412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Тео Варле » Остров Фереор » Текст книги (страница 7)
Остров Фереор
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:11

Текст книги "Остров Фереор"


Автор книги: Тео Варле



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)

XIII. ИСКРЕННОСТЬ ВЛЮБЛЕННОГО.

В обыкновенное время удар кулака, полученный от сумасшедшего маклера на площади перед биржей, задержал бы меня не более чем минут на пять-десять. Но теперь, после бессонных ночей на острове, чрезмерного утомления на «Эребусе II», пяти часов пути в скором поезде и четырех на аэроплане, я был в состоянии наименьшего сопротивления. Все это накопившееся утомление разрешилось под влиянием травмы сильным гастрическим заболеванием, удержавшим меня в кровати целых три дня.

Это был для Жана-Поля новый случай доказать мне свою дружбу.

Ораторские излияния были не в его духе, и он намекнул на происшедшее лишь для того, чтобы сказать мне, что привел меня в чувство знаменитый невропатолог Рагинский, вызванный им на место происшествия:

– Вот я опять здорово у тебя в долгу, старик! Ты уже второй раз спасаешь мне жизнь. Если бы мне представился случай отплатить тебе той же монетой!

Но истинным проявлением его преданности было то, что он уделял мне много часов своего времени, часов, особенно ценных теперь, когда он ставил на карту свое состояние, существование своего банка. Он, ненавидевший комнаты больных и болезни, теперь раза по три, по четыре в день заходил меня проведать и, сидя у моей кровати, рассказывал последние новости:

– Фунт уже по 191… по 92… по 74,—объявлял он. – Это хороший темп, мы выиграли сражение. Но самое трудное впереди. Ибо, чтобы добиться появления золотой монеты, придется сделать бумажный франк выше золота. Ах, если бы можно было теперь же опубликовать, что у нас в Шербурге восемь миллиардов золота и восемь других уже в пути, потому что, кстати, я забыл тебе сказать: контр-миноносец и транспорт прибыли на остров в тот же день, как ты высаживался во Франции. Контр-миноносец остался там, но транспорт с полным грузом уже вышел в море, не считая того, что вчера еще два грузовых судна отправились туда через Брест.

28-го вечером, когда я обедал у себя в комнате, я узнал от Жана-Поля, что Жолио приходил справляться о моем здоровьи.

– Он в Париже со вчерашнего дня. Он увидел твое имя в газетах, читая о происшествии на Биржевой площади. Но не зная, будет ли тебе приятно его видеть, я сказал ему, что ты сам зайдешь к ним, когда поправишься. Когда пойдешь, держи язык за зубами, – он страшный болтун, твой приятель, я это сразу почувствовал.

По чрезмерной стыдливости (потому что Ривье сделал бы это от души и безо всякой насмешки) я не посмел попросить его протелефонировать в отель «Кларидж», чтобы узнать, вернулись ли Кобулеры из своего путешествия.

В день первого своего выхода после болезни, 29-го, я пошел пофланировать по Парижу на правах выздоравливающего.

Как будто сама природа принимала участие в празднике воскресения Франции – новое тепло пролилось на столицу в эти осенние сентябрьские дни. Метеорологическая пертурбация, вызванная падением болида, после трех недель бурной погоды и холода, вызвала теперь на время такое же неожиданное подобие лета. Уже три дня светило жаркое, июльское солнце: снимались пальто, меха; проходили женщины в легких платьях.

Париж веселился. Давно забытой радостью насыщен был воздух, как в прошлые счастливые времена. Втечение многих лет – я понял это теперь – послевоенная тревога и неуверенность помимо нашей воли угнетали нас; к этому привыкли, приспособились; но то, что всего несколько дней тому назад казалось нормальным, было лишь хронической меланхолией, в которую втянулись. Это утро было совсем иным. В Париже царило особенное веселье; новым блеском светились все глаза. Я невольно вспомнил довоенный золотой век; в этом Париже, преображенном тринадцатью годами механического прогресса и интенсивной цивилизации, я снова обрел свою молодость.

На тротуарах – только радостные лица. В легком воздухе – одни лишь оптимистические фразы, комментирующие триумфальный подъем франка.

Я слышал, как маленькая мидинетка с легкомысленной мордочкой говорила своей товарке, нагруженной огромной шляпной картонкой:

– Ты говоришь, малютка, что франк сегодня уже 28, ах, если бы этого хватило на шелковые чулки!

Но это была лишь юношеская болтовня, симптом общей веры, столько раз обманутой, а теперь вновь обретенной – полной и радостной. Действие подъема франка, как говорил Ривье, было еще только чисто моральное, лишь удовлетворяло сознание, что бумажный франк стоит почти столько же, сколько и золотой, как было когда-то. Так же, как при постепенном падении франка торговый механизм ослаблял и как бы поглощал грубость девальвации, подымая цены медленно и постепенно, так и теперь понадобятся недели, а может быть, и месяцы, чтобы приспособить новые цены к новой ценности франка.

В «Кларидже» я обрадовался ответу:

– Господин профессор и мадемуазель Кобулер вернутся сегодня днем.

Я чувствовал потребность поделиться с кем-нибудь своей радостью. Ривье сегодня завтракал где-то вне дома. Оставался Жолио. Я взял такси и отправился к нему на авеню Обсерватоар, 12 бис.

Но он совещался с каким-то американским предпринимателем; я разговаривал с ним всего пять минут, в дверях кабинета.

– Но он тебя не очень попортил, этот сангвиник. Ты выглядишь великолепно. Да, Сиена дома, она одевается, чтобы бежать на фабрику… Мы с ней думали зимой совершить турне в Лос-Анжелос… Но ангажемент, который нам предлагают, ничего не стоит теперь, в связи с вашей проклятой биржевой комбинацией и падением доллара. Что это ему взбрело в голову, твоему каналье Ривье? Они вдруг вздумали вытащить резервные фонды банка, после того, как клялись в их неприкосновенности. Какая нелепость! Какая хитрость! Куда мы идем?

Он стал расспрашивать меня о моем путешествии. Но так как он читал официальную версию о порче машин у Азорских островов, то сам отвечал себе в торопливом потоке слов. На его вопрос: «Когда же ты едешь?» я ему ответил:

– Ничего не знаю!

– Ну, старина, – заключил он, – нужно итти к моему янки. Но мы еще увидим тебя? Когда ты у нас завтракаешь? Послезавтра? Идет. Мы тогда поговорим…

Я завтракал один в студенческом ресторанчике на бульваре Сен-Мишель. Цены не изменились: попрежнему двадцать два франка пятьдесят сантимов – prix fixe [31]31
  Твердая цена.


[Закрыть]
, которая, я помнил, до войны была один франк двадцать пять сантимов, и нигде в магазинах на бульваре, куда я пошел побродить от нечего делать, не замечалось симптомов настоящего снижения цен. Правда, на окнах «Самаритен» [32]32
  Универсальный магазин, имеющий много отделений в разных районах Парижа.


[Закрыть]
висели коленкоровые полосы с надписью: «Двадцать процентов скидки на все товары», но – увы! – это была мифическая скидка.

Я шел к отелю «Кларидж» кружным путем по берегу Сены, роясь в палатках букинистов, чтобы как-нибудь убить время, потом поднялся на Елисейские поля, в тень зеленых еще платанов. Было жарко. Поливальщики освежали блестящее шоссе, по которому мчались автомобили. Доверие и надежды, выражаемые всеми прохожими проникали в меня, и мой мозг, как ультрачувствительный приемник, жадно их воспринимал и развивал еще дальше.

Занимая место в лифте отеля «Кларидж», я был взволнован, как гимназист, который вопит у дверей своей первой любовницы. «Господин профессор и мадемуазель приехали два часа тому назад». И элегантная кабина лифта, сверкающая крокодиловой кожей и никелем, поднимала меня па третий этаж, как в эдем.

Фредерика!.. Да, она сама открыла мне дверь № 204… Она сама, в темносинем платье, подобном цвету ее глаз, с золотыми искорками… Она, со своими белокурыми локонами флорентийского пажа, открытой и ласковой улыбкой и запахом духов «Ремембер», который, окутывая ее, вызвал представление о солнце над пляжем и безбрежном море…

– Господин Маркэн… Отец только что вышел. Он будет очень огорчен, что вы не застали его…

Но она сама, казалось, была в восторге. Ни секунды у меня не было сомнения, что она меня не примет.

С соответствующими обстоятельствам словами я последовал за ней в кабинет-гостиную, белую лаковую в золотую полоску с тюлевыми занавесями на окнах, рисунок которых изображал летящих уток…

Я не ребенок, мне тридцать четыре года, и мне знакомы женские чары, но то, что я испытывал в этот день, было неописуемо.

Как в победном сне, в апофеозе осуществившегося счастья, где новая любовь сметала всю мою старую жизнь, обновляла меня и наполняла абсолютным доверием, я сел в кресло, которое она мне указала, и взял предложенную папироску.

Лицо ее выделялось в ярком свете, я не видел ничего кроме него.

Что мне до вежливых фраз, которыми мы механически обменивались! Я следил, охваченный чудесным волнением, за выражением ее подвижного лица, которое менялось ежеминутно, воплощая попеременно тысячи образов моих старых, самых дорогих мечтаний, которые счастливая любовь всегда находит в «избранной».

Мы светски поддерживали беседу. Но другой обмен мыслей, бесконечно более серьезный и патетический, возникал между нами, как будто волны текучего и нерасчлененного языка – первичного языка душ – погружали нас в атмосферу взаимного понимания, соединяли бывшие в нас тайные магнетические силы.

Я не сделал ни одного движения, мне не хотелось даже взять ее за руки, но это общение создавало атмосферу священной драмы, не требующей лишних слов.

Я проснулся, если можно так выразиться, при ее просьбе:

– Расскажите мне, милый, пока мы одни, о своем путешествии.

Лицо ее, как бы озаренное чудесным светом, раскрывало передо мной всю глубину ее чистой, родственной души. Казалось, между нами не могло существовать никаких секретов. Клятва о молчании, данная мною капитану Барко, не касалась ее, этой вновь обретенной мной родной души, второй половины моего существа, составлявшей вместе со мной одно целое.

Я рассказал ей все: плавание на «Эребусе II», исследование острова Фереор, мятеж, мой полет из Парижа в Шербург в обществе владык…

Выражение тревоги появилось на ее лице:

– Говорите тише, дорогой, – приказала она.

И подвинув свое кресло, она облокотилась на ручку моего, придвинувшись ко мне, чтобы хорошо слышать.

Я опьянел от аромата ее волос. Шелковистое обнаженное плечо вызывало головокружение. Я на мгновение закрыл глаза.

– И вы клялись, что будете молчать! – прошептала она еле слышно. Вы – честный человек! Какая честь для меня ваше доверие, мой друг! А все же, – сказала она вдруг, – представьте себе, что я шпионка.

И она посмотрела мне прямо в лицо, так близко, что я почувствовал на своих губах ее горячее и чистое дыхание…

У нее было такое странное выражение, что я замолчал и вздрогнул, вспоминая в страхе обвинение Ривье против Кобулера.

Но доверие вернулось ко мне еще больше, чем прежде, и захлестнуло меня.

– Даже если вы то, что говорите, Фредерика, я чувствую, что вы не предадите меня.

Она улыбнулась болезненной и в то же время восторженной улыбкой.

– Ах, вы это чувствуете?.. Спасибо!

И в наготе этих слов, простых, но сказанных с особенней серьезностью, было и признание в любви и полное, окончательное согласие отдать свою жизнь.

В соседней комнате глухо закрылась дверь. Она быстро поднялась и сказала пугливо:

– Отец возвращается. Вам не следует его видеть, Антуан. Уходите скорее.

– Я повинуюсь вам, не спрашивая причины. Мы еще увидимся, Фредерика?..

– Если хотите, завтра вечером, после обеда, в девять часов. Я постараюсь быть одна.

И в темном вестибюле мы обменялись первым торопливым и беспокойным поцелуем…

XIV. ТОРЖЕСТВО ФРАНКА.

Меня не было в Париже в ноябре 1918 года, со времени перемирия, но я не совсем доверяю утверждению что те, которым не пришлось быть в Париже в тот исторический день, когда франк бумажный сравнялся с франком золотым, могут составить себе о нем приблизительное представление, вспомнив день перемирия.

Гамма человеческих чувств не особенно разнообразна, и выражаются они все почти, одними и теми же жестами и словами… Торжествующая радость была аналогична в обоих случаях; но между окончанием войны и победой франка была слишком существенная разница, чтобы в этих двух случаях не обнаружилось различие в проявлении радости. Во втором случае праздновалась мирная победа, положившая предел долгим годам смут и неурядиц, а не убийств. Кроме того, ему не хватало чего-то ясного и окончательного, как в день перемирия, – договора, подписанного полномочными представителями немцев и союзников. Не хватало солдат, которых можно было обнимать и торжественно нести на руках. Франк торжествовал, но враги его не капитулировали; всегда можно было ожидать возобновления враждебных действий… Наконец цены, оставшиеся без перемен, способствовали сначала подозрению, что все это лишь ложные слухи; негде было взять уверенности в завтрашнем дне.

В таком состоянии я застал столицу, выходя из отеля «Кларидж». Но втечение следующих часов, которые я профланировал по Парижу (Ривье обедал у господина Жермен-Люка, а мне, трепещущему еще после свидания с Фредерикой, не хотелось обедать одному в отделанной золотом столовой особняка, на авеню Вилье, где суровые и строгие слуги напоминали судей), неудовлетворение этой победой франка постепенно ослабевало и исчезло.

Великая новость, повторяемая каждым встречным и поперечным: фунт наконец «аль-пари» [33]33
  Фунт стоит номинальную цену.


[Закрыть]
—перед закрытием биржи наполняла улицы Парижа веселым говором и возникала в витринах газет. На фасадах домов горели белые и цветные гирлянды лампочек, прибавляя к обычному блестящему освещению иллюминацию дней торжеств; на переполненных террасах кафэ оркестры играли «Марсельезу» и «Маделон»; неисправимые «камло» [34]34
  Монархическая молодежь.


[Закрыть]
распевали новые песенки, сочинение какого-либо неведомого барда в честь победы франка…

На бульваре Маделен я заметил, что движение мало-помалу затихает, а пока я дошел до оперы, оно совсем почти прекратилось: автобусы возвращались в депо, такси – в гараж. Это была общая радостная забастовка, которую Париж разрешил себе сегодня на вечер. И вскоре бульвары наполнились исключительно одними пешеходами; запах пыли смешивался с запахом пороха от бенгальских огней, вспыхивающих то здесь, то там… Потом начались танцы под открытым небом от бульвара Бон-Нувель до площади Республики, причем целый оркестр разместился на подножии колоссального памятника, наполняя воздух ритмическим весельем своих медных инструментов. Полиция исчезла, а может быть, присоединилась к общему веселью, но порядок от этого ничуть не пострадал: толпа сама выполняла функции полиции, потому что в этот день она была добра и великодушна. Несколько буянов, которые выкинули плакаты с требованием смерти «биржевикам», были окружены, добродушно схвачены и вовлечены в хоровод, поглотивший даже целую семью англичан; несчастные иностранцы, высаженные из такси, визжали, вообразив себе, что настал страшный суд.

На несколько часов Париж превратился в утопическую планету веселья и добродушного пьянства, где благодаря изобилию, даже избытку, все были великодушны.

Что бы это было, если бы можно было открыть публике существование золота на «Эребусе II» и острове Фереор?

Ни одной минуты за весь вечер не мучила меня совесть за мою неискренность. Затертый толпой или вовлеченный в цепь танцующих, я все время испытывал желание поднять руки и закричать:

«А, добрые люди! Если бы вы знали то, что я знаю, что вам нельзя сказать ни сегодня, ни завтра, но что вам, вероятно, объявят послезавтра, если завтра в Женеве подпишут договор, передающий нам остров N. Если бы вы знали…».

Я сдерживался не без труда. Я был немного пьян, пьян как весь Париж, как вся Франция.

На другой дань я встал поздно (Ривье был уже в своем банке), позавтракал в одиночестве и отправился к Жолио, пройдя пешком вторую часть пути от площади Сен-Мишель до авеню Обсерватуар.

Веселый, яркий под синевой октябрьского ясного неба Париж сам осмеивал свой вчерашний энтузиазм, как бы для того, чтобы избежать слишком жестокого разочарования, если обетованная земля исчезнет, как она исчезала уже не раз.

Так как было еще слишком рано, чтобы подняться к Жолио, я посидел полчасика в Люксембургском саду, удрученный заранее мыслью о бесконечном числе часов, которые придется пережить до желанного момента свидания с Фредерикой.

Я застал Люсьену Жолио в гостиной одну; муж ее, как всегда, опаздывал. Мне пришлось выдержать беседу со «звездой» – одна из самых трудных задач в мире, потому что кинематографическая знаменитость пользовалась исключительно фототехническим словарем. Я мучительно старался придумать какие-нибудь безобидные подробности к истории об «Эребусе II» и Азорских островах, когда дверь в переднюю быстро распахнулась и с треском захлопнулась за влетевшим в комнату, как ураган, кинорежиссером.

Не здороваясь, он бросил на стол развернутый номер «Пари-Миди».

– Сто чертей! Они нас поймали. Боши! Я же говорил, что это долго не продлится. Теперь опять можно подтянуть пояса. Остров N… Остров Фереор… Чорт возьми… Он ускользнул от нас из-под носа.

Не слушая его бессвязных восклицаний, я быстро пробежал заголовки, от которых у меня волосы стали дыбом:

«Германские разоблачения. Остров N оказался золотым утесом. Решение в Женеве откладывается». И я читал:

«Сегодняшние утренние берлинские газеты публикуют сообщение, которое, если оно справедливо, может иметь для нас самые серьезные последствия.

Это рассказ бывшего матроса «Эребуса II», который, говорят, был переодетым журналистом, корреспондентом «Берлинер цейтунг». Со слов рассказчика, преждевременное возвращение судна капитана Барко тесно связано с поднятием франка и с той настойчивостью, с какой французское правительство добивалось передачи ему знаменитого острова N… Другими словами, «Эребус II» из Марселя взял курс не на южный полюс, а на север Атлантики, где и стал на якорь у острова N. Вопреки общему мнению, высказанному и подтвержденному донесениями капитана «Зееланда», остров N не вулканического происхождения, а оказался огромным болидом, гигантским аэролитом, падение которого 5 сентября вызвало метеорологический переворот и всем известные бедствия. Геологи экспедиции Барко констатировали, что болид этот состоит частью из минерала, богатого золотом и содержащего даже самородки чистого золота. Отсюда и название острова– Фереор. Представитель французского правительства, тайно, выехавший на «Эребусе II» из Марселя, заявил о присоединении острова-болида к нашей стране.

По сообщению того же «Берлинер цейтунг», половина экипажа осталась на острове для дальнейшей эксплоатации золотоносной жилы под руководством инженеров-специалистов, а капитан Барко, погрузив на судно одну-две тонны золота, как доказательство своего открытия, вернулся в Шербургский порт, где мнимый матрос сначала был интернирован в арсенальской тюрьме, потому что власти хотели сохранить в тайне все, касающееся острова Фереор, но потом ему удалось обмануть бдительность стражи, он бежал и благополучно возвратился в Германию.

Мы приводим здесь, не ручаясь, однако, за их достоверность, эти сообщения, которые газеты по ту сторону Рейна сопровождают возмущенными коментариями. Они указывают на двуличность нашего правительства, которое держало в секрете открытие золотых россыпей и завладело островом, собираясь объявить об этом лишь да другой день после того, как Лига наций присоединила бы к Франции остров N и его богатства…»

Жолио, нагнувшись, громко читал, через мое плечо, своей жене и вскрикивал от времени до времени:

– Ну, Антуан, отвечай! Правда это? Если правда, так ты должен это знать.

Я был ужасно смущен. Я отвечал смутным ворчанием, делая вид, что поглощен чтением следующей статьи:

«Сегодня после полудня в палате будет сделан запрос. Господин Зербуко от группы социалистов потребует у правительства отчет о политике в данном случае. В ожидании мы остаемся при прежнем мнении относительно правдивости германских сообщений. Но надо согласиться, что выдвинутые ими аргументы не лишены правдоподобия.

Прежде всего финансовая операция Французского банка, выбросившего на рынок, с места в карьер, все золото своего запасного фонда, которое до сих пор считалось неприкосновенным и священным, была бы непонятна, если бы названный банк не чувствовал за собой богатств золотого утеса, которые в ближайшее время должны поступить в его распоряжение.

Кроме того торопливость и настойчивость (которую за Рейном сочли империалистической политикой, преисполненной подлой хитрости), с которой французское правительство добивалось передачи ему острова N, ничем бы не были оправданы, если бы этот остров был простой глыбой лавы, годной, в лучшем случае, лишь для устройства пристани для аэропланов, курсирующих между Парижем и Нью-Йорком.

Ярость тевтонских газет до некоторой степени понятна, но, если это сообщение справедливо (чему мы с своей стороны склонны верить), с патриотической точки зрения, приходится лишь пожалеть о том, что оно в последнюю минуту внесет смятение в переговоры в Женеве. Потому что слишком очевидно, что договор, в силу которого остров N должен был быть передан

Франции, не будет подписан сегодня, как это было объявлено.

Нам приходится только сожалеть о печальных экономических последствиях, которые будет иметь это преждевременное известие для нашего франка. Ибо этот остров, этот золотой утес, который счастливый случай и смелая инициатива наших моряков подарили Франции как компенсацию за все те страдания, которые пришлось ей претерпеть во время недавней войны, будет вероятно у нас отобран Лигой наций.

В случае если, как весьма вероятно, остров будет интернационализирован, смелая, но безрассудная операция банка послужит лишь к тому, что мы лишимся резервного фонда.

Крупного притока золота, на который мы были вправе рассчитывать, не будет, и франк после нескольких дней подъема падет еще ниже, чем прежде, вследствие уничтожения металлического обеспечения наших банковых билетов. Германия торжествует при этой перспективе и предсказывает нам все те муки, которые она сама терпела из-за инфляции».

Я все читал и читал, чтобы иметь время справиться с собой и скрыть свое смущение. Отчаяние сжимало мне сердце. Фредерика? Неужели это она? Потому что ни на минуту я не поверил этой басне о матросе-корреспонденте. Были некоторые подробности, которые команда знать не могла, и некоторые выражения были точно взяты из моего разговора с Фредерикой. Это интервью было стенографировано с нашего разговора и лишь незначительно изменено. Я был невольным изменником, своей откровенностью я причинил непоправимое зло Франции… Но, значит, Фредерика… Буквы прыгали у меня перед глазами, и мне было очень трудно сосредоточиться, чтобы одновременно вникнуть в смысл прочитанного, разрешить мучительный вопрос о Фредерике (о нет! невозможно! не она!) и ответить наконец Жолио. Он наседал на меня:

– Ну, старина, ну? Отвечай же, чорт возьми! Так это правда? Ты-то знал, раз был там, на этом острове… этой золотой скале? И ты ничего не рассказал мне позавчера?

Что ответить? Будет ли правительство отрицать, стараться оправдаться. Но к чему? Теперь уже невозможно затушить скандал, и, во всяком случае, теперь Женева не выдаст Франции мандата на остров N.

Кончилось тем, что я сознался, оправдываясь необходимостью держать это дело в тайне.

– Да, очевидно, – продолжал Жолио, – тебе приказали молчать… Но все-таки это с твоей стороны не хорошо. С таким старым другом! Со мной! Ведь ты меня знаешь… ведь ты знаешь, что я нем, как могила!

Он приводил меня в неистовство. Даже «звезда», изменив на этот раз своей роли декоративной и немой статистики, даже «звезда» присоединилась к его упрекам. Еще немного, и я бы не выдержал.

Втечение всего завтрака я испытывал настоящие муки: меня терзали угрызения совести и страстное желание бежать к Фредерике, чтобы, глядя в ее честное лицо, укрепить свою веру в нее, сказать ей, что я не сомневаюсь в том, что она не виновна, узнать, быть может, о той ловушке, в которую я попал… А тем временем несносный болтун Жолио продолжал самые невозможные предположения, диктовал поведение правительству, объявлял войну Германии.

Сославшись на необходимость в эту тяжелую минуту, предложить свои услуги Ривье, мне наконец удалось удрать. Мои нравственные страдания, казалось, уменьшились, когда я очутился один среди безыменной толпы.

Куда итти? К Фредерике? Но теперь я боялся встречи с ней… Бессознательное опасение удостовериться в ее виновности? Страх встречи с ее отцом, несомненным предателем? Как бы то ни было, я решил не итти к ним до назначенного часа.

Яркое солнце казалось мне злой иронией над моими страданиями. Каштаны бульвара и деревья Люксембургского сада были полны щебечущих воробьев, и голубой небосклон царственно расстилался над перспективой садов.

Я спустился по бульвару Сен-Мишель. В воздухе чувствовалось беспокойство. На перекрестках группы студентов-иностранцев горячо рассуждали на своих гортанных наречиях и возмущенно размахивали палками.

Я согнул спину, как будто ко мне именно относились их нападки, как будто я был предметом их возмущения, я, который только что разорил, быть может, Францию или, во всяком случае, лишил ее неоценимой находки…

И все же, нет! Я не избегал риска быть узнанным. Ни сам Ривье, ни кто другой не станет подозревать меня, поскольку сообщение приписывалось матросу-журналисту. С какой целью это было сделано? Чтобы вызвать подозрение во Франции? Или это был блеф, чтобы показать всеведение германского шпионажа?

Преследуемый пытливыми взглядами, но страшась одиночества в такси, я сел в автобус, доехал до площади Оперы и пошел по бульварам в восточном направлении, замешавшись в толпу, со страстным желанием отрешиться от своей личности, растворить ее в безличии социальной атмосферы. На переполненных, как летом, террасах кафэ виднелись озабоченные лица, развернутые газеты. На тротуарах веселье предыдущих дней исчезло. Даже жалкие проститутки, прогуливавшиеся в кричащих то слишком новых, то обтрепанных туалетах, сообщали друг другу последние новости биржи. С 9 часов утра франк перестал держаться альпари, фунт опять поднимался. Он только что достиг 42… Ha углу улицы Ришелье я думал было повернуть к бирже, но потом пошел прямо.

Перед красным фасадом «Матэн» была страшная давка; все хотели прочесть последние новости. Как в дни восстания, гул возбужденных голосов заглушал механический шум автомобильного движения.

И вдруг недавно установленный громкоговоритель газеты бросил в толпу сенсационные слова:

«Десять минут тому назад в палате, запрос господина Зербуко относительно сообщения берлинских газет. Господин Жермен-Люка, премьер-министр, взял слово в оправдание политики правительства.

С необыкновенным красноречием и неожиданной смелостью он заявил:

«– Да, остров Фереор существует. Он содержит золото в громадном количестве. Да, экспедиция «Эребусa II» пятнадцать дней тому назад овладела им от имени нашей страны. И с тех пор, чего не сообщили немецкие газеты, «Эребус II» доставил в Шербург первый груз золота. Он будет завтра в Париже…».

Вдали, на бульваре, воцарилась благоговейная тишина. На тротуаре толпа замерла; на сколько хватал глаз, автобусы, такси, автомобили остановились. Даже полицейские на перекрестках со своими белыми палочками забыли об управлении звуковыми и световыми сигналами.

Громкоговоритель продолжал:

«Парижане, французы! Будьте спокойны! Судьба франка обеспечена. Франции чужд империализм. Если Лига наций откажет Франции, несмотря на ее преимущества, как первой занявшей остров, в мандате, Франция склонится перед этим решением. Но Франция считает себя вправе до того времени продолжать разрабатывать россыпи и пожинать плоды своего открытия, которые помогут ей залечить финансовые раны, последствие войны…

Французы, парижане! Кроме «Эребуса II» еще три судна, нагруженные самородками, находятся в настоящее время на пути в наши порты… Французскому банку обеспечен в ближайшее время новый запасный фонд в тридцать миллиардов франков золотом. Вы слышали, я повторяю – тридцать миллиардов франков золотом».

Громкоговоритель замолк, и дружное «виват» вырвалось из тысячи глоток – овация золоту, поддержанное трубами, барабанами и всякого рода инструментами. Потом движение возобновилось с обычным гулом, разнося по Парижу радостную весть.

Гордость вспыхнула во мне. Я уже не чувствовал себя виноватым. Благодаря блестящему ответу господина Жермен-Люка на запрос германских газет моя нескромность не имела дурных последствий, которых можно было ожидать. Она лишь ускорила объявление которое все равно, рано или поздно, должно было появиться, после чего Лига наций несомненно аннулировала бы интернациональный договор, передающий остров N Франции, если бы он и был подписан.

Чтобы окончательно успокоиться, я вернулся на площадь биржи. Несмотря на то, что давно уже прозвучал звонок, возвещавший закрытие биржи, у решотки здания сделки продолжались.

Известие о твердой позиции, занятой правительством, эта великолепная и неограниченная смелость, внушенная, можно было подумать, мощью золота и бросившая вызов всему свету, оживила рынок. В несколько минут не только прекратилось падение франка, но курс его превысил даже аль-пари…

Когда я дошел до угла Нотр-Дам-де-Виктуар, раздались звуки «Марсельезы»: толпа биржевиков, обнажив головы, пела, охваченная могучим порывом, а какой-то старичок-стряпчий, в потертой ластиковой куртке, сказал мне со слезами радости на глазах:

– Двадцать три семьдесять пять, сударь. А-а! Боши здорово ошиблись, думая погубить нас своим преждевременным разоблачением. Они, наоборот, внушили нам правильную, откровенную и сильную политику. 23,75! Будут еще красные денечки у Франции! Стерлинг на один франк двадцать пять сантимов ниже аль-пари! Бумажный франк дороже золотого!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю