Текст книги "Победитель"
Автор книги: Теодор Драйзер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
V
Воспоминания Байнгтона Бригса, эсквайра (Скефф, Бригс и Уотерхаус, поверенные покойного Дж. X. Остермана). Из частной беседы в нью-йоркском Метрополитен-клубе в декабре 19... года:
«Вы ведь знали старика Остермана? Последние восемь лет его жизни я был его поверенным и могу сказать, что на своем веку не видывал хищника умнее и хитрее. В нем странным образом сочетались черты спекулянта, финансиста, мечтателя и отъявленного жулика. Трудно себе представить, что такой человек был склонен к благотворительности, не правда ли? Мне бы это никогда не пришло в голову, я узнал об этом лишь года за полтора до его смерти. Тут, по-моему, возможно единственное объяснение: у Остермана было очень тяжелое детство, а в старости он никак не мог примириться с тем, что пасынки, Кестер и Ренд Бенда, только и ждут его смерти, чтобы промотать наследство. Кроме того, я думаю, Остерман убедился, что Нэди вышла за него исключительно ради его богатства. Скажу вам по секрету: за три месяца до своей смерти Остерман поручил мне составить завещание, по которому все его состояние – около сорока миллионов – переходило не к жене, как было сказано в прежнем завещании, предъявленном ею впоследствии, а поступало в распоряжение «Фонда Дж. X. Остермана». Это благотворительное учреждение должно было взять на себя заботу о трехстах тысячах сирот, содержащихся в приютах Америки. Так бы оно и вышло, если бы Остерман не умер внезапно в Шелл Ков два года назад.
По его последнему завещанию миссис Остерман и ее сыновья получали лишь пожизненно проценты с определенной суммы, вложенной в ценные бумаги; после их смерти эти бумаги также поступали в распоряжение «Фонда Остермана».
Иными словами, жене и пасынкам Остермана предназначалось тысяч сорок – пятьдесят в год – и только. Полмиллиона долларов было оставлено непосредственно приюту Грейшет, на Шестьдесят восьмой улице, а обширное имение Остермана в Шелл Ков должно было стать центром сети благоустроенных приютов для сирот, которую предполагалось создать по всей Америке. Доход от имущества, передаваемого в фонд, должен был целиком идти на это дело, а приют Грейшет становился нью-йоркским отделением всей этой системы. В этом году жена Остермана сдала имение Шелл Ков в аренду Герберманам; замечательная это усадьба – весь дом отделан мрамором, озеро в милю длиною, большой тенистый сад, прекрасная остекленная оранжерея и изумительный вид на море. До последнего часа Остермана, до последнего его вздоха – я был при этом – жена и не подозревала, что он собирался оставить ей только сорок или пятьдесят тысяч в год. Здесь ведь все свои, иначе я бы даже теперь не рискнул говорить об этом; впрочем, насколько я знаю, Клипперт, тот самый, что предложил Остерману проект сиротских домов, уже рассказывал эту историю. Дело было так:
Поверенным Остермана я был со времен борьбы за контроль над акциями компании «К. В. и В.» в 1906 году; не знаю почему, но старик любил меня, – может быть, за то, что я составлял поистине «непромокаемые» контракты, как он их всегда называл. За шесть-семь лет до смерти Остермана я понял, что он не очень-то ладит с женой. Миссис Остерман женщина очень умная, с большим вкусом, еще и сейчас хороша собой, но, мне кажется, Остерман чувствовал, что она пользуется им в своих целях и что ему не так уж повезло в семейной жизни. Прежде всего, как я понял из разговоров, миссис Остерман слишком любила своих сыновей от первого брака, а кроме того, она подпала под влияние этого архитектора д'Эйро и слишком сорила деньгами. В то время все говорили, что д'Эйро и его приятель Безеро, которого старик тоже недолюбливал, подбили миссис Остерман на покупку картин для галереи в доме на Пятой авеню. Конечно, Остерман, ничего не смысливший в искусстве, не вмешивался в это дело. Он не отличил бы хорошую картину от сносной литографии, и, мне кажется, его это мало трогало. Однако, как вы сейчас увидите, отчасти из-за картины у супругов и пошли нелады. В то время Остерман казался мне очень одиноким, в целом свете у него, видно, не было близкого человека, только компаньоны в делах да служащие. Он почти всегда жил в своем городском особняке, а миссис Бенда – я хочу сказать, миссис Остерман, – ее сыновья и знакомые постоянно находили предлоги, чтобы оставаться в Шелл Ков. Там всегда бывали большие приемы и всякие увеселения. Однако миссис Остерман была достаточно умна и время от времени приезжала в город, разыгрывая, по крайней мере перед мужем, роль внимательной и заботливой супруги. Что до Остермана, то он уныло бродил по этому огромному дому, показывая картины своим агентам и служащим, а заодно и маклерам, которые навязывали ему самые разнообразные покупки, и делал вид, что имеет какое-то отношение к коллекции своей жены, или, вернее, архитектора д'Эйро. Старик-то ведь был до черта тщеславен, хотя и считался по праву одним из умнейших дельцов своего времени. Казалось бы, человек одаренный должен быть свободен от мелкого тщеславия, но, как видно, это не так.
Когда я думаю об Остермане, мне вспоминается этот большой дом, всюду резьба, позолота, громадный орган в гостиной, о котором говорили, что он стоил восемьдесят тысяч долларов, стрельчатые окна с цветными стеклами, словно в церкви. Безеро как-то говорил мне, что миссис Остерман, будь ее воля, никогда бы не построила подобный дом, но Остерману хотелось создать нечто великолепное, образцом же великолепия в его представлении была церковь. Ничего не оставалось, как построить ему особняк с готическими окнами и органом и постараться как-то так обставить этот дом, чтобы он все же стал поуютнее. Но еще прежде, чем была закончена постройка, миссис Остерман и д'Эйро решили, что лучше всего построить дом с таким расчетом, чтобы можно было превратить его в картинную галерею, а затем либо продать, либо оставить как своего рода памятник. Но я думаю, д'Эйро и миссис Остерман надули старика, установив для него под видом органа фисгармонию. Очевидно, они рассчитывали, что большую часть времени Остерман будет проводить в одиночестве, так надо же ему чем-нибудь развлечься! И он действительно развлекался. Помню, как-то я застал его одного – вернее, не было никого из родных, но дом был полон народу: на какое-то совещание съехались с Юга и Запада агенты и управляющие разными предприятиями Остермана, в деловой сфере весьма усердные и ловкие, но не слишком уверенно чувствующие себя в обществе. В огромной столовой, рядом с гостиной, был уже накрыт стол для завтрака, и все эти дельцы сидели, как стая черных воронов, а Остерман на возвышении в конце комнаты, сидя перед своим «органом», важно исполнял свои любимые «Колокольчики Шотландии». Когда он кончил, все захлопали!
Впрочем, я хотел рассказать не об этом; как-то при мне Остерману принесли небольшую картину, которая почему-то ему сразу понравилась. Безеро сказал, что это неплохое полотно шведского реалиста Даргсона. На картине была изображена худая и измученная женщина лет за сорок, покончившая самоубийством. Она лежит на кровати, одна рука свесилась, а рядом, на полу, валяется стакан или пузырек из-под яда. Тут же стоят двое детей и мужчина, оплакивают свою потерю. Эта картина почему-то произвела на Остермана огромное впечатление. Не могу понять почему, – это было скорее не произведение искусства, а воплощение человеческого страдания. Так или иначе, Остерману картина понравилась, и он хотел, чтобы Нэди купила ее для своей коллекции и тем самым одобрила его выбор. А Нэди, если верить Безеро, собирала только произведения, представляющие всякие там школы, эпохи и страны. Поэтому, когда посланный Остерманом агент пришел к Нэди, картина была немедленно отвергнута. Тогда Остерман купил ее сам и, чтобы показать, что он не так уж считается с мнением жены, повесил у себя в спальне. С этих-то пор он и стал ворчать, что галерея – вздор, и нечего тратить на нее столько денег. Однако и сейчас едва ли кто-нибудь объяснит, чем ему так понравилась именно эта картина.
Я знаю одно: именно в то время Остерман заинтересовался Клиппертом и его проектом улучшения жизни сирот. В конце концов он направил Клипперта ко мне, чтобы я подробно ознакомился с проектом, и не только в отношении Дома Грейшет, но и всех приютов в Америке. Остерман предупредил нас, что, пока он не будет готов действовать, надо соблюдать полнейшую тайну, иначе он откажется от своих намерений. Разумеется, иначе он не мог бы перехитрить миссис Остерман. Он сказал, что хочет устроить для сирот что-то совсем новое, усовершенствованное – никаких унылых бараков, казарменных порядков, уродливой дешевой казенной одежды; вместо всего этого – систематическое образование и жизнь совсем по-домашнему, в уютных коттеджах. Ни я, ни Клипперт тогда еще не представляли себе, как далеко шли его планы. Клипперт предполагал, что Остерман, может быть, согласится в виде опыта дать деньги на расширение Дома Грейшет, и убеждал меня повлиять на старика. Однако оказалось, что Остерман решил создать приюты по всей стране, а центром сделать имение Шелл Ков – нечто вроде Восточного морского курорта или санатория для сирот со всей Америки. Это была грандиозная затея, для осуществления которой потребовались бы все его деньги, даже больше.
Но раз уж он так хотел, мы с Клиппертом взялись за разработку плана. Он был очень способный, этот Клипперт, деловой, толковый и, насколько я понимал, честный и бескорыстный. И мне и Остерману он нравился, но старик хотел, чтобы он не попадался на глаза миссис Остерман, пока все не будет готово. Клипперт добросовестно принялся за дело. Он объездил все существующие в Америке заведения для сирот и вернулся с подробными данными о пятидесяти или шестидесяти приютах и с планом, который Остерман описал мне потом в общих чертах; этот план был включен в его завещание, – тем дело тогда и кончилось. Остерман почему-то не подписал бумагу сразу, а она лежала в моем сейфе, пока... впрочем, лучше я расскажу все по порядку.
Как-то утром в субботу – погода была чудесная, и я собирался пойти в клуб поиграть в гольф – Остерман вызвал меня по междугородному телефону и просил приехать вместе с Клиппертом и еще неким Моссом в Шелл Ков, захватив с собой завещание: он окончательно решил подписать его, сказал Остерман; потом я не раз думал – может быть, он предчувствовал, что произойдет.
Хорошо помню, как обрадовался Клипперт, когда я вызвал его. Он увлекался своим планом до самозабвения, как мальчишка, и, казалось, кроме благополучия сирот, ничем другим не интересовался. Мы отправились в Шелл Ков, и что бы вы думали? Как только мы приехали... я помню все, точно это было вчера. Ясный, теплый день. В парке множество полосатых бело-зеленых и бело-красных палаток, легкие плетеные кресла, качалки, столики. Повсюду сидят, гуляют или танцуют нарядно одетые гости. Здесь же был и Остерман. Он прохаживался по южной веранде близ главного входа, должно быть поджидая нас. Заметив, что мы подъехали, он приветственно помахал нам рукой и пошел навстречу, но вдруг пошатнулся и упал, словно кто-то внезапно сбил его с ног. Я понял, что это паралич или апоплексический удар, и весь похолодел при мысли, чем это может кончиться. Клипперт кинулся вверх по лестнице, прыгая сразу через четыре ступеньки, но пока мы бежали по веранде, Остермана уже внесли в дом; я по телефону вызвал доктора. Клипперт был бледен и точно окаменел. Нам оставалось только переглядываться и терпеливо ждать, так как возле Остермана была жена и ее сыновья. Наконец стало известно, что мистеру Остерману немного лучше и он хочет видеть нас. Мы вошли. Остерман лежал на большой кровати с белым пологом в просторной солнечной комнате, выходящей окнами на море; он был так бледен и слаб, словно проболел целый месяц. Он долго молча смотрел на нас; рот его был полуоткрыт, губы слегка вздрагивали. Но вот он собрался с силами и прошептал: «Дайте мне... дайте...» – и снова замолчал, не в состоянии продолжать.
Приехавший тем временем врач дал ему глоток виски, и больной опять попытался что-то сказать, но это ему не удавалось. Наконец он с усилием прошептал:
– Дайте мне... дайте... бумагу... – И немного погодя: – Клипперт... и... вы... – Он снова умолк, потом прибавил: – Пусть все выйдут... все, кроме вас троих и доктора.
Доктор настоял, чтобы миссис Остерман и ее сыновья удалились, и это, как я заметил, ей совсем не понравилось. Под разными предлогами она все время возвращалась в комнату – она была здесь и в минуту его смерти. Как только они вышли, я достал завещание, и Остерман удовлетворенно кивнул. По нашей просьбе принесли легкий пюпитр, чтобы больной мог писать. Мы приподняли Остермана и положили перед ним завещание, но он был слаб и снова откинулся на подушки. Наконец удалось его поднять, он попытался взять перо, но пальцы не слушались. Остерман покачал головой и прошептал: «Ма... маль... чики...». Клипперт был вне себя от волнения, но Остерман не мог пошевелить рукой.
И тут в комнату вошла миссис Остерман. «Что это вы заставляете бедного Джона подписывать? – воскликнула она. – Оставьте его в покое, пока ему не станет лучше». Она хотела взять бумагу, но я оказался проворнее и, словно не заметив ее протянутой руки, перехватил завещание. Конечно, она догадывалась, что мы в заговоре с ее мужем и хотим что-то скрыть от нее, и глаза ее метали молнии. Остерман, видимо, понял, что дело принимает скверный оборот, и с тоской смотрел то на одного, то на другого. Он потянулся к завещанию. Клипперт пододвинул пюпитр, я подал документ, и Остерман снова попробовал взять перо. Убедившись, что это ему не удается, он простонал: «Я... я... хочу... сделать что-нибудь... для... для...» Тут он упал на подушки, и через минуту его не стало.
Посмотрели бы вы тогда на Клипперта! Он не шевельнулся, не вскрикнул, но тень легла на его лицо – я бы сказал, тень смерти: погиб его замысел, дело, которое было ему дорого, и в нем самом словно что-то оборвалось со смертью старика Остермана. Он повернулся и вышел, не сказав ни слова. Я тоже хотел идти, но миссис Остерман остановила меня.
Может быть, вы воображаете, что она тогда была слишком потрясена смертью своего мужа, чтобы думать о чем-либо другом, – ничуть не бывало! Покойный еще лежал здесь, а она, не стесняясь доктора, подошла ко мне и потребовала показать бумагу. Я как раз собирался спрятать завещание, но она выхватила его у меня из рук.
– Вы, конечно, не возражаете, если я взгляну на это, – сказала она холодно и, когда я запротестовал, прибавила: – Имею же я право узнать волю своего мужа. – Сначала я хотел пощадить ее чувства, но спорить было бесполезно, и пришлось дать ей прочесть завещание.
Видели бы вы ее лицо! Глаза ее сузились, она так и впилась в бумагу. Когда ей стало ясно, о чем шла речь, она чуть не задохнулась от ярости, а пожалуй, и от страха при мысли, чем бы все это кончилось, если бы Остерман не был так слаб. Она посмотрела на безжизненное тело мужа – я уверен, это был единственный взгляд, которым она его удостоила за весь день, – потом на меня и вышла из комнаты. Мне тоже оставалось только уйти.
С тех пор миссис Остерман перестала меня узнавать, хотя раньше была довольно любезна. Что ни говорите, она едва не осталась на бобах. Будь у старого чудака в последнюю минуту побольше сил – и подумать только, на какое грандиозное дело пошли бы его миллионы. В конечном счете миссис Остерман и миллиона не получила бы. Все досталось бы маленьким оборвышам. Вот уж, можно сказать, повезло!»