. Но самое любопытное – это коллекция мужских и женских седел и всевозможной конной сбруи. Большая часть этих вещей прибыла с Востока в качестве подарков царям и царицам от императоров Константинополя, великих турок и персидских шахов. Все это безумная роскошь: вышивки золотом и серебром по парче и бархату, звезды и солнца из драгоценных камней. Удила, лошадиные головы, цепочки усеяны бриллиантами, а на коже уздечек в золотые нити или цветные шелка инкрустированы кабошонами бирюза, рубины, изумруды и сапфиры. Я заслуживаю того, чтобы меня назвали азиатским варваром, так как признаюсь, что эти экстравагантно-великолепные шорные изделия меня соблазняют больше, нежели современная, безусловно очень «фешенебельная», но такая простенькая на вид, такая незначительная в смысле фактуры и так сдержанно украшенная английская продукция. Вид этих огромных и пышных карет рассказывает больше о старой жизни, чем все воспоминания Данжои других дворцовых хроникеров.

Начинаешь воображать себе невероятную, даже при наличии неограниченной власти, и немыслимую сегодня жизнь, ибо простота современных нравов завоевывает все, вплоть до жилищ монархов. Парадные одежды, костюмы для церемоний сегодня лишь маскарадный костюм, который поспешно снимается после церемонии. За исключением дня коронации, император, например, никогда не носит своей короны. На голове у него, как и у всех остальных, либо военный, либо гражданский головной убор. Прогулка совершается не в позолоченной карете, запряженной белыми лошадьми, потряхивающими своими султанами. Когда-то подобная пышность была ежедневным делом. Монархи попросту жили в этой пышности и роскоши. Короли и великие мира сего, кроме смерти, не имели ничего общего с остальными людьми и слепо проходили по земле, словно существа другой расы.

Я видел и Сокровища попов, также находящиеся в Кремле. Это самое колоссальное скопище богатств, которое может привидеться только во сне. Здесь в шкафах расставлены по полкам тиары, митры, шапки митрополитов и архиепископов, мозаики из драгоценных камней по парче, стихари, мантии, звезды, облачения из золотых и серебряных тканей, расцвеченные вышивкой, исписанные надписями, вышитые жемчугом. В Троице-Сергиевом монастыре я мог подумать, что в мире больше не осталось жемчуга и что он весь собран в буасо[152] монастыря. Но здесь я увидел опять то же самое. Сколько серебряных дароносиц, позолоченных, золотых, украшенных рельефами, эмалями, черненых, узорчатых, усыпанных драгоценными камнями, сколько крестов, населенных мириадами микроскопических фигур, перстней, жезлов, сколько сказочно богатых украшений, лампад, факелов, книг в золотых обложках, усеянных ониксами, агатами, лазуритами, малахитами, увидел я за стеклами шкафов! Во мне родилось и удовольствие, и упадок духа, возникающие в душе путешественника, который пишет лишь несколько строк о том, о чем, он чувствует, нужна большая монография, которая может занять всю его жизнь!

Вечером я пошел в театр. Он большой и великолепный, своим планом напоминает парижский «Одеон» и театр в Бордо. Эти совершенные линии меня мало волнуют. Мне больше нравится любая, пусть мимолетная, архитектурная фантазия, беспорядочная, многоцветная в духе Василия Блаженного или Грановитой палаты. Но это было бы менее «цивилизованно», и люди с хорошим вкусом назвали бы это варварством. Между тем нужно сказать, что московский театр с точки зрения выбора стиля не оставляет желать лучшего. Все здесь гармонично, монументально, роскошно. Убранство зрительного зала – в красных и золотых тонах – приятно для глаза своей строгой пышностью, здесь приятно выглядят туалеты публики. Императорская ложа, находящаяся как раз напротив сцены, с позолоченными перилами, двуглавыми орлами, гербами и красивой драпировкой ламбрекенов имеет величественный, торжественный вид. В высоту она занимает два этажа лож и красиво прерывает выгнутые линии ярусов. Как в «Ла Скала», «Сан Карло» и во всех больших итальянских театрах, вокруг партера идет проход и облегчает движение публики к местам еще более доступным благодаря проходу, устроенному посередине зала. Нигде пространство не используется так бережно, как у нас во Франции. Здесь же можно войти и выйти, никого не беспокоя, и разговаривать из партера с женщинами, сидящими в бенуаре. Вы удобно сидите в креслах партера, первые ряды которого по молчаливому согласию остаются за титулованными особами, высшими чинами и важными персонами. Торговец, как бы богат, как бы уважаем он ни был, никогда не осмелится сесть ближе пятого или шестого ряда. Такая же иерархия соблюдается в рядах лож. По крайней мере это было так во время моего путешествия. Но какое бы место вы ни заняли, будьте уверены, оно будет удобно. Здесь театр не жертвует удобством зрителя, чтобы побольше заработать на спектакле, как это часто случается в парижских театрах. Здесь удовольствие не покупается мучениями. Здесь вокруг вас есть пространство, которое Стендаль считал необходимым для того, чтобы слушать музыку, вас не стесняет соседство чужих людей. К тому же русские в высшей мере обладают искусством отапливать помещения. Теплая и ровная атмосфера поддерживается повсюду, и, открывая дверь ложи, вы не рискуете получить на себя поток холодного воздуха, который так неприятно обрушивается вам на грудь в наших театрах.

Тем не менее в сегодняшний вечер, несмотря на весь этот комфорт, московский театр был неполон. Видны были большие пустоты в ложах, почти целые ряды были свободны, и только редкие группы зрителей там и сям рассеялись по залу. Верно и то, что нужны бесконечные толпы народа для того, чтобы заполнить эти огромные театры. В России все слишком большое, как будто сделано в ожидании будущего населения.

Был день балета, так как балет и опера чередуются в русских театрах и не сочетаются друг с другом, как у нас. Я не помню фабулы балета, исполненного в этот вечер. Она отличалась обычной сумбурностью либретто итальянских балетов и служила лишь для показа серии па, подчеркивавших талант танцора. Хотя я сам не раз создавал балетные программы и достаточно хорошо понимал язык пантомимы, я не смог проследить нить действия по па-де-труа, па-де-де[153], сольным па и движениям кордебалета, который, впрочем, действовал в превосходном единстве и с удивительной точностью. Больше всего меня поразила мазурка, исполненная танцором Александровымс гордостью, изяществом, грацией, очень далекими от столь неприятного у ординарных танцоров жеманства.

Жизнь путешественника состоит из контрастов: на следующий день я поехал в Романовский монастырь, находящийся в нескольких верстах от Москвы. Этот монастырь знаменит великолепной религиозной музыкой, которая там исполняется. Как и Троице-Сергиев монастырь, он внешне походит на крепость. За его длинными стенами большое количество строений и кладбище, вид которого в зимнюю пору совсем мрачен. Очень печальны кресты со снежными шапками, урны и колонны надгробий, видные над белой пеленой, простершейся над мертвыми как еще одно погребальное покрывало. Вам в голову приходит мысль, что бедные умершие, лежа под холодным снегом, должны мерзнуть и чувствовать себя еще глубже погребенными в забвение, так как снег закрывает их имена и надписи на надгробиях, которые предлагают их души молитвам живущих.

После меланхолического взгляда на полузаснеженные могилы, скорбный вид которых усиливали редкие почерневшие листья, еще не слетевшие с деревьев, я вошел в церковь, золоченый иконостас которой поразил меня своей высотой, превосходящей самые гигантские испанские алтари.

Шла служба, и прежде всего я был глубоко удивлен, услышав звуки, аналогичные тем, которые льются из наших органов при игре на басах. Я знал, что православная религия не признает органа в церкви. Вскоре я убедился, что ошибся, ибо, приблизившись к иконостасу, я заметил группу певцов с длинными бородами и одетых в черное, как попы. Вместо того чтобы петь во весь голос, как наши, они стремятся к более мягким эффектам и производят некое гудение, красоту которого легче почувствовать, чем описать. Представьте себе шум, который летним вечером производит полет ночных бабочек. Это низкая, мягкая и, однако, проникновенная нота. Певцов было, я думаю, с дюжину. Басы можно было различить по манере выпячивать грудь, и священные песнопения лились так, что почти не видно было, как певцы шевелят губами.

Царская часовня в Санкт-Петербурге и здешняя в Романовском монастыре – это места, где я слышал самую прекрасную религиозную музыку. У нас есть музыкальные произведения, конечно, более умелые и прекрасные, но манера, в которой исполняется служба в России, привносит в нее таинственное величие и невыразимую красоту. Мне говорили, что святой Иоанн Дамаскин был в VIII веке великим реформатором священной музыки. Она мало изменилась с тех пор, и это те же песнопения, аранжированные на четыре голоса современными композиторами. Итальянское влияние на некоторое время захватило религиозную музыку, но это случилось ненадолго, и император Александр I не потерпел, чтобы в его часовне раздавалось другое пение, кроме идущего из древности.

Вернувшись в гостиницу, весь еще проникнутый небесной гармонией, я нашел там письма, призывавшие меня в Санкт-Петербург. С большим сожалением я уехал из Москвы, настоящей русской столицы, увенчанной Кремлем со ста куполами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю